О старых и молодых бабенках 8 страница

должно быть окрещено именем "прекрасного"! О вы, осквернители

благородных имен!

Но в том проклятие ваше, вы, незапятнанные, вы, ищущие

чистого познания, что никогда не родите вы, хотя бы широко, как

роженица, и лежали вы на горизонте!

И поистине, ваши уста полны благородных слов; и мы должны

верить, что и сердце ваше переполнено, вы, лжецы?

Но мои слова -- слова невзрачные, презрительные и

простые; и я люблю подбирать то, что на ваших пиршествах падает

под стол.

Все-таки я могу сказать истину им -- лицемерам! Да, мои

рыбьи косточки, раковины и колючие листья должны -- щекотать

носы лицемерам!

Дурной запах всегда вокруг вас и ваших пиршеств: ибо ваши

похотливые мысли, ваша ложь и притворство висят в воздухе!

Рискните же сперва поверить самим себе -- себе и своему

нутру! Кто не верит себе самому, всегда лжет.

Личиною Бога прикрылись вы перед самими собой, вы,

"чистые": в личине Бога укрылся ужасный кольчатый червь ваш.

Поистине, вы обманываете, вы, "созерцающие"! Даже

Заратустра был некогда обманут божественной пленкой вашей; не

угадал он, какими змеиными кольцами была набита она.

Душу Бога мечтал я некогда видеть играющей в ваших играх,

вы, ищущие чистого познания! О лучшем искусстве не мечтал я

никогда, чем ваши искусства!

Нечисть змеиную, и дурной запах скрывала от меня даль, и

что хитрость ящерицы похотливо ползала здесь.

Но я подошел к вам ближе: тогда наступил для меня

день -- и теперь наступает он для вас, -- кончились похождения

месяца!

Взгляните на него! Застигнутый, бледный стоит он -- пред

утренней зарею!

Ибо оно уже близко, огненное светило, -- его любовь

приближается к земле! Невинность и жажда творца -- вот любовь

всякого солнца!

Смотрите же на него, как оно нетерпеливо подымается над

морем! Разве вы не чувствуете жадного, горячего дыхания любви

его?

Морем хочет упиться оно и впивать глубину его к себе на

высоту -- и тысячью грудей поднимается к нему страстное море.

Ибо оно хочет, чтобы солнце целовало его и

упивалось им; оно хочет стать воздухом, и высотою, и

стезею света, и самим светом!

Поистине, подобно солнцу, люблю я жизнь и все глубокие

моря.

И для меня в том познание, чтобы все глубокое

поднялось -- на мою высоту! --

Так говорил Заратустра.

 

Об ученых

 

 

Пока я спал, овца принялась объедать венок из плюща на

моей голове, -- и, объедая, она говорила: "Заратустра не ученый

больше".

И, сказав это, она чванливо и гордо отошла в сторону.

Ребенок рассказал мне об этом.

Люблю я лежать здесь, где играют дети, вдоль развалившейся

стены, среди чертополоха и красного мака.

Я все еще ученый для детей, а также для чертополоха и

красного мака. Невинны они, даже в своей злобе.

Но для овец я уже перестал быть ученым: так хочет моя

судьба -- да будет она благословенна!

Ибо истина в том, что ушел я из дома ученых, и еще

захлопнул дверь за собою.

Слишком долго сидела моя душа голодной за их столом; не

научился я, подобно им, познанию, как щелканью орехов.

Простор люблю я и воздух над свежей землей; лучше буду

спать я на воловьих шкурах, чем на званиях и почестях их.

Я слишком горяч и сгораю от собственных мыслей; часто

захватывает у меня дыхание. Тогда мне нужно на простор,

подальше от всех запыленных комнат.

Но они прохлаждаются в прохладной тени: они хотят во всем

быть только зрителями и остерегаются сидеть там, где солнце

жжет ступни.

Подобно тем, кто стоит на улице и глазеет на проходящих,

так ждут и они и глазеют на мысли, продуманные другими.

Если дотронуться до них руками, от них невольно

поднимается пыль, как от мучных мешков; но кто же подумает, что

пыль их идет от зерна и от золотых даров нивы?

Когда выдают они себя за мудрых, меня знобит от мелких

изречений и истин их; часто от мудрости их идет запах, как

будто она исходит из болота; и поистине, я слышал уже, как

лягушка квакала в ней!

Ловки они, и искусные пальцы у них -- что мое своеобразие

при многообразии их! Всякое вдевание нитки и тканье и вязанье

знают их пальцы: так вяжут они чулки духа!

Они хорошие часовые механизмы; нужно только правильно

заводить их! Тогда показывают они безошибочно время и

производят при этом легкий шум.

Подобно мельницам, работают они и стучат: только

подбрасывай им свои зерна! -- они уж сумеют измельчить их и

сделать белую пыль из них.

Они зорко следят за пальцами друг друга и не слишком

доверяют один другому. Изобретательные на маленькие хитрости,

подстерегают они тех, у кого хромает знание, -- подобно паукам,

подстерегают они.

Я видел, как они всегда с осторожностью приготовляют яд; и

всегда надевали они при этом стеклянные перчатки на пальцы.

Также в поддельные кости умеют они играть; и я заставал их

играющими с таким жаром, что они при этом потели.

Мы чужды друг другу, и их добродетели противны мне еще

более, чем лукавства и поддельные игральные кости их.

И когда я жил у них, я жил над ними. Оттого и невзлюбили

они меня.

Они и слышать не хотят, чтобы кто-нибудь ходил над их

головами; и потому наложили они дерева, земли и сору между мной

и головами их.

Так заглушали они шум от моих шагов; и хуже всего слушали

меня до сих пор самые ученые среди них.

Все ошибки и слабости людей нагромождали они между собою и

мной: "черным полом" называют они это в своих домах.

И все-таки хожу я со своими мыслями над головами

их; и даже если бы я захотел ходить по своим собственным

ошибкам, все-таки был бы я над ними и головами их.

Ибо люди не равны -- так говорит справедливость. И

чего я хочу, они не имели бы права хотеть! --

Так говорил Заратустра.

 

О поэтах

 

 

"С тех пор как лучше знаю я тело, -- сказал Заратустра

одному из своих учеников, -- дух для меня только как бы дух; а

все, что "не преходит", -- есть только символ".

"Это слышал я уже однажды от тебя, -- отвечал ученик, -- и

тогда ты прибавил еще: "но поэты слишком много лгут". Почему же

сказал ты, что поэты слишком много лгут?"

"Почему? -- повторил Заратустра. -- Ты спрашиваешь,

почему? Но я не принадлежу к тем, у кого можно спрашивать об их

"почему".

Разве переживания мои начались со вчерашнего дня? Давно

уже пережил я основания своих мнений.

Мне пришлось бы быть бочкой памяти, если бы хотел я

хранить все основания своих мнений.

Уже и это слишком много для меня -- самому хранить свои

мнения; и много птиц улетает уже.

И среди них нахожу я и залетного зверька в моей голубятне,

он мне чужой и дрожит, когда я кладу на него свою руку.

Но что же сказал тебе однажды Заратустра? Что поэты

слишком много лгут? -- Но и Заратустра -- поэт.

Веришь ли ты, что сказал он здесь правду? Почему веришь ты

этому?"

Ученик отвечал: "Я верю в Заратустру". Но Заратустра

покачал головой и улыбнулся.

Вера не делает меня блаженными -- сказал он, -- особенно

вера в меня.

Но положим, что кто-нибудь совершенно серьезно сказал бы,

что поэты слишком много лгут; он был бы прав -- мы лжем

слишком много.

Мы знаем слишком мало и дурно учимся, поэтому и должны мы

лгать.

И кто же из нас, поэтов, не разбавлял бы своего вина?

Многие ядовитые смеси приготовлялись в наших погребах; многое,

чего нельзя описать, осуществлялось там.

И так как мы мало знаем, то нам от души нравятся нищие

духом, особенно если это молодые бабенки.

И даже падки мы к тому, о чем старые бабенки рассказывают

себе по вечерам. Это называем мы сами вечной женственностью в

нас.

И как будто существует особый, тайный доступ к знанию,

скрытый для тех, кто чему-нибудь учится: так верим мы в

народ и "мудрость" его.

Все поэты верят, что если кто-нибудь, лежа в траве или в

уединенной роще, навострит уши, то узнает кое-что о вещах,

находящихся между небом и землею.

И когда находят на поэтов приливы нежности, они всегда

думают, что сама природа влюблена в них --

 

И что она подкрадывается к их ушам, чтобы нашептывать им

таинственные, влюбленные, льстивые речи, -- этим гордятся и

чванятся они перед всеми смертными!

Ах, есть так много вещей между небом и землей, мечтать о

которых позволяли себе только поэты!

И особенно выше неба: ибо все боги суть сравнения и

хитросплетения поэтов!

Поистине, нас влечет всегда вверх -- в царство облаков: на

них сажаем мы своих пестрых баловней и называем их тогда богами

и сверхчеловеками --

Ибо достаточно легки они для этих седалищ! -- все эти боги

и сверхчеловеки.

Ах, как устал я от всего недостижимого, что непременно

хочет быть событием! Ах, как устал я от поэтов!

Пока Заратустра так говорил, сердился на него ученик его,

но молчал. Молчал и Заратустра; но взор его обращен был внутрь,

как будто глядел он в глубокую даль. Наконец он вздохнул и

перевел дух.

Я -- от сегодня и от прежде, -- сказал он затем, -- но

есть во мне нечто, что от завтра, от послезавтра и от

когда-нибудь.

Я устал от поэтов, древних и новых: поверхностны для меня

они все и мелководны.

Они недостаточно вдумались в глубину; потому и не

опускалось чувство их до самого дна.

Немного похоти и немного скуки -- таковы еще лучшие мысли

их.

Дуновением и бегом призраков кажутся мне все звуки их арф;

что знали они до сих пор о зное душевном, рождающем звуки!

Они для меня недостаточно опрятны: все они мутят свою

воду, чтобы глубокой казалась она.

И они любят выдавать себя за примирителей; но посредниками

и смесителями остаются они для меня и половинчатыми и

неопрятными.

Ах, я закидывал свою сеть в их моря, желая наловить

хороших рыб, но постоянно вытаскивал я голову какого-нибудь

старого бога.

Так алчущему давало море камень. И сами они могли бы

вполне произойти из моря.

Несомненно, попадаются перлы у них; тем более похожи сами

они на твердые раковины. И часто вместо души находил я у них

соленую тину.

У моря научились они тщеславию его: не есть ли море павлин

из павлинов?

Даже перед самым безобразным из всех буйволов распускает

оно свой хвост, и никогда не устает оно играть своим веером из

кружев, шелка и серебра.

Тупо смотрит буйвол, в своей душе близкий к песку, еще

более близкий к тине, но приближающийся больше всего к болоту.

Что ему красота, и море, и убранство павлина! Это

сравнение привожу я поэтам.

Поистине, самый дух их -- павлин из павлинов и море

тщеславия!

Зрителей требует дух поэта -- хотя бы были то буйволы!

Но я устал от этого духа; и я предвижу время, когда он

устанет от самого себя.

Я видел уже поэтов изменившимися и направившими взоры на

самих себя.

Я видел приближение кающихся духом: они выросли из них. --

Так говорил Заратустра.

 

О великих событиях

 

 

Есть остров на море -- недалеко от блаженных островов

Заратустры, -- на нем постоянно дымится огнедышащая гора; народ

и особенно старые бабы из народа говорят об этом острове, что

он привален, подобно камню, перед вратами преисподней; а в

самом-де вулкане проходит вниз узкая тропинка, ведущая к этим

вратам преисподней.

В ту пору, как Заратустра пребывал на блаженных островах,

случилось, что корабль бросил якорь у острова, где стоит

дымящаяся гора; и люди его сошли на берег, чтобы пострелять

кроликов. Но около полудня, когда капитан и люди его снова

собрались вместе, увидели они вдруг человека, идущего к ним по

воздуху, и какой-то голос сказал явственно: "пора! давно пора!"

Когда же видение было совсем близко к ним -- оно быстро

пролетело мимо них, подобно тени, в направлении, где была

огненная гора, -- тогда узнали они, к величайшему смущению, что

это -- Заратустра; ибо все они уже видели его, за исключением

самого капитана, и любили его, как любит народ: мешая поровну

любовь и страх.

"Смотрите, -- сказал старый кормчий, -- это Заратустра

отправляется в ад!"

В то же самое время, как эти корабельщики пристали к

огненному острову, разнесся слух, что Заратустра исчез; и когда

спрашивали друзей его, они рассказывали, что он ночью сел на

корабль, не сказав, куда хочет он ехать.

Так возникло смятение, а через три дня к этому смятению

присоединился еще рассказ корабельщиков -- и теперь весь народ

говорил, что черт унес Заратустру. Хотя ученики его смеялись

над этой болтовней, и один из них сказал даже: "Я думаю, что

скорее Заратустра унес черта". Но в глубине души все были

озабочены и желали скорее увидеть его; как же велика была их

радость, когда на пятый день Заратустра появился среди них.

И вот рассказ о беседе Заратустры с огненным псом.

Земля, сказал он, имеет оболочку; и эта оболочка поражена

болезнями. Одна из этих болезней называется, например:

"человек".

А другая из этих болезней называется "огненный пес": о

нем люди много лгали и позволяли лгать.

Чтобы изведать эту тайну, перешел я море -- и я увидел

истину нагою, поистине! нагою -- необутою до самого горла.

Теперь я знаю, что это за огненный пес; а также все бесы

извержения и возмущения, которых боятся не одни только старые

бабы.

"Выходи, огненный пес, из своей бездны! -- кричал я. -- И

сознайся, как глубока эта глубина! Откуда это ты фыркаешь

кверху?

Ты пьешь обильно у моря: это видно по соли твоего

красноречия! Поистине, для пса из бездны берешь ты слишком

много пищи с поверхности!

Самое большее, я считаю тебя чревовещателем земли; и

всякий раз, когда я слышал речи бесов возмущения и извержения,

находил я их похожими на тебя: с твоей же солью, ложью и

плоскостью.

Вы умеете рычать и засыпать пеплом. Вы большие хвастуны и

вдосталь изучили искусство нагревать тину, чтобы она закипала.

Где вы, там непременно должна быть поблизости тина и много

губчатого, пористого и защемленного; все это рвется на свободу.

"Свобода" вопите вы все особенно охотно; но я разучился

верить в "великие события", коль скоро вокруг них много шума и

дыма.

И поверь мне, друг мой, адский шум! Величайшие события --

это не наши самые шумные, а наши самые тихие часы.

Не вокруг изобретателей нового шума -- вокруг

изобретателей новых ценностей вращается мир; неслышно

вращается он.

И сознайся только! Мало оказывалось всегда совершившегося,

когда твой шум и дым рассеивались. Что толку, если город

превращается в мумию и колонна лежит в грязи!

И вот что скажу я еще разрушителям колонн. Несомненно, это

величайшее безумие -- бросать соль в море и колонны в грязь.

В грязи вашего презрения лежала колонна; но таков закон

ее, что для нее из презрения вырастает новая жизнь и живая

красота.

Теперь в божественном ореоле восстает она, еще более

обольстительная в своем страдании; и поистине! она еще

поблагодарит вас, что вы низвергли ее, вы, разрушители!

Такой совет даю я царям, и церквам, и всему одряхлевшему

от лет и от добродетели -- дайте только низвергнуть себя! Чтобы

опять вернулись вы к жизни и к вам -- добродетель!"

Так говорил я перед огненным псом; но он ворчливо прервал

меня и спросил: "Церковь? Что это такое?"

"Церковь? -- отвечал я. -- Это род государства, и притом

самый лживый. Но молчи, лицемерный пес! Ты знаешь род свой

лучше других!

Как и ты сам, государство есть пес лицемерия; как и ты,

любит оно говорить среди дыма и грохота, -- чтобы заставить

верить, что, подобно тебе, оно вещает из чрева вещей.

Ибо оно хочет непременно быть самым важным зверем на

земле, государство; и в этом также верят ему".

И как только сказал я это, огненный пес, как бешеный, стал

извиваться от зависти. "Как, -- кричал он, -- самым важным

зверем на земле? И в этом также верят ему?" И столько дыму и

ужасных криков выходило из его глотки, что я думал, что он

задохнется от гнева и зависти.

Наконец он умолк, и уменьшилось его пыхтение; но как

только он умолк, сказал я со смехом:

"Ты сердиться, огненный пес, -- значит, я прав

относительно тебя!

И чтобы оставался я правым, послушай о другом огненном

псе: он говорит действительно из сердца земли.

Дыхание его из золота и золотого дождя: так хочет сердце

его. Что ему до пепла, дыма и горячей слизи!

Смех выпархивает из него, как пестрые тучки; противны ему

твое бурчанье, твое плеванье и истерзанные потроха твои!

Но золото и смех -- берет он из сердца земли, ибо, чтобы

знал ты наконец, -- сердце земли из золота".

Когда услышал это огненный пес, он не выдержал, чтобы

дослушать меня. Пристыженный, поджал он хвост, трусливо

проговорил гав, гав! и уполз вниз, в свою пещеру. --

Так рассказывал Заратустра. Но ученики его едва слушали

его: так велико было их желание рассказать ему о людях с

корабля, о кроликах и о летающем человеке.

"Что мне думать об этом! -- сказал Заратустра. -- Разве я

призрак?

Но вероятно, это была моя тень. Вы, должно быть, кое-что

уже слышали о страннике и тени его?

Несомненно одно: нужно, чтобы я держал ее крепче, -- иначе

она еще испортит мою славу".

И снова Заратустра качал головой и дивился. "Что мне

думать об этом!" -- повторял он.

"Почему же кричал призрак: "пора! Давно пора!"

Почему же -- давно пора?"

Так говорил Заратустра.

 

Прорицатель

 

 

"-- и я видел, наступило великое уныние среди людей.

Лучшие устали от своих дел.

Объявилось учение, и рядом с ним семенила вера в него:

"Все пусто, все равно, все уже было!"

И эхо вторило со всех холмов: "Все пусто, все равно, все

уже было!"

Правда, собрали мы жатву; но почему же сгнили и почернели

наши плоды? Что упало со злого месяца в последнюю ночь?

Напрасен был всякий труд, в отраву обратилось наше вино,

дурной глаз спалил наши поля и наши сердца.

Все мы иссохли; и если бы огонь упал на нас, мы бы

рассыпались, как пепел, -- но даже огонь утомили мы.

Все источники иссякли, и даже море отступило назад. Земля

хочет треснуть, но бездна не хочет поглотить!

"Ах, есть ли еще море, где бы можно было утонуть": так

раздается наша жалоба -- над плоскими болотами.

Поистине, мы уже слишком устали, чтобы умереть; и мы еще

бодрствуем и продолжаем жить -- в склепах!"

Так говорящим слышал Заратустра одного прорицателя; и его

предсказания проникли в сердце его и изменили его. Печальный и

усталый бродил он; и он стал похож на тех, о ком говорил

прорицатель.

Поистине, -- сказал он своим ученикам, -- еще немного, и

наступят эти долгие сумерки. Ах, как спасу я от них мой свет!

Чтобы не потух он среди этой печали! Для дальних миров он

должен быть светом и для самых далеких ночей!

Так опечаленный в сердце ходил Заратустра; и три дня не

принимал он ни пищи, ни питья, не имел покоя и потерял речь.

Наконец случилось, что впал он в глубокий сон. Ученики же его

сидели вокруг него, бодрствуя долгими ночами, и с беспокойством

ждали, не проснется ли он, не заговорит ли опять и не

выздоровеет ли от своей печали.

Вот речь, которую сказал Заратустра, когда проснулся;

голос его доходил до учеников как бы издалека:

"Послушайте сон, который я видел, вы, друзья, и помогите

мне отгадать его смысл!

Все еще загадка для меня этот сон; его смысл скрыт в нем и

пленен и не витает еще свободно над ним.

Я отрешился от всякой жизни, так снилось мне. Я сделался

ночным и могильным сторожем в замке Смерти, на одинокой горе.

Там охранял я гробы ее; мрачные своды были полны трофеями

побед ее. Из стеклянных гробов смотрела на меня побежденная

жизнь.

Запах запыленной вечности вдыхал я; в удушье и пыли

поникла моя душа. И кто же мог бы проветрить там свою душу!

Свет полуночи был всегда вокруг меня, одиночество на

корточках сидело рядом с ним; и еще хрипящая мертвая тишина,

худшая из моих подруг.

Ключи носил я с собой, самые заржавленные из всех ключей;

и я умел отворять ими самые скрипучие из всех ворот.

Подобно зловещему карканью, пробегали звуки по длинным

ходам, когда поднимались затворы ворот: зловеще кричала эта

птица, неохотно давала она будить себя.

Но было еще ужаснее и еще сильнее сжималось мое сердце,

когда все замолкало, и кругом водворялась тишина, и я один

сидел в этом коварном молчании.

Так медленно тянулось время, если время еще существовало:

почем знаю я это! Но наконец случилось то, что меня разбудило.

Трижды ударили в ворота, как громом, трижды зазвучали и

заревели своды в ответ; тогда пошел я к воротам,

Альпа! -- кричал я, -- кто несет свой прах на гору? Альпа!

альпа! Кто несет свой прах на гору?

И я нажимал ключ и напирал на ворота, стараясь отворить

их. Но они не отворялись ни на палец.

Тогда бушующий ветер распахнул створы их: свистя, крича,

разрезая воздух, бросил он мне черный гроб.

И среди шума, свиста и пронзительного воя раскололся гроб,

и из него раздался смех на тысячу ладов.

И тысяча гримас детей, ангелов, сов, глупцов и бабочек

величиной с ребенка смеялись и издевались надо мной и неслись

на меня.

Страшно испугался я и упал наземь. И я закричал от ужаса,

как никогда не кричал.

Но собственный крик разбудил меня -- и я пришел в себя".

--

Так рассказывал Заратустра свой сон и потом умолк: ибо он

не знал еще значения своего сна. Но ученик, которого он любил

больше всех, быстро поднялся, схватил руку Заратустры и сказал:

"Сама твоя жизнь объясняет нам сон этот, о Заратустра!

Не ты ли сам этот ветер, с пронзительным свистом

распахивающий ворота в замке Смерти?

Не ты ли сам этот гроб, наполненный многоцветной злобою и

ангельскими гримасами жизни?

Поистине, подобно детскому смеху на тысячу ладов, входит

Заратустра во все склепы, смеясь над ночными и могильными

сторожами и над всеми, кто гремит ржавыми ключами.

Пугать и опрокидывать будешь ты их своим смехом; обморок и

пробуждение докажут твою власть над ними.

И даже когда наступят долгие сумерки и усталость

смертельная, ты не закатишься на нашем небе, ты, защитник

жизни!

Новые звезды и новое великолепие ночи показал ты нам;

поистине, самый смех раскинул ты над нами многоцветным шатром.

Отныне детский смех всегда будет бить ключом из гробов;

отныне всегда будет дуть могучий ветер, торжествующий над

смертельной усталостью: в этом ты сам нам порука и

предсказатель.

Поистине, самих врагов своих видел ты во сне -- это

был твой самый тяжелый сон!

Но как ты проснулся от них и пришел в себя, так и они

должны проснуться от себя самих -- и прийти к тебе!"

Так говорил ученик; и все остальные теснились к

Заратустре, хватали руки его и хотели его убедить оставить ложе

и печаль и вернуться к ним. Заратустра же сидел, приподнявшись

на своем ложе и с отсутствующим взором. Подобно тому, кто

возвращается после долгого отсутствия, смотрел он на своих

учеников, вглядывался в их лица и еще не узнавал их. Но когда

они подняли его и поставили на ноги, изменился сразу взор его;

он понял все, что случилось, и, гладя себе бороду, сказал

твердым голосом:

"Ну что ж, это придет в свое время; но позаботьтесь,

ученики мои, чтобы был у нас хороший обед, и поскорей! Так

думаю я искупить дурные сны!

Прорицатель же должен есть и пить рядом со мною: и

поистине, я покажу ему еще море, в котором может он утонуть!"

Так говорил Заратустра. И он долго смотрел в лицо ученику,

объяснившему сон, и качал при этом головою.

 

Об избавлении

 

 

Однажды, когда Заратустра проходил по большому мосту,

окружили его калеки и нищие, и один горбатый так говорил ему:

"Посмотри, Заратустра! Даже народ учится у тебя и

приобретает веру в твое учение; но чтобы совсем уверовал он в

тебя, для этого нужно еще одно -- ты должен убедить еще нас,

калек! Здесь у тебя прекрасный выбор и поистине случай с

многими шансами на неупущение. Ты можешь исцелять слепых и

заставлять бегать хромых, и ты мог бы поубавить кое-что и у

того, у кого слишком много за спиной; -- это, думаю я, было бы

прекрасным средством заставить калек уверовать в Заратустру!"

Но Заратустра так возразил говорившему: "Когда снимают у

горбатого горб его, у него отнимают и дух его -- так учит

народ. И когда возвращают слепому глаза его, он видит на земле

слишком много дурного -- так что он проклинает исцелившего его.

Тот же, кто дает возможность бегать хромому, наносит ему

величайший вред: ибо едва ли он сможет бежать так быстро, чтобы

пороки не опережали его, -- так учит народ о калеках. И почему

бы Заратустре не учиться у народа, если народ учится у

Заратустры?

Но с тех пор как живу я среди людей, для меня это еще

наименьшее зло, что вижу я: "одному недостает глаза, другому --

уха, третьему -- ноги; но есть и такие, что утратили язык, или

нос, или голову".

Я вижу и видел худшее и много столь отвратительного, что

не обо всем хотелось бы говорить, а об ином хотелось бы даже

умолчать: например, о людях, которым недостает всего, кроме

избытка их, -- о людях, которые не что иное, как один большой

глаз, или один большой рот, или одно большое брюхо, или вообще

одно что-нибудь большое, -- калеками наизнанку называю я их.

И когда я шел из своего уединения и впервые проходил по

этому мосту, я не верил своим глазам, непрестанно смотрел и

наконец сказал: "Это -- ухо! Ухо величиною с человека!" Я

посмотрел еще пристальнее: и действительно, за ухом двигалось

еще нечто, до жалости маленькое, убогое и слабое. И поистине,

чудовищное ухо сидело на маленьком, тонком стебле -- и этим

стеблем был человек! Вооружась лупой, можно было даже

разглядеть маленькое завистливое личико, а также отечную

душонку, которая качалась на стебле этом. Народ же говорил мне,

что большое ухо не только человек, но даже великий человек,

гений. Но никогда не верил я народу, когда говорил он о великих

людях, -- и я остался при убеждении, что это -- калека

наизнанку, у которого всего слишком мало и только одного

чего-нибудь слишком много".

Сказав так горбатому и тем, для кого он был рупором и

ходатаем, Заратустра обратился с глубоким негодованием к своим

ученикам и сказал:

Поистине, друзья мои, я хожу среди людей, как среди

обломков и отдельных частей человека!

Самое ужасное для взора моего -- это видеть человека

раскромсанным и разбросанным, как будто на поле кровопролитного

боя и бойни.

И если переносится мой взор от настоящего к прошлому,