Июль две тысячи первого года 2 страница

Кирилл много работал, временами становился озлобленным как волк, но никогда не повышал на меня голос, лишь уходил в свою комнату и отмалчивался. Я понимала, что ему приходится тяжело, как любому мужчине, который служит своей семье добытчиком, опорой и защитником, и старалась угадывать его желания, как верная собака угадывает настроение хозяина. Это давалось мне легко, ведь в моей жизни не было ничего, кроме мужа, моей любви к нему и его любви ко мне. Я так считала – до того момента, пока однажды вечером он не пришел домой и не сказал, что больше меня не любит.

Он смотрел при этом прямо на меня, чуть изучающе, будто исследуя мои реакции, и я растерялась – даже не столько от его слов, сколько от этого несвойственного ему взгляда. Слова показались мне абсурдными – что значит «больше меня не любит»? Так не бывает: любил, любил, а потом перестал. Так не может, не должно быть!

Но Кирилл с мягкой полуулыбкой объяснил: к сожалению, именно это с ним и случилось. Он полюбил другую женщину, собирается на ней жениться и просит меня не устраивать скандала и расстаться по-хорошему. Так он и сказал – «по-хорошему».

– Кирюша... а как же я? – спросила я, еще не понимая, что все закончилось.

– А ты сама решишь, как ты дальше, Викуш, – почти ласково сказал мой муж. – Детей у нас с тобой нет, делить нам нечего, так что ты, дорогая, птица свободная.

Да, детей у нас не было – по моей вине. Доктора говорили, что считать себя виноватой в неспособности родить ребенка – неправильно, но иначе относиться к своему бесплодию я не могла. Слабо утешало меня лишь то, что Кирилл не любил чужих детей и был равнодушен к рождению своих собственных. Когда я как-то раз заикнулась о том, чтобы взять малыша из детского дома, он с равнодушной брезгливостью пожал плечами: «Хочешь – заведи...» И я оставила эту затею.

– Постой... – Я еще пыталась что-то выяснять, о чем-то просить, хотя это было то же самое, что хватать уходящий поезд за колеса. – Кирюша, я понимаю, что ты влюбился... но, может быть, ты дашь нам время? Попытаешься разобраться в себе? Нельзя же разрушить семью... вот так... просто...

– Да ничего ты не понимаешь! Вика, пожалуйста, только без истерик. Мы взрослые люди, верно? Я тебя очень любил, но, к сожалению, этого чувства больше нет, оно ушло. Я ничего с этим сделать не могу. Понимаешь? Ничего. У меня другая женщина, и я хочу, чтобы она жила со мной.

«Другая женщина...» Я опустилась на стул, попыталась вдохнуть, но воздух плохо проходил через горло.

– А как же я?

Мне показалось, что я не говорю, а сиплю, но он расслышал.

– Ты... Не знаю. Найдешь себе работу, будешь снимать квартиру, как все делают. Ты же взрослый человек, правда?

Что-то из того, что он мне сказал, задержалось в моей бедной голове и мешало, как заноза в ухе. Наконец я поняла, что именно.

– Снимать квартиру? А наш дом?

– Не понял... Ты о чем?

Мне показалось или в голосе его появилась угроза?

– Я о нашем доме! Об этом!

Он присел передо мной на корточки, ухмыльнулся, глядя своими невероятно красивыми голубыми глазами прямо мне в глаза.

– А это, дорогая Вика, вовсе не наш с тобой дом. Это мой дом, и только мой. Я его купил для себя!

– Но мы... – забормотала я в полной растерянности. – То есть подожди... В браке... Значит, половина или треть принадлежит мне...

– Ошибаешься, детка. Я ее купил не в браке, а тогда, когда мы были разведены. Так что извини, малышка, но эту квартиру я сам заработал. А тебе свою придется зарабатывать самой.

 

Мне нужно рассказывать вам, что было дальше? Юрист, к которому я, отупев от горя, пришла за помощью, объяснил, что квартира действительно по закону принадлежит моему мужу. Да, после моего возвращения мы расписались снова, но это ничего не значит – ведь на момент покупки мы были в разводе. Что, фиктивный развод? Преследование конкурентов? И есть свидетели, готовые подтвердить ваши слова? Ах, вот как... тогда, боюсь... Вся эта история с конкурентами звучит, откровенно говоря, не слишком серьезно.

Да... Вот что я услышала от юриста. Больше всего меня поразило не то, что я осталась нищей – без своего угла, без денег, без работы... И даже не то, что муж, составлявший смысл моей жизни, моя единственная любовь, бросил меня. Наверное, это можно было пережить. Но когда я поняла, что вся история с преследованием и конкурентами была выдумкой, рассчитанной на то, чтобы безболезненно развестись со мной и отправить меня прочь, а затем провернуть свои дела; когда я осознала, что после этого мой муж еще жил со мной в течение полутора лет, смотрел на меня по утрам, занимался со мной любовью, выслушивал мои признания и вел себя как ни в чем не бывало, хотя уже тогда знал, чем все закончится, – вот это ударило меня по голове так, что я окончательно потеряла чувство реальности.

Вы понимаете? Нет, вы в самом деле понимаете? Я спрашиваю потому, что мне понадобилось два дня на то, чтобы после объяснения юриста поверить, что так оно все и было. Он жил со мной, делал вид, что любил, ворчал по утрам, если воротник рубашки был недостаточно отглажен, хвалил мой ужин – зная, что вскоре убьет меня.

Я пыталась представить, что он думал, что чувствовал, что было в его голове, когда он спланировал все это, решив, что использует меня еще пару лет, а потом выгонит, когда он оформлял документы, провожал меня на поезд, когда звонил и скупо ронял, что «пока жив, а там посмотрим»... Но у меня не получалось. Существо, способное на подобный поступок, не могло быть моим мужем, с которым я прожила столько лет! У него не могло быть две руки, две ноги, красивое человеческое лицо и голубые глаза. Скорее оно должно было быть похоже на инопланетное чудовище – с его чудовищной моралью, непонятной нам, обычным людям.

Я до сих пор думаю, что тогда, на вокзале, я каким-то чутьем поняла, что Кирилла действительно нет – точнее, нет того человека, с которым я жила все годы. Именно это ощущение, в котором я сама не смогла разобраться до конца, вылилось в отчаянный крик, и если бы я умела прислушиваться к себе, то я бы никуда не уехала из Москвы. Но я не умела.

В слабой попытке бороться я подала в суд... Но Кирилл уже тогда имел достаточно средств, чтобы подкупить судью и нанять ушлого юриста, который без труда доказал, что мы постоянно ссорились и наш развод был не фиктивным, а настоящим. Мне все-таки достались кое-какие средства, потому что мы прожили вместе долгое время, но их было совсем мало: как выяснилось на суде, самому Кириллу не принадлежало ничего из того, чем он пользовался, – например, машина была записана на его фирму, которой, по документам, опять-таки владел другой человек. Я видела в коридоре суда, что он открыто подсмеивается надо мной, но ничего не чувствовала – почти утратила эту способность. Когда все закончилось и суд постановил выплатить мне смехотворную сумму, я долго не могла разобраться, чего еще от меня хотят, и моему юристу потребовалось дернуть меня за руку, чтобы я перестала смотреть на мужа и вышла из зала суда.

Состояние мое было таким, что я поймала такси и назвала адрес Сени, приятеля Кирилла, с которым их связывали общие воспоминания юности и кое-какие шалости, как говаривал муж. Я была уверена, что он сможет мне помочь, подсказать, что делать, а главное – сможет снова вернуть этот скособочившийся, сошедший с ума мир в нормальное состояние. Семен всегда симпатизировал мне, и я хорошо к нему относилась, несмотря на то, что он много лет отсидел в тюрьме за жестокое преступление.

Через два часа таксист высадил меня около его дома. Я поднялась на второй этаж, нажала на кнопку звонка, дождалась, пока мне откроет незнакомая пятнадцатилетняя девчонка, и только тогда вспомнила, что Сеньки здесь нет, потому что он уже несколько месяцев как мертв, и я это знала. Вопль, вырвавшийся из моего горла, был отчаянным воем сошедшей с ума собаки, обнаружившей, что ее долго кормили, холили и ласкали лишь затем, чтобы в итоге нарезать из нее тонкие полоски мяса и замариновать их в соевом соусе, а единственный пес, с которым она могла поделиться своим страшным открытием, – сгнившее чучело со стеклянными глазами.

Глава 2

Татьяна раздела Матвея, запихнула шапку в рукав его куртки и бросила взгляд на прелестную девочку, сидевшую рядом. Пока ее мать трещала, прижав плечом к уху трубку сотового телефона, девочка расправляла многоярусные оборки розового платья, казавшегося стеклянным: одну за другой, вдумчиво, неторопливо... И походила то ли на куклу, наряженную принцессой, то ли на принцессу, наряженную куклой.

К девочке подскочил мальчуган лет шести в костюмчике, с галстуком-бабочкой, и оба принялись оживленно болтать, причем девочка точно так же наклоняла голову, как ее мать, хмурила брови и взрослым жестом то и дело поправляла у мальчугана бабочку, и без того сидевшую ровно.

«Все дети как дети, – грустно размышляла Таня, одергивая на сыне джемпер, как всегда, собравшийся где-то под мышками и из симпатичной вещицы превратившийся в невнятную тряпочку, – наряжаются, красуются, общаются! Один мой...» Она не договорила про себя и только красноречиво взглянула на Матвея.

Мальчик сидел молча и явно скучал. Его не интересовали ни другие дети, ни оживленная суматоха возле лотка с заманчивыми детскими глупостями вроде париков, карнавальных масок и волшебных палочек, ни даже буфет, хотя Татьяна пообещала ему купить любое пирожное, какое он захочет. Он послушно сложил руки на коленях и ждал, когда же мама наконец уведет его куда-нибудь из этого шумного, суетливого и весьма бестолкового места.

– Посиди, подожди меня, – сказала Татьяна, примеряясь к очередям в гардероб, – я сейчас.

Когда она вернулась, девочку в розовом сменила девочка в красном, а Матвей так и сидел, безучастно глядя перед собой.

– Послушай, – начала она, чувствуя, как в ней закипает беспричинная злость, и всеми силами стараясь подавить ее, – а ты вообще хочешь идти на спектакль?

– Ну-у-у... хочу, – без энтузиазма ответил сын.

– Вот и пойдем! – приказала Татьяна, хотя секунду назад решила, что сейчас же, немедленно, отведет его домой без объяснения причин, и пусть он там сидит с выражением лица «мне ничего от вас не надо».

– Пойдем, – согласился Матвей, поднялся и вопросительно посмотрел на нее: – Куда идти?

Он видел, что мать рассержена, но не понимал почему. Да ему было и не до того, чтобы обдумывать причину, потому что среди большого скопления детей и взрослых он всегда чувствовал себя неловко и, если признаться честно, чуточку боялся. Он, конечно, тщательно скрывал свой страх от матери, и даже от самого себя скрывал опасения, что его заберут чужие взрослые – возьмут деловито за руку, как будто он их сын, и уведут в свою семью. А оттуда он уже не сможет сбежать, потому что все время забывает номер квартиры, и мама ругает его за это. А она, наверное, будет бегать, искать, сначала начнет зло ругаться, а потом испугается, как всегда бывает, но в конце концов подберет себе другого мальчика и успокоится. Решит, что теперь этот мальчик будет ее сыном.

Поэтому Матвей мрачновато поглядывал на мальчишек, попадавшихся на их пути. Одного, самого неприятного, он заметил, когда они поднимались по лестнице. Тот шел им навстречу из полутемного коридора и смотрел как-то особенно пристально и исподлобья, словно понимал, о чем думает Матвей, и заранее претендовал на его маму, хотя сам Матвей еще никуда не потерялся и вообще крепко держал ее за руку. Насупившись, Матвей даже подумал о том, что неплохо было бы толкнуть его плечом, будто невзначай – тем более что мальчишка шел прямиком к нему, – и вдруг понял, что смотрит в зеркало. Он остановился как вкопанный, заморгал, и мальчик сделал то же самое, отчего лицо у него стало глуповатое и смущенное.

– Ну что ты встал? – недовольно спросила мать. – Пойдем, уже второй звонок.

Матвей прыснул со смеху, и она удивленно покосилась на него. А ему неожиданно стало легко и радостно, и даже поездка в незнакомый театр, слишком большой и шумный, перестала казаться наказанием за скандал, который он устроил у бабушки с дедушкой. И он хихикал до тех пор, пока они не сели на свои места и не заиграла музыка – легкая-легкая, щекочущая, стрекозиная.

Первые десять минут Татьяна боялась, что сейчас придет кто-нибудь с билетами на их места и попросит их удалиться. Она купила билеты с рук за день до спектакля и опасалась, что ей всучили подделку – раньше ей никогда не доводилось приобретать билеты не в кассе. По правде сказать, она крайне редко выбиралась в театр и ругала себя за это. Вон, даже собственный сын смотрит дичком – настолько ему все непривычно.

За безобразное поведение в гостях у ее родителей она хотела лишить Матвея театра, но передумала: слишком дорого достались ей эти билеты, во всех смыслах, и к тому же она никогда прежде не водила его на музыкальные спектакли. «Сначала смотрел букой, потом на лестнице вдруг начал смеяться ни с того ни с сего... Господи, ращу какого-то истерика! Гроблю ему жизнь, иду на поводу у родителей... Ну что он такого сделал, в конце концов? Сказал Леше, что тот дурак... Так он вовсе не имел в виду его слабоумие, а просто обозвал, как ребята во дворе обзываются. Устроили из этого целый показательный процесс – неудивительно, что он стал рыдать и обзывать их. А ведь он славный мальчик, добрый, и хорошо относится к Лешке...»

Татьяна покосилась на сына. Тот сидел, открыв рот, и смотрел на сцену, где король ругал Лесничего за то, что тот не помешал мачехе измываться над Золушкой. Ей вспомнилось, как кричали родители, требуя немедленно наказать Матвея, выпороть его, лишить сладостей до конца года, а еще лучше – лишить всех радостей, всех! Как визгливо, перебивая друг друга, докладывали о его преступлении, а сын рыдал и заикался в соседней комнате, куда его выставили после инцидента. Как отец, поняв, что немедленная порка откладывается, зашипел на нее: «Избалуешь своего байстрюка, вырастет такое же чмо, как его папаша, будет окрестным девкам детей заделывать!», и впился глазами ей в лицо, ожидая реакции – не выдаст ли себя дочь? не проговорится ли?

Она ничем себя не выдала. Сжала зубы и пошла в комнату к сыну, приговаривая про себя как заклинание то, чем спасалась каждый раз, приезжая к родителям: «Только ради Лешки... Только ради Лешки». Так что очередная попытка ее отца выяснить, кто же «папаша» его внука, провалилась.

Лешка расстроился, когда они уехали... Он не понимал, почему они пробыли так недолго и почему на него кричат – а отец, конечно же, разорался и на него тоже. К приходу сестры Лешка сидел, забившись в угол, – большой, нескладный, с жирным свисающим подбородком, и теребил в руках одну из тех коробочек, которые по настоянию матери сам клеил. От постоянного пребывания в квартире кожа у него была бледная, водянистая, и Татьяне остро захотелось вывезти его в деревню, на свежий воздух, где он сразу начинал чувствовать себя лучше и совсем ничего не боялся, даже мотоциклов. «Еще месяц до отпуска – и я его заберу. Только месяц. Только месяц».

На сцене маленькая Золушка с вьющимися золотистыми волосами, обрамляющими усталое личико, пела, обращаясь к залу, и от проникновенной грустной мелодии Татьяне захотелось плакать.

 

Добрые люди, добрые люди,

Будет ли чудо со мной иль не будет?

И неужели на белом коне

Счастье мое не приедет ко мне?

Золушка умоляюще протягивала руки к молчащему залу, и на трогательно детские, худые запястья падал яркий свет, словно просвечивая их насквозь. Золушка кружилась с метлой, и под ее руками распускались цветы, а высокий нежный голос пел песню о том, что жизнь проходит мимо, а счастья все нет, и дни похожи один на другой. Во всяком случае, так слышалось Татьяне.

 

Добрые люди, добрые люди,

Кто пожалеет, а кто-то осудит,

Но все равно не устану опять

Верить, надеяться, ждать и мечтать...

«Нет, – озлобленно подумала Татьяна, прогоняя прочь жалость к несчастной девчушке, затравленной мачехой и сестрами, брошенной отцом, – никакого чуда с тобой не будет. Чудес не бывает, детка! Никакой принц в тебя, конечно же, не влюбится, через пару лет из миленькой девочки ты превратишься в несвежую девицу, и закончится все тем, что завалит тебя соседский конюх на сеновале, обрюхатит, и родишь ты еще одну такую же замарашку-неудачницу, обреченную на метлу и грязную тряпку. Никакого чуда, Золушка. И не проси о нем, не раздражай лишний раз окружающих, вынужденных развенчивать твои детские фантазии. Чудес не бывает – в твоем возрасте пора бы это знать».

Когда спектакль закончился и улыбающиеся артисты ушли, сжимая букеты, Татьяна наклонилась к сыну.

– Тебе понравилось? – Она не рассчитывала, что он скажет «да», и ожидала хотя бы снисходительного «ну так себе, неплохо».

Но он повернул к ней сияющее лицо, и Татьяна увидела, что в глазах его плещется восторг.

– Очень! Ужасно понравилось! А ты видела, как Кот в сапогах прокатился по сцене колесом? Видела? – Он захлебывался от впечатлений, жестикулировал, оборачивался к занавесу, словно надеялся, что у спектакля будет продолжение. – Ма, а мы еще раз пойдем на «Золушку»? Пойдем, пожалуйста!

– Посмотрим, – небрежным тоном ответила Татьяна. – Если будешь хорошо себя вести, то, может быть, и пойдем.

Вставая, она мысленно поклялась купить билеты еще на один спектакль. Как только получит зарплату, надо сразу же отложить денег и купить. Наплевать на то, что все траты рассчитаны до рубля, можно на время даже забыть про то, что Лешке требуется очередная упаковка лекарства, которую родители, конечно же, не торопятся покупать... Два билета на хорошие места обойдутся ей в тысячу двести, и она найдет способ выкроить их из семейного бюджета, раз Матвей просит.

Подходя к дому, Татьяна едва не наступила в лужу, погруженная в размышления о финансовой стороне предстоящего похода в театр. Схватила сына за руку, чтобы удержаться на бордюре, и вдруг в нескольких шагах от себя увидела знакомую фигуру. Не поверив своим глазам, она остановилась, и на нее налетел сзади прохожий, сам же басовито извинился, а Матвей принялся дергать ее за рукав курточки:

– Мам, ты чего встала?! Мам, пойдем, мы мешаем!

Татьяна машинально сделала несколько шагов в сторону и снова встала как вкопанная. Человек, которого она меньше всего ожидала увидеть в своем дворе, стоял возле машины – лицо у него было одновременно растерянное и испуганное, и ей пришло в голову, что сейчас они выглядят одинаково.

Он быстро взял себя в руки, кивнул ей, перевел взгляд на Матвея, и Татьяне захотелось закрыть мальчика собой, чтобы его не разглядели, не запомнили.

– Быстро, – сквозь зубы сказала она, но уйти не успела.

Данила Прохоров направился к ним. Испуг и растерянность исчезли с его лица, и он по-прежнему не сводил глаз с Матвея.

– Ну здравствуй, – хрипло сказал он, остановившись перед ними – высокий, выше Татьяны, загорелый до черноты, как цыган, несмотря на то, что стояло самое начало мая, с обветренными скулами и короткими усами над губой, придающими ему сходство с пиратом. В свои тридцать Прохоров выглядел старше – лет на тридцать пять, не меньше. – Давно не виделись.

– Здравствуйте, – вежливо поздоровался Матвей.

– Матюша, нам пора идти, – быстро проговорила Татьяна.

– Я по делам приехал. Ненадолго. – Данила присел на корточки перед мальчиком. – Тебя как зовут?

– Матвей.

– Матвей... А вы с мамой когда в Голицыно приедете, а, Матвей?

«Не говори! – мысленно взмолилась Татьяна. – Только не говори ему! Соври что-нибудь, а еще лучше скажи, что не знаешь!»

– Наверное, в самом начале июня, – солидно, по-взрослому сообщил Матвей. – Когда у мамы отпуск начнется, тогда возьмем дядю Лешку и приедем.

Прохоров поднял голову, уставился на Татьяну снизу.

– Значит, когда у мамы отпуск начнется...

– Еще не факт, – процедила Татьяна, холодея от ненависти к нему. – Может быть, мы к морю поедем.

– Мам, да ты чего! – возмутился Матвей. – Сама же говорила, что на море денег нет! Я хочу в Голицыно! Там...

Мать метнула на него короткий взгляд, и он осекся, как будто его задело острым краем ее ненависти. Что он такого сказал?!

– К морю – это тоже хорошо, – усмехнулся Прохоров. – Хотя у нас все-таки лучше. Так что приезжай, я тебе в лесу покажу дупло, где дятлы гнездо соорудили.

Теперь он обращался только к мальчику, подчеркнуто игнорируя Татьяну.

– А вы откуда про дятлов знаете? – заинтересовался Матвей.

– Так я тоже в Голицыно бываю. Последние шесть лет, правда, не приезжал, но в этом году обязательно приеду. Гнездо тебе покажу, если захочешь.

– Что, там и дятлята будут? – восхитился Матвей.

– Обязательно будут. Приедешь?

– Сто пудов!

– Вот и договорились. Ну, бывай. Мать не давай в обиду.

Он поднялся и зашагал к машине, не обернувшись на Татьяну.

– Мам, а что это значит – не давать в обиду? – затеребил ее Матвей. – Тебя что, кто-то обижает? А? Ну скажи!

– Нет, – выдавила она, провожая взглядом отъезжающий джип. – Никто меня не обижает, Матюша.

Она представила, как Прохоров несется на своем джипе по трассе, отчетливо вообразила «КамАЗ», вильнувший на встречную полосу, и груду железа, в которую превратится машина Прохорова, попав под его колеса. Она отдала бы двадцать лет жизни за то, чтобы стать ведьмой и иметь возможность насылать проклятия на людей. А еще лучше – просто убивать их силой мысли. Хотя бы одного. Только одного.

Алиса

Сегодняшний день выдался солнечным и безветренным, и по дороге к родительскому дому я с удивлением наблюдала людей, кутавшихся в плащи и куртки. А они платили мне таким же недоумением во взглядах, которые бросали на мои летние хлопковые брюки и топ на тонких бретельках. Папа называет эти бретельки, а за ними и сами топики «лямочками». У него это звучит смешно и нежно: «А, опять ты сегодня в лямочках!»

Мои неразлучники, разбудившие меня с утра своей болтовней, умеют смеяться. Да-да, не удивляйтесь – они издают негромкие звуки, похожие на простуженный смех очень старого человека, радующегося тому, что ему отпущен еще один день жизни. Муж хохотал до слез, услышав их, и ушел на работу посмеиваясь. Я рада, что они привлекают его внимание.

Знаете, я классифицирую людей по смеху. Есть люди, которые смеются, как вода звенит в ручье – обычно такой смех свойственен стеснительным женщинам. Есть гогочущие, как гуси. Есть похрюкивающие – их очень много. Как ни странно, самым прелестным смехом, какой я когда-либо слышала, смеялась одна из самых глупых девушек, встретившихся в моей жизни. Я бы даже сказала, что она была набитой дурой. Но при этом смех ее был просто удивителен – заразительный, звонкий, переливистый, ну просто рассыпающаяся драгоценность, а не смех.

Мой муж смеется резко, словно выкашливая из себя звуки, и услышать это можно нечасто. При мне он расслабляется, к тому же я умею рассмешить его – не специально, так получается само собой. А моя мама смеется тихо, словно хитрая мышка, утащившая сыр из мышеловки и радующаяся своей ловкости. От ее смеха я сразу начинаю улыбаться во весь рот, и папа говорит, что я становлюсь похожей на мартышку.

Возле родительского дома я на секунду останавливаюсь, потому что мне кажется, будто привычный порядок их тихого двора нарушен. Но затем убеждаюсь, что все на своем месте: Викентий Степанович из второго подъезда висит на турнике, «пистолетиком» поднимая ноги в растянутых трико – ему скоро семьдесят, но он собирается прожить до ста десяти и «выглядеть в гробу бодрым старикашкой», как он сам говорит; тетя Света, прозванная детьми «Полбатонша» за любовь к сильно декольтированным платьям, выгуливает на поводке свою беспородную кошку; Ираида Карловна, кряхтя, рыхлит клумбы, которые она из года в год засаживает нарциссами, а те упрямо вянут – она уверена, что ей назло.

Помните песню «Биттлз» – «Элеонора Ригби»? Она и про этих людей тоже. Я здороваюсь с ними, а Викентий Степанович подмигивает мне и, спрыгнув с турника, показывает большой палец – это значит, что ему пришелся по душе мой сегодняшний наряд. Он у нас большой эстет, особенно если дело касается открытых женских плеч и спин.

По лестнице мне навстречу сбежал человек, которого я узнала еще на первом этаже по шагам, и мне захотелось проскочить мимо него как можно быстрее, а еще лучше – стать незаметной и слиться с чужой дверью. Но не получилось ни первое, ни второе. Максим Белоусов, которого я знаю как Макса, а его пациенты – как Максима Степановича, остановился, заметив меня, а затем стал спускаться неторопливо, словно считая про себя шаги. Я-то их точно считала. Он прошел пять ступенек, прежде чем встал возле меня и улыбнулся – но так, будто он совсем не рад меня видеть, вежливой холодной улыбкой.

– Привет, Алиса.

– Привет.

Максим – мануальный терапевт. Люди записываются к нему в очередь за месяц, потому что его огромные грубые руки – красные, устрашающего вида, в веточках лопнувших сосудов – умеют избавлять их от боли. Когда у папы заболела спина, Максим вправил ему позвоночник двумя нажатиями. Дело происходило при мне, но я даже не заметила, чтобы он что-то сделал: всего лишь дотронулся растопыренными ладонями до папиной спины, подержал так, а потом лицо у отца изменилось – расслабилось, будто потекло. «Ну вот и все, – сказал тогда Максим Степанович. – Не нужно больше тяжести на спор поднимать». И подмигнул мне, как будто знал точно, что именно поднимал папа. Маму, да. Вместе со стулом, на котором она сидела.

Максу тридцать восемь лет, и у него невероятно красивая жена. Даже деревья перестают качаться от ветра, когда она идет к дому, и замирают всеми ветвями. Даже подвальные кошки забывают о своих мисках и оборачиваются ей вслед. Чуют свою, наверное, потому что жена Макса похожа на рысь в человеческом облике, и, когда я встречаю ее, мне всегда кажется, что по ночам она носится по крышам и охотится на крыс – просто так, ради тренировки.

Они были отличной парой, Макс и Маша. Она – длинная, гибкая, с раскосыми глазами и волосами до пояса, вышагивающая по нашему дворику так, словно идет по подиуму, и он – неторопливый, очень спокойный – из тех людей, которые уверены в себе и в окружающем мире. Мне кажется, что нет ничего, что могло бы выбить Макса из колеи. Он из рода людей-скал, за которых хочется уцепиться тем, кто барахтается в ледяной воде.

Я говорю «они были отличной парой», потому что два года назад развелись, и с тех пор Макс остался один в этой квартире, а Маша уехала неизвестно куда. Он частенько выпивает с друзьями, но я никогда не видела его пьяным – за исключением одного-единственного случая, когда мы столкнулись на лестнице поздно вечером и он... Впрочем, об этом я стараюсь не вспоминать. Нельзя.

Но навязчивое воспоминание все-таки прорывается сквозь заслон, который я пытаюсь установить, и мне кажется, что я чувствую легкий запах водки, которую заедали жвачкой с ментолом. От Максима в тот вечер пахло именно так.

Я тогда первый раз появилась у родителей после свадьбы – прошло около двух недель – и налетела на него, совсем как сегодня. До меня не сразу дошло, насколько он пьян, потому что прежде я ни разу не видела его пьяным. Макс стоял покачиваясь, перегородив проход, и сгреб меня в охапку прежде, чем я успела сказать: «Пропусти меня, пожалуйста».

Меня никогда так не обнимали. Мой муж – очень сильный человек, но его сила другого рода. Макс обнимал меня так, будто и хотел сделать мне больно, и очень боялся этого. Минуту мы молча смотрели друг на друга, а потом он протянул с горечью и тоской:

– Алиска, зачем?! Ну скажи, заче-е-ем?!

Я молчала.

– За кого ты вышла замуж, а? – пьяным нетвердым голосом спросил он. – За какую сволочь? Или он не сволочь? Мне плевать! Алиска, глупенькая ты моя... И я идиот!

Я попыталась вырваться, и тогда он наклонился и поцеловал меня. Он целовал меня долго, требовательно, прижимая к моей спине ладони – такие горячие, что казалось, они вот-вот прожгут мне платье. А потом отпустил, почти оттолкнул, сел на ступеньки и сказал, не оборачиваясь на меня, сухим и холодным тоном, словно вдруг протрезвел:

– Иди. Быстро. Обещаю, что больше такого не повторится.

Это больше и в самом деле не повторилось. И не повторится – мы оба знаем.

– Как ты?

Сейчас своим коротким вопросом Максим вышибает у меня почву из-под ног. Чужие друг другу люди не должны нарушать установленных границ, разделительные столбы на которых заменяют удобные общепринятые фразы: «как дела?», «летом смотались в Турцию на недельку», «а помнишь Светлану Изольдовну?»... Можно разговаривать пятнадцать минут и не произнести ничего, что содержало бы какой-то смысл – лишь расставить эти столбики и отойти за демаркационную линию.

Но вопрос Максима – вопрос не чужого человека. «Как ты?» – это попытка перешагнуть на мою сторону, а туда доктору Белоусову нельзя. Ему нечего там делать.

– Все хорошо, – говорю я и улыбаюсь.

И тут же чувствую, что улыбка была лишней.

Так мы с ним и стоим на лестнице: он улыбается своей вежливой улыбочкой, я – глупой, а тем временем стены вокруг нас замерзают, и лед отваливается с них кусками и с тихим звоном разбивается у моих ног.

– Я пойду... – говорю я и, поскольку он не двигается с места, осторожно обхожу его, фактически втираюсь между ним и стеной, и бегу вверх по лестнице, чувствуя, что доктор Белоусов смотрит мне вслед. Я стараюсь о нем больше не думать, потому что некоторые мысли просто нельзя впускать в голову – если они попадают туда, то начинают бродить там, словно неприкаянные гости, и громко стучатся изнутри, требуя что-то сделать.