О смиренномудрии, целомудрии и воздержании

От многих слышу, и желал бы сказать, что слышу не напрасно, но дело должно служить оправданием слову, — слышу, что и те, которые тщательно наблюдают каждый шаг молодых людей, почитают тебя юношей боголюбивым, подающим добрые признаки благонравия, потому что, по пословице, лев виден и по когтям, — слышу, что они от удовольствия сообщают это друг другу за чудо. Хорошо, если Промысл, все устрояющий во благое и желающий твоего преуспеяния, такой молвой пролагает тебе путь к делам, чтобы предупрежденный добрым о себе мнением в этой славе имел ты для себя как бы некоторый залог призвания к благочестию! Но пусть, кто хочет, тот и делает о сем догадки, а я, что слышу, с того и начну речь, именно же что ты употребляешь старание прозреть душой в горнюю высоту и, расторгнув мглу, какая покрывает нашу здешнюю совершенно земную жизнь, устремив взоры выше, оставив за собой персть, свергнув с себя узы этого сложного мучителя, восстающего на образ Божий, хочешь посвятить себя Богу.

Сие одно и надобно почитать предметом изучения, первым и величайшим благом для людей. Ибо найдешь ли что подобное в вещах, влающихся долу, и в других игрушках, которыми надмеваются люди, в этих, как говорят, дарах времени и счастья, хотя бы собрались вместе все и всем принадлежащие блага, какие действительно есть или почитаются благами в скорбной жизни? Найдешь ли столько выгод, хотя, по–видимому, преступишь пределы? Положим, что имеешь ты у себя, чем обладал, осыпанный золотом Гигес и, безмолвно властвуя, одним обращением перстня приводишь все в движение. Положим, что рекой потечет к тебе золото, что загордишься ты, как лидийский царь, и что сам персидский Кир, величающийся могуществом престолов, сядет ниже тебя. Положим, что пресловутыми ополчениями возьмешь ты Трою, что народы и города изваяют твой лик из меди, что одним мановением будешь приводить в движение народные собрания, что речи твои удостоятся венцов, что покажешь в судах Демосфенов дух, что Ликург и Солон уступят тебе в законодательстве. Пусть в груди твоей живет Гомерова муза; пусть у тебя Платонов язык, который у людей почитается медоточивым, да и действительно таков! Положим, что ты опутываешь всех сильными возражениями, как неизбежными и хитро закинутыми сетями. Положим, что ты все поставишь вверх дном, с Аристотелем или с какими–нибудь новыми Пирронами соплетая понятия в неисходные лабиринты. Положим, что тебя окрыленного понесут вверх эти баснословные (чтобы они ни значили) Пегас или стрела скифа Авариса. Все это, о чем я сказал, а также блистательное супружество, сибаритский стол и все прочее, чем превозносится наша мысль, доставит ли тебе столько выгоды, сколько полезно поставить все сие ниже себя, а иметь в виду достоинство души, знать откуда она произошла, к кому и куда должна возвратиться и какое стремление сообразно в ней с разумом?

Поелику, как гадаю сам и как слышу от мудрых, душа есть Божественная некая струя и приходит к нам свыше или вся, или властитель и правитель ее — ум, то у нее одно дело единственно естественное ей — парить горе, вступать в общение с Богом, непрестанно устремлять взор к сродному, как можно менее порабощаясь немощам тела, ибо тело и само стремится к земле, и душу влечет долу, вводит в это приятное скитание по предметам видимым, в это омрачение чувств, в котором душа, не управляемая разумом, постепенно погружаясь, падает ниже и ниже. Но если владеет ею ум и часто, как уздой, сдерживает словом, то, возвышаемая им, может быть, вскоре достигнет она священного горнего града, а наконец получит и желаемое ею издавна, то есть, прошедши все завесы, все нынешние тени, все здешние гадания, все отражения красоты в зерцалах, непокровенным умом узрит непокровенное благо, каково оно само в себе, и прекратит свое скитание, насыщенная светом, которого желала сподобиться, и возобладав там высочайшей красотой. Ибо Сотворивший все премудрым Словом, через срастворение противоположностей Составивший неизреченную гармонию вселенной и Приведший мир сей из неустройства в устройство, еще большее чудо показал в природе живого существа.

Но я полюбомудрствую с тобой, начав слово несколько выше.

Бог есть или ум, или другая совершеннейшая сущность, постигаемая напряжениями единого ума. Богу известно, совершенно ли постижим Он для горних умов; но не ясно постигается нами, над которыми распростерто облако грубой плоти — этот неприязненный покров. Столько знаем мы о Боге, но больше узнаем впоследствии.

Поелику же начатки слова воздали мы Богу, то посмотрим теперь, каково и то, что от Бога.

Две здесь крайности и две противоположные природы. Одна близка к Богу и досточестна: ее именуют словесной и исполненной ума; наименование же это производится от Слова; и таков, сколько известно, чин существ, предстоящих Богу, верховных и второстепенных ангелов, который выше всего чувственного и телесного и первый озаряется начальственной Троицей. Другая природа весьма далека от Бога и Слова; ее называют бессловесной; потому что лишена слова, и скрывающегося в звуке, и изрекаемого. Но Бог–Слово, как совершеннейший Художник, разлучив сии природы и премудро сопрягая тварь, созидает и меня — живое существо, сложенное из обеих природ, сочетав воедино и слово и бессловесие, то есть невидимую душу, в которой ношу я образ всевышнего Бога, и видимое (??????) тело. Таково смешение этой досточестной твари, которую можно назвать новым миром, в мире малом — миром великим! И как Сам Он преисполнен света и добра, то и мне даровал несколько добра; восхотел же, чтобы оно было моим делом. А для сего показал мне тогда же границы той и другой жизни и определил их словом, придал в помощь твари закон, поставил меня самопроизвольным делателем добра, чтобы борьбой и подвигом приобрел я венец, потому что для меня это лучше, чем жить свободным от ограничений.

Таков закон в устройстве моего состава. Но он непрестанно возмущается многочисленными переворотами здешней жизни, порываемый туда и сюда, окруженный предметами то зловредными, то благотворными, которыми он, бедный, разжигается и искушается, как золото на очистительных углях. А плоды посеянного нами будут собраны впоследствии, на праведном суде Божием; там готовы точила — принять в себя плодоношение жизни.

И посему–то кто соблюдает закон, чтит частицу Божества, какую имеет в себе, во всяком деле, слове и движении ума сколько можно более чист от всего попираемого и не оскверняется ничем преходящим, а напротив того, самую персть влечет с собой к небу, тот в награду за труды (подлинно, самое великое и премудрое таинство!) станет богом, и хотя богом по усыновлению, однако же исполненным высшего света, начатки которого пожинал он в некоторой мере еще здесь.

А кто, преклонившись к худшему в своем союзе и сочетании, оказавшись сообщником дольнего, рабом плоти и другом скоротечного, оскорбляет жизнью своей Божественное благородство, для того, сколько бы ни был он благоуспешен в непостоянном, гордясь ничтожными сновидениями и тенями, обогащаясь, роскошествуя, превозносясь чинами, увы! для того тяжки тамошние бичи, где первое из бедствий — быть отринутым от Бога.

И ты, слыша это и уверившись в сказанном, шествуй правым путем, оставь же путь недобрый, если только послушаешься искреннего советника (а я знаю, что лучше тебе послушаться) и примешь мое слово. Доброму советнику, как говорят древние, должно вооружиться тремя доспехами: опытностью, дружбой и смелостью; а у меня, как найдешь, нет недостатка ни в чем этом. Опытность простер я до такой степени, какая прилична человеку, который долго трудился, немало времени беседовал с писаниями мудрых и с письменами богодухновенных учений — этим сладким источником, доступным только для целомудренных, в котором иное исчерпал я едва не до глубины. А что касается до сказанного мною во–вторых, то есть до благорасположения, в этом есть самое сильное удостоверение, ибо тебе, любезнейший, желаю того же, что прежде присоветовал себе, когда стеклись вместе и размышления, и опасности бурного моря, соединившего меня с Богом, так как страх нередко бывает началом спасения. Опытов же смелости лучше не видеть тебе ни от меня, ни от людей, для тебя сторонних. Да ты и не увидишь их, если послушаешься моих слов, потому что будешь достоин похвал, а не укоризн. А по всему этому предай себя мне, предай, говорю, а я передам тебя Богу, предавшийся Которому сам будет в приобретении, потому что Сам Бог делается достоянием предающегося Ему. Достигнешь же истины, рассуждая так.

И у эллинов есть мудрецы, впрочем не мудрые. Ибо можно ли назвать мудрыми тех, которые не познали высочайшего естества — Бога, первой вины всех благ, тогда как разумных приводят к Богу и природа, и порядок всего видимого и умосозерцаемого? Можно ли назвать мудрыми тех, которые или вовсе изгнали из мысли Божество, или отринули Промысл, или положили Ему меру, чтобы Бог, спасая, не утрудился? Одни из них, взяв в наставники зрение, вручили державу звездам, которые нам сослужебны, и такими вождями всего весьма худо были водимы сами. Другие, ниспав еще глубже, стали поклоняться гнусным животным. Иные же в тенях демонов и в баснях нашли защитников своим страстям, воздвигли памятники, достойные своего безумия, и капища — произведения вещества и рук человеческих. Кто же будет столь не мудр, чтобы признать их мудрыми?

Впрочем, если угодно, они были и мудры. Найдешь, что они были несогласны и далеки один от другого в иных учениях, а именно: в понятиях об умосозерцаемом и видимом, о Божием промысле, об идеях, о судьбе, о бесконечном веществе, об устройстве тел, о душе, об уме, об обманчивости чувств. От сего произошли стоики — эти надутые лица, Академии, хитросплетения пирронистов, недоумения и остановки над словами пустыми и произвольно составленными. Но, не согласные в этом, все они равно и единодушно хвалят доброе и ничего не ставят выше добродетели, хотя приобретается она множеством усилий, бесчисленными трудами и продолжительным временем. Упомяну для примера о некоторых, чтобы ты и отсюда мог научиться добродетели, и с терний, как говорят, собирая розы, и у неверных учась совершенству.

Кто не слыхал о синопском псе [290]? Он (не говорю о других его делах) вел такую дешевую и умеренную жизнь (и в этом сам себе был законодателем, а не Божий хранил закон и не какими–нибудь водился надеждами), что имел у себя одну собственность — палку, и домом служила ему под открытым небом катающаяся среди города бочка, укрывавшая его от нападения ветров, и ее предпочитал он златоверхим чертогам. Пищу же составляло для него то, что без труда можно было взять и не готовя. Подобно и Кратес, преодолев в себе привязанность к деньгам и все свои владения, как способствующие пороку и плотоугодию, оставив в запустении, взошел на ступени жертвенника и, поелику служение любостяжательности признавал рабством, как бы среди Олимпии, громогласно произнес сии удивительные и всеми повторяемые слова: «Кратес дает свободу фивянину Кратесу». О нем же (впрочем, некоторые приписывают сие другому философу [291] подобного образа мыслей) рассказывают, что во время плавания, когда свирепела буря, а корабль обременен был грузом, охотно побросал он в глубину свое имущество, сказав притом сии достопамятные слова: «Благодарю тебя, случай, наставник мой в совершенстве: как удобно сокращаюсь я до плаща!» Один уступил имение свое родным, а другой, превзойдя и это, как нечто человеческое, и в один кусок золота обратив все, что у него было, пускается в море и там отдает глубине это обольщение тщеславия, рассуждая, что других не должно ссужать тем, что не хорошо для себя. Я хвалю и за сие. Один из старинных псов [292], пришедши к царю, просил у него пищи, или действительно имея в ней нужду, или желая испытать царя; и когда царь, или в знак чести, или тоже для испытания, охотно велел дать ему талант золота, он не отрекся взять, но получив, тут же в глазах давшего на весь талант купил один хлеб и сказал: «Вот в чем имел я нужду, а не в гордости, которой не укусишь!» Это почти сходно и с моими законами, которые окрыляют меня подражать жизни и природе птиц, довольствуясь однодневной и несеянной пищей, и вместе с лилиями, пышно облеченными красотой, обещают мне покров из безыскусственных тканей, если буду устремлять взор к единому великому Богу.

Но если мне должно точнее испытать дела сих мудрецов, чтобы рассказы мои не оказались напрасными, то скажу, что сии чтители нестяжательности и жизни свободной, отрешенной от всех уз, во–первых, неверными путями стремились к совершенству. В них больше было хвастовства, нежели любви к добру, а иначе для чего были бы нужны алтари и провозглашения? Во–вторых, они отказывались от чревоугодия, потому что избегали не пресыщения богатством, а забот и трудов приобретать его, между тем иногда и скудость обращали в повод к сластолюбию. Это доказывают ячменные хлебы, брошенные ради пирога с кунжутом, и стихи из трагедии, особенно один, сказанный при сем весьма кстати: «Чужестранец, уступи место господам» [293]. То же доказывает и цикорий — пища бедных, обильный дар земли, скрывающийся из среды сладостей. Но у нас сделанное напоказ — даже и не в числе добродетелей; у нас первое правило, чтобы левая рука не знала ясно движений правой.

Если воздержание свидетельствует о божественной жизни, прекрасен Клеанфов колодезь, прекрасна Сократова скудная жизнь. Но как и гнусно многое! Например, эти Хармиды и покров из плащей, под которым сей доблестный муж (подлинно это божественно!) беседовал с юношами, потому что одни красивые даровиты! Никто не уловляй добродетели через плотскую любовь — да погибнут такие рассуждения! Не сходятся пределы мидян и лидян. Похвалит ли кто поступок Алкмеона? Один из первых между знаменитыми афинянами, отличный и родом и могуществом, столько предался он жадности к деньгам, сколько надлежало бы ему быть выше этой страсти. Крез много раз принимал его у себя радушно; и однажды, показывая ему все свои золотые сокровища и, как владетель их, гордясь своим счастьем, велел взять себе золотой пыли, сколько может захватить. Тогда Алкмеон (подивись его неумеренности!) наполнил золотом и пазуху и рот, даже волосы покрыв золотой пылью, вышел к лидянам достойным смеха богачом. А что такое Платон, этот мудрейший из людей! Что такое Аристипп, разумею этого пресладкого Аристиппа. Что этот, как думаю, обворожительный Спевзипп? Один вел жизнь неудачного торгаша и для прибыли переносил морские труды, возя масло. Может быть, за это не назовешь еще его ненасытным, но припишешь иное и бедности. Но Платону пресмыкаться у царских столов — где тут ученость и честные труды? Не стану говорить о том, как продавали его с торга, и не сбыли бы с рук, если бы не нашелся один ливиянин, который оказался лучше Платоновой Эллады и за малую цену купил себе славу и ученость Платонову. А у этого киринейца много было открытости, однако же к свободе примешивал он сластолюбие и вредил добродетели горьким своим учением. Умащенный благовониями, задушал ими своих сопиршественников, а любезностью нрава и говорливостью пользовался он как средством к получению подарков. Так, мудрый Архелай, не знаю для чего и за что, подарил ему однажды женскую одежду. Платон не принял такого подарка, сказав на этот случай стих из Еврипида: «Мне не надеть на себя женской одежды». Но Аристипп, как скоро подарок принесен был к нему и достался в его руки, с охотой берет его и сказанный Платоном стих остроумно отражает другим стихом, произнеся: «Целомудренная и на вакханалиях не утратит своего целомудрия». Этот же самый Архелай, как рассказывают, когда Софоклу хотелось получить от него какую–то вещь, отдал ее мудрейшему Еврипиду и при этом сказал: «Ты мне кажешься достойным того, чтобы у меня просить, а Еврипид достоин получить», — чем и дал разуметь, сколько превосходен нрав благородный.

Но Лизимахов сын, который дал эллинам законы о податях, и притом был из первых, как в народных собраниях, так и в военных делах, до того оказался нестяжательным, что город, на свои деньги выдав замуж его дочерей, почтил тем прекрасную нищету и самого похоронил также на общественные деньги, потому что у него не нашлось, чем похорониться; не говорю уже о том, что по делам своим имел он и имя, один из всех и был, и наименован правдивым. А чтобы утверждаться не на древних только примерах, не умолчу и о добродетелях римлян. Фабриций, одержав над Пирром победу в битве (а это был один из вождей весьма знаменитых), еще более восторжествовал над ним в следующем. Поелику надежда Пирра рушилась, то он пытался подкупить римского военачальника несколькими талантами золота. Фабриций не принял золота, однако же заключил перемирие. Когда же Пирр, как сказывают, во время дружеского с ним разговора показал ему во всем вооружении одного самого огромного и великорослого слона, Фабриций, который дотоле не знал даже слонов и по виду, не испугался явившегося нечаянно слоновьего хобота, но спокойно сказал: «Меня не пленило золото, не возьмет и зверь». Сего довольно; и то превзошло бы меру, что мог бы еще сказать иной презритель любостяжания.

Поэтому не одобряй недобрых правил в старых книгах, которыми ты, добрый мой, воскормлен. Например: «Пусть называют меня худым за то, что получаю прибыль; это лучше, нежели, чтя законы богов, жить нищим, домогаясь тем славы», «Не трудись отыскивать род: мое благородство — кусок», «Деньги у людей всего почтеннее. Никто так не жалок, как нищий», «Без меди и Феб не прорицает», «Ни один человек не бывает во всех отношениях счастлив; но или хорошего рода, да есть ему нечего; или и низкого рода, да возделывает богатое поле». Но ты назовешь ли несчастным того, кто хотя и беден, однако же добрыми нравами богаче многих? Подлинно, несчастен человек, который рассуждает так худо. Поэтому бегай этих правил и тех, которые изрекли их; а равно бегай и всего, что найдешь подобного в книгах.

Но одобряй следующие мудрые изречения: «Если от худого дела получаешь прибыль, считай это залогом несчастья», «Не во всем ищи выгод», «Не стыди сам себя», «Неправедными мерами добиваться успеха — дело не без страха», «Не говори мне о Плутусе: не уважаю такого бога, которого и самый порочный легко привлекал на свою сторону», «Этот человек беден, но богат добрыми нравами», «Для меня лучше мудрец нищий, нежели Мидас порочный». По моему мнению, Феогнид говорит совершенный вздор, когда стремнины и пропасти предпочитает скудной жизни и предписывает Кирну худые правила о приобретении имущества. Как и ты, Гомер, столько приписываешь непостоянной вещи, что в одном месте своих стихотворений говоришь: «Добродетель идет следом за богатством»? Разве скажешь: я не то выразил, что думаю сам, но сказал сие в насмешку имеющим такую жалкую мысль. Ибо в этом Одиссее, который, претерпев многочисленные бедствия, спасся из моря, нагим скитальцем предстал царице и словом своим внушил к себе уважение деве, самым феакиянам показался достойным внимания, — в этом, говорю, Одиссее не видим ли явной похвалы добродетели? Хвалю и фригийскую басню; как она прекрасна! Мидасу, который просил, чтобы все у него было полно золотом, Бог в наказание за неумеренность дает исполнение желаемого. Но золота есть нельзя; и для кого стало все золотом, тот умер с голода.

Но что мне до чужих басней и нравоучений? Посмотри теперь и на мои законы. От первого блага веду я свой род. От него произошел и к нему окрыляю жизнь, стараясь разрешиться от уз. А так называемое у дольних людей благородство, которое ведет начало от тела и тления, от блистательных и давно согнивших мертвецов, ничем не благороднее текучей грязи. И отечество телесное не свободно: оно обременено податями, беспорядочно пересечено морскими заливами, окружено лесами, непрестанно меняет жалких своих обитателей, попеременно бывает и матерью, и гробом своих порождений, сокрушает тех, которые раздирали его недра, — какое наказание, подлинно наказание за вкушение и обольщение прародителя! Но в том отечестве, которого вместо земного ищут себе мудрые, на которое взирая и здесь уже не влаемся, подобно былинке, носимой по водам, — в этом отечестве обширны пределы, величественны обители; оно составляет вечное достояние своих обитателей, оно матерь живых, оно свободно от трудов, — это лик немолчно песнословящих великого Христа, торжество первородных, написанных на небесах и в вечных книгах. Превозношу так же и славу, отложенную мне в горних, сии праведные весы, это нелживейшее благо! А здешняя слава — ветер, ничтожная милость ничтожных. Если она и справедлива, то ничего не прибавляет. А если не истинна, обращается даже во вред, ибо то самое, что стал я видимым, многое отняло у того, чем я сам в себе. А богатство здешнее скоротечно и упоительно; оно слепо, переходит от одного к другому, многих надмевает и напрасно старается черпать счастье; это то же, что надмение чрева в водяной болезни: оно другим сообщает болезнетворный яд. Но у меня есть богатство, которое неистощимо и постоянно, твердо и неколебимо, выше всех утрат; и это богатство — ничем не обладать, кроме Бога и горнего. Никто не приобретет и не приобретал еще доселе всего, хотя бы и желал, но можно все вдруг презреть и таким образом стать выше всего. Пусть иные строят полки вооруженных и больше терпят, нежели причиняют, зол, то низлагая других, то оплакивая неизвестность решительных минут, то сражаясь без потерь и успеха, то кровью покупая какое–нибудь бремя богатства или могущество самовластья; пусть иные несчастные искатели прибытка измеряют недра земли и неукротимого моря, пусть иные за малые дары намеренно извращают суд и дают обоюдные законы! А я обменял все на единого Христа и бедный крест несу богато, отринув, что служит добычей моли и зависит от игры счастья.

Хотя первым законом Христовым для человека было первоначальное наслаждение, однако же Эдем и рай, цветущий древами, и источник, разделенный на четыре начала — не золото, не илектр, не серебро, не приятность доброцветных и прозрачных камней, какие дает земля преклонившимся долу; напротив того, Эдем одними плодами питал обильно того, кто был делателем Бога и божественного наслаждения. И здесь положен был предел удовольствию, приведенному в меру. Закон удалял от древа познания противоположностей и, не соблюденный, лишил меня всего, предал бедствиям матери моей земли. Одно же из сих бедствий — иметь у себя более необходимого, не знать никакой меры в приобретении, врачевством от худого избирая худшее, и, разгорячая себя питьем, тем больше чувствовать жажды. А от сего, смотри, какая бывает несообразность! Всегда считаем себя бедными, стараясь приобрести, чего еще недостает у нас; а в приобретенном не можем найти для себя утешения, потому что сердце мучится о том, чего нет.

Посему первый закон — жить умеренно; но есть и второй. Авраама патриарха, боговидца, великого мужа, Домостроитель высочайших таинств, отвлекши от дома, от рода, от отечества, легко перевел в землю чуждую странником, пресельником, бездомным, скитающимся; его влекла вера в исполнение больших надежд. А Иаков, когда идет в Месопотамию, просит себе, как говорит Писание, только хлеба и покрова (Быт. 28:20), хотя впоследствии возвращается с многочисленными стадами, приобретя их в справедливую награду за труды. К сказанному мной хорошо будет присовокупить и сие. Моисей, который наедине беседовал с Богом внутри облака, приял на скрижалях двоякий закон и по оному правил великим народом, при разделе данной уже Богом земли иным коленам отмерил тот или другой участок в земле еще чуждой, одним только сынам Левии не уделил жребия, потому что их наследием был Сам державный Бог (Чис. 18:20). А Ионадав, который умел, точно умел любомудрствовать, хотя нищета и не считалась еще тогда в числе чудес, преподавая однажды детям урок нестяжательности и высокой жизни, произнес следующее слово, приличное самому доброму отцу: «Оставляю вам, дети, самое великое наследие, какого не давал еще детям ни один отец, даже и самый богатый. Убегайте всякого наследия, ведите свободную жизнь, не связывая себя никакими узами, живите в кущах, то есть в подвижных домах. Пусть иной рассекает недра земли, а иной, кого веселит вино, насаждает виноград; но вы не пейте вина, храните воздержную жизнь. Такую ведя жизнь, будете жить безопасно» (Иер. 35:6–7). Таков был Ионадав! Где же дадим место Илии, которого великий Кармил питал через вранов и из потока в земле жаждущей? Он был нищ и последний из нищих, но перед царями останавливает дожди и глубины потоков, низводит с неба огнь на врагов и на жертвы, капли скудной пищи обращает для вдовиц в неиссякаемый поток, будучи скуден, богато питает питающих, воскрешает мертвецов в награду за гостеприимный кров и вземлется на небо на огненной колеснице. А Елисеево наследие — Илиина благодать и с высоты ниспадшая милоть! И освященный до чревоношения — какое чудо! Без сомнения, знаешь великого Самуила. Его матерняя молитва привела к Богу, и (если не слишком смело будет сказать о нем так) он обладал уже Богом, будучи посвящен Ему с младенчества. Кто между Ветхим и Новым Божиим заветом, как между тенью и действительным телом, составлял среду, замыкая собой один и отверзая вход другому? Кто сей великий светильник, предтекший горнему Свету? Кто первый между рожденными, чему свидетель — Бог? Кто жил в пустыне, имел необычайную пищу и одежду из верблюжьих волос подпоясывал кожаным ремнем? Мое слово изобразило Иоанна, который не дозволял иметь у себя и двух рубищ. А что сказал бы иной о Павле, который ремеслом своим доставал себе пропитание, или о Петре, который питался одними лупинами? Что сказать о сих великих апостолах, которые вовлекли весь мир в Божии мрежи, чьи руки изливали бедным обильное богатство щедрых даров? А другие апостолы, когда призваны были Богом к лучшей ловитве, оставили родным своим рыболовные корабли, потому что привлекло их совершеннейшее учение Христа, Который есть высочайший ум и первое естество ума, но обнищал до грубости плоти и, поставляя нищих провозвестниками слова, единую веру дал в сопутники не имеющим у себя ни одежды, ни меди, ни сумы, ни обуви, но во всем нуждающимся, поверяя им тайну целой новой вселенной, не дозволил иметь даже жезла в руках, чтобы вера составляла могущество слова. Но выслушай важнейшее. Юноше, который желал знать, как можно достигнуть совершенства, Христос поставляет верх совершенства не в ином чем, но в том, чтобы расточить все бедным, всегда нести на раменах великий крест и, умерши для дольного, за Христом следовать тому, кто хочет вознестись с Богом. Так Своим пришествием усовершает Христос и мытарей, которые охотно приносят все в дар Богу, в чем да убедит тебя Закхей, который, худо обогатившись, через милосердие к бедным и обиженным от него обогащается нищетой и очищается от скверны. Довольно сего об имуществах.

А примеров воздержания немного у древних мудрецов и эллинских и варварских, ибо и у варваров добродетель была в уважении. Какие же примеры есть у них и в каком числе, нужно ли о сем писать, когда это всем открыто и известно? Выслушай следующие места из мудрой трагедии: «Учись держать чрево в крепкой узде: оно одно не воздает благодарности за оказанные ему благодеяния», «В пресыщении Киприда, а в голодных ее нет», «Одебелевшее чрево не родит тонкой мысли», «Наполни мешок твой сотами или ячменной мукой — ничем не будет это разниться во внутренностях чрева», «Что за приятность черпать дырявой бочкой?», «Ненасытное чрево открыло пути для кораблей, оно научило людей с неистовством вооружаться друг против друга». А о том, что все дорогие снеди у сластолюбцев тонут, как в бездне, и делаются уже не снедями, но чем–то приготовленным в самом негодном помойном сосуде, справедливо говорит в одном месте превосходный Керкид, который, сам питаясь солью, с презрением смотрит на кончину роскошных и на горечь самой роскоши. Кто же не похвалит сказавшего сластолюбивому юноше: «Перестань налагать на себя новые цепи и не раздражай хищного зверя». Каков и этот обычай почтенных стоиков, как бы к кому–то постороннему, обращаться к своему телу с такими речами: «Чем я тебе должен, жалкий мешок? Дать ли тебе есть? Много с тебя, если дам и хлеба в скудость. Дать ли пить? Дадим тебе воды и уксусу. Но ты не этого у меня просишь, а сладких и сытных снедей, дорогих напитков из кристальных сосудов? Со всей охотой дадим тебе, но только удавку». И это не лучше ли известной у древних изнеженности Сарданапала, Нинова сына, который, обилуя богатством и расстроив себя сластолюбием, для продолжительности наслаждения желал себе горла длиннее журавлиного?

О божественный Давид! Когда тебе хотелось утолить жажду из колодезя в земле иноплеменников, и питие было добыто, поелику некоторые послужили твоему желанию, пожертвовав кровью и через ратоборство, ты, взяв воду в руки, вылил ее и не согласился насытить своего желания злостраданиями других (2 Цар. 23:15–17). А если словесная пища есть хлеб ангельский, потому что не тело питает бестелесную природу, то сколько у нас таких, которые живут ангельской жизнью, соблюдая в себе (и то неохотно, ради Божия только повеления) едва малые искры жизни земной? Ибо должно оставаться в узах, пока не разрешит Бог. Не стану представлять примеров из книг, и притом ветхозаветных, как иные, через телесные очищения обожившись и как бы освободившись от тел, целые, и даже многие, дни не вкушали пищи, не боялись огненного прещения и львиных челюстей, только бы в земле чуждой не прикасаться к пище, оскверненной по повелению варваров.

Но после того как враг, приразившись ко Христу, отступил от мужественной плоти, побежденный сорокадневным невкушением пищи, к большему посрамлению преткнувшегося в сем опыте дан закон о вожделенном истощании в подвигах. Какое мудрое противоборство! Какие бескровные и божественные жертвы! Целый мир священнодействует Владыке; не тельцов и овнов закалают, как предписывалось ветхим законом, не какое–либо внешнее совершают приношение несовершенного (потому что все бессловесное недостаточно), но каждый изнуряет сам себя воздержным вкушением пищи, наслаждаясь — подлинно новый способ наслаждения! — наслаждаясь тем, что не знает наслаждений. Всякий старается очистить самого себя в храм Богу всенощными бдениями и псалмопениями, преселениями ума к великому Уму. В той только мере живут в тенях и призраках, в какой и в видимом могут уловлять сокровенное. От сего одни, наложив железные узы на грубую плоть, смирили ее продерзость; другие, заключившись во мрак, в тесные жилища или в расселины диких утесов, остановили вредоносность блуждающих чувств; иные, чтобы избежать зверского греха, отдали себя пустыням и дебрям, жилищам зверей, отказавшись от общения с людьми и зная тот один мир, который у них перед глазами. А иной привлекает к себе Божие милосердие вретищем, пеплом, слезами, возлежанием на голой земле, стоянием в продолжении многих дней и ночей, даже целых месяцев (а сказал бы я) и лет, но сие покажется невероятным; впрочем, весьма вероятно это для меня и для тех, которые бывали самовидцами чуда, ибо вера и страх Божий, заранее восхитив ум из тела, соделывали их неколебимыми столпами. Ты услышишь и о необыкновенной приправе пищи и пития — о пепле, смешанном со слезами. А иных ревность привела к путям, никем еще дотоле не проложенным: они живут вовсе без хлеба и воды, что, кажется мне, препобеждает и законы естества.

Каково это? Неужели станешь еще дивиться девам, дочерям Льва, которые с радостью отдали себя на погибель за Афины? Или усердному пожертвованию Менекея, умирающего для спасения города Фив? Или славному скачку с высоты мудреца Клеомврота для разлучения с телом, ибо, убедившись учением Платона о душе, воспламенился он желанием разрешиться от тела? Или укажешь на Эпиктетову голень, которую скорее могли у него переломить, нежели исторгнуть насилием рабское слово? Ибо этот муж имел, точно имел, как говорят, рабское тело, но свободный нрав. Или представишь, как у Анаксарха толкли руки в ступе, а он, будто не находясь при этом, приказывал сильнее выколачивать его мешок, потому что сам он, то есть невидимый Анаксарх, был несокрушим? Или упомянешь о Сократовой чаше с цикутой — этом необыкновенном напитке, выпитом с такой приятностью? Ты хвалишь все сие, хвалю также и я. Но в какой мере? В неизбежных бедствиях были они мужественны, ибо не вижу, каким бы образом спаслись от них, хотя бы и захотели.

Перейдя же отсюда к божественной борьбе моих подвижников, и ты, услышав или припомнив о них, придешь в ужас. С какими бесчисленными опасностями возрастили досточтимое и новое таинство Христово мы, удостоившиеся именоваться от Христова имени! Зависть многократно воспламеняла против нас многих врагов и гонителей слова — этих дышащих яростью, свирепых зверей. Но мы никогда не уступали господствующей силе времени. Напротив того, если и оказывалось сколько–нибудь беспечности во время мира, если и оказывался кто худым в чем другом, то в этом все были укреплены Богом, горя пламенной ревностью, выдерживали дерзость врагов, побеждаемые со славой. Никто не ищет спасения с таким удовольствием, с каким шли мы на сии прекрасные опасности. Иной, как забаву, встречал огонь, меч, земные пропасти, голод, удавление, кровожадных зверей, растягивание и вывертывание составов, избодение очей, жжение, расторжение, терзание членов, холод, погружение в глубину или во мрак, свержение с высоты, продолжительное зрение разнообразных мучений; а последнее (говорю это знающим) хуже всех злостраданий, потому что когда страдание доведено до крайней его степени, тогда прекращается уже страх, непрестанно же ожидать значит непрестанно страдать и вместо одной смерти умирать многими мучительными смертями. Не стану говорить об изгнаниях, об отнятии имуществ, о том, что надобно терпеть сие в глазах мужей, жен, товарищей, детей, друзей, что самого мужественного делает малодушным. И за что терпеть? Может быть, за один слог. Что говорю: за слог? За одно мановение, которое, послужив знаком отречения, могло бы спасти, хотя ко вреду. Короче сказать: мы стояли за Бога, а предавший Бога не может уже найти другого. Но к чему распространяться? Возведи очи свои окрест, обозри целую вселенную, которую объяло теперь спасительное Слово, привязавшее нас к Богу и соединившееся с нами через страдания, — соединение дивное и превысшее в Божиих законах! Сию–то вселенную, всю почти, осиявают, как звезды, открытыми алтарями, высоковерхими престолами, учениями, собраниями, стечениями целых семейств, песнопениями, достойными подвигов, — осиявают сии достославные победоносцы Закланного. И так велико благоговение к истине, что малая часть праха, какой–либо останок давних костей, небольшая часть волос, отрывки одежды, один признак капель крови иногда достаточны к чествованию целого мученика; даже месту мощей дается наименование святые мощи, и оно получает равную силу, как бы находился в нем целый мученик. Чудное дело! Думаю, что одно воспоминание спасает. Что еще сказать о невероятном избавлении от болезней и от демонов при гробницах, которые удостоились некогда вмещать в себе драгоценные мощи? И они отражают нападения духов. Таковы чудеса моих подвижников!

Хвали же ты мне Пису и дельфийский прах, Немею и истмийскую сосну, у которых несчастные юноши находили свою славу, полагая малые награды и за подвиги малые, за кулачный бой, за борьбу, за скорость бега и скачки, в чем не важно и победить, и остаться побежденным, потому что наградой не Бог и не спасение, как по моим законам и за мои борьбы приобретаются горняя слава и горние венцы.

Ты видел примеры мужества, которым всего лучше и спасительнее подражать в ежедневной борьбе с гонителем, который из глубины и тайно низлагает нас посредством обольщенных чувств; теперь посмотри и на примеры особенно похваляемого у нас целомудрия.

Есть, действительно есть и у эллинов любители целомудрия; они бывали в древности, а найдутся и ныне; не отказываюсь верить тому, что разглашают о них; у меня нет зависти, что и чуждые нам целомудренны. О Ксенократе сказывают, что однажды, искушая его, подсунули ночью к сонному блудницу; почувствовав это, не был он поражен необычайностью оскорбления, но также не встал и не подумал бежать; то и другое было низко для Ксенократа. Напротив того, он остался недвижим и неуязвим, так что женщина, бросившись бежать, закричала: «Для чего насмеялись надо мной, положив рядом с мертвецом?» Эпикур хотя усиливался доказать, что удовольствие есть награда за подвиги добродетели и что наслаждение есть конец всех благ для человека, однако же, чтобы не подал мысли, будто для какого–то удовольствия хвалит удовольствие, вел он себя благопристойно и целомудренно, чтобы подкрепить учение свое добрыми нравами. Не умолчу и о Полемоне, так как очень много говорят об этом чуде. Прежде был он не из целомудренных, а даже из гнусных служителей сластолюбия; но когда объят стал любовью к добродетели, нашед доброго советника (не знаю, кто это был: мудрец ли какой или сам он), вдруг оказался великим победителем страстей. И я представлю одно только доказательство чудной его жизни. Один невоздержный юноша приглашал к себе свою приятельницу. Она, как рассказывают, подошла уже к дверям, но на дверях изображен был Полемон; и его образ имел такой почтенный вид, что развратница, увидев его, тотчас ушла назад, пораженная сим видением и устыдившись написанного, как будто живого. И это происшествие, сколько знаю, пересказывают многие.

У Диона (разумею того Диона, который был в большой славе) не очень приятно, говорят, пахло изо рта, и один из городских жителей посмеялся этому. Дион, как скоро свиделся с женой своей, говорит ей: «Что же не сказала ты мне о болезни моей?» Но жена с клятвой отвечала: «Я думала, что это недостаток всякого мужчины, а не твой только». Так далеко держала она себя от всех мужчин и приятельниц, потому что ответ сей — ясное доказательство честных нравов. Кто не хвалит и Александра за то, что, имея у себя во власти дочерей побежденного им Дария и слыша, что они прекрасны [294], не захотел их видеть из опасения, потому что стыдно было бы победителю мужей уступить над собой победу девам. Хотя это не близко еще к моим образцам, однако же хвалю. А почему? Потому что весьма приятно видеть белое лицо между эфиопами или сладкую струю среди моря, а равно весьма удивительно при худых и зловредных правилах найти нечто целомудренное.

Где самые божества преданы страстям, там покорствовать страсти, без сомнения, почитается делом честным. Ибо кто поставляет своим богом страсть, пользуясь худым помощником в худом деле? У кого, скажи мне, видим примеры неестественной любви? Надобно же было, чтобы ваши боги имели какое–нибудь преимущество. У кого фригийские юноши и участвуют в пиршестве, и в развратном виде подают сладкий нектар? Но стыжусь обнаруживать Диевы тайны. Чьи любодеяния, чьи нарушения супружеской верности составляют для созванных срамное зрелище, возбуждающее смех? Как женщины делают из Дия все, и быка, и молнию, и лебедя, и человека, и зверя, и золото, и змия? Таковы любовные превращения Дия — этого начинщика и советника всех худых дел! Кто царицу сластолюбия почитает богиней? Кто воздвигает жертвенники и храмы страстям? У кого ночи, подлинно достойные ночи, набожно чествуются символами бесчестных дел? У кого Ифифалы и Фалы со смехом присовокупляют к кумирам нового бога, о котором стыдно и говорить? У кого Гермафродиты, Паны — это срамное поколение, эти боги с козлиными ногами, а по нравам козлы? У них и девы на свадьбах пляшут; им надобно, чтобы к браку присоединялось нечто противное браку. У них пригожие выдают замуж непригожих, принося в приданое за ними приобретенное блудно; и сии неблагопристойности совершаются в честь одного из демонов, чтобы человеколюбивое дело не оставалось вовсе бесстыдным делом. От того позорные дела пользуются свободой; блудилища, цена блуда, поругание чести у них законны. А мудрецы их изображают Афродиту в виде своих любовниц, чтобы такой выдумкой доставить последним божеские почести. И Фидий на персте богини девы в память своего бесстыдства пишет: у прекрасного всего достаточно [295]. От сего наравне с мужественными и воинскими подвигами удостаивается у них блистательных живописных изображений, рукоплесканий и описаний и эта студодейная красота. Смотри, сколько блудниц почтены у них храмами и признаны богинями. Евфро, Фрина, Леэна — в образе зверя, потому что и ее имя было чтимо среди храмов. А эту пресловутую повелительницу Эллады, родившуюся в Иккарах, срамную развратницу Лаису и многих других не удостою и слова.

Посему ты, добрый мой, как умеющий узнавать доброту серебра, заимствуй у них, что хорошо, и отбрасывай, что не сделает тебя лучшим, но следуй всем нашим наставлениям, следуй примерам мужей и жен целомудренных, у которых учитель — упование и Бог, которые своей жизнью пишут лучшие законы, нежели какие пишет рука. Когда другие именуют прелюбодеяние пороком и наказывают по законам, мы требуем еще большего, запрещая и смотреть бесстыдно и похотливо, почитая за одно и содеянный грех, и причину греха, как, например, и убийство и гнев, от которого бывает убийство, клятвопреступление и готовность к клятве. Не дозволяя всего того, без чего не может быть грех, мы избегаем и самого худшего.

Так у меня безопасно целомудрие. Оттого у меня многочислен лик дев, подражающих жизни бесплотных ангелов и Самому Богу, Который один сожительствует с ними. К чему же это ведет? К тому, что всякий стремится к будущей жизни, желает преселиться отсюда, освободившись от уз и законов супружеских. С тех пор как пришел ко мне Христос — Сын Матери–Девы, творит Он меня девственником по новым законам. Поелику вступил я в жизнь и, связанный скоротечностью и тлением, принужден знать скоротечное и подлежащее тлению, чтобы из видимого и блуждающего научиться лучшему, то с радостью возвожу образ к Богу посредством свободной и несвязанной жизни, не оставив здесь и следа своей кожи, но презрев ее, как иные презирают какой–нибудь другой надутый мех, всецело стремлюсь к всецелому Богу, имея искренними спутниками многих других, которые, взирая на единую чаемую жизнь, принесли в дар подателю всяческих Богу не власы и не имение, но первое из всего принадлежащего нам — чистоту и бесплотность.

Это сонмы новых назореев, исполненные и сияющие теми внутренними лепотами, какие чтут девственники до крови. Что мог бы я сказать тебе о какой–нибудь Фекле или о всех тех, которые, чтобы соблюсти красоту свою запечатленной для Бога, смело шли на опасности? Не то ли одно, что всегда и всякому было очень известно? Видишь неусыпные псалмопения Богу мужей и жен, забывших свою природу, столь многочисленных, столь высоких по жизни и обожившихся? Видишь два лика ангелов, то согласно, то противогласно, и горе и долу, песнословящие Божие величие и естество? Так должен ты чтить чистоту, имея столько побуждений и образцов; взирая на них, очисти себя самого, чтобы принять тебе от Бога законы.

Хотя все изображенное в слове требует твоего благоразумия (ибо без благоразумия возможно ли что похвальное?), однако же первое и важнейшее для тебя — познать Бога и искренно чтить Его словом и делом, потому что для всех один и тот же источник, одно спасение. Бог умосозерцаем для иных, хотя несколько; однако же никто не изречет и ни от кого нельзя услышать, что Он такое, хотя иной и слишком был уверенным, что знает сие. Ибо к каждой мысли о Боге всегда, как мгла, примешивается нечто мое и видимое. Каким же образом проникну эту мглу и вступлю в общение с Богом, чтобы, не трудясь уже более, обладать и быть уверену, что обладаю тем, что давно желал приобрести? Самое пагубное дело — не чтить Бога и не знать, что Он — первая вина всяческих, от которой все произошло и пребывает соблюдаемое по неизреченному чину и закону; но представлять себя знающим, что такое Бог, есть повреждение ума; это то же, что, увидев в воде солнечную тень, думать, будто бы видишь самое солнце, или, поразившись красотой преддверия, воображать, будто бы видел самого владыку внутренних чертогов. Хотя один и премудрее несколько другого, поколику привлек к себе более лучей света, потому что больше всматривался, однако же все мы ниже Божия величия, потому что Бога покрывает свет и закров Его — тьма. Кто рассечет мрак, тот осиявается второй преградой высшего света. Но проникнуть двойной покров весьма нелегко. Того, Кто все наполняет и Сам выше всего, Кто умудряет ум и избегает порывов ума, увлекая меня на новую высоту тем самым, что непрестанно от меня ускользает, — сего Бога особенно содержи в уме и чествуй, доказывая любовь свою ревностью к заповедям. Но не везде и не всегда должно изыскивать, что Он такое, и не перед всяким удобно изрекать о сем слово. Иное скажи о Боге, впрочем со страхом; а иное пусть остается внутри и, безмолвно чтимое, чествуется втайне одним умом; для иного же отверзай только слух, если преподается слово, ибо лучше подвергать опасности слух, нежели язык. О прочем же будем молить, чтобы узнать сие ясно, отрешившись от дебелости плоти; а теперь, сколько можно, будем очищать себя и обновляться светлой жизнью. Так примешь в себя умосозерцаемого Бога, ибо несомненно то, что Бог Сам приходит к чистому, потому что обителью чистого бывает только чистый. Умозаключения же мало ведут к ведению Бога, ибо всякому понятию есть другое противоположное, а мое учение не терпит на все удобопреклонной веры. Весьма важно держаться сказанного: кто возлюбил, тот будет возлюблен; а кто возлюблен, в том обитает Бог (Ин. 14:21–23). А в ком Бог, тому невозможно не сподобиться света; первое же преимущество света — познавать самый свет. Так любовь доставляет ведение. Такой путь к истине лучше уважаемого многими пути ума и его тонкостей.

А что может быть изречено, откроем сие.

Безначальный, Начало, Дух — досточтимая Троица. Безвиновный, Рожденный, Исходящий, и первый — Отец, второй — Сын и Слово, третий не Сын, но Дух единой сущности — единый в трех Бог и общее поклонение. Ими разрешаюсь от смертного состава. И ты будь поклонником Их, соблюдай Их в себе, отринув всякую нечистоту жизни дольней честной жизнью, истинным учением и ненавистью к вымыслам, и вчиняйся в горняя. И я желал бы, чтобы ты стал богаче меня и сподобился большего дерзновения.

На гневливость

Сержусь на домашнего беса, на гневливость, и мне кажется, что этот один гнев справедлив, если уже надобно потерпеть что–нибудь из обычного людям. И как, принося плод, достойный слова — молчание [296], положил уже я словом преграды клятве и совершенно знаю, что из многих корней, от которых прозябает это зло — клятва, самый дикий и черный есть гнев, то при помощи Божией постараюсь истребить и его, подрезав, сколько можно, острием слова. Но прежде всего прошу не гневаться на слово, ибо эта болезнь столько неудержима, что часто одна тень ожесточает нас против самых искренних наших советников. А мне, вероятно, когда берусь говорить о таком сильном зле, надобно будет употребить не мягкие слова. Когда огонь клокочет, клубясь ярым пламенем, перекидывается с места на место, после многократных приращений зажигает, течет вверх с живым стремлением и, что ни встречает на пути, все с жадностью себе присвояет, тогда надобно угашать его силой, бросая в него воду и пыль. Или когда нужно истребить зверя — страшилище темных лесов, который ревет, мечет огонь из глаз, обливается пеной, любит битвы, убийства, поражения, тогда окружают его псарями, поражают копьями и из пращей. Так, может быть, и я при помощи Божией одолею этот недуг или, по крайней мере, сделаю его менее жестоким. А для меня не маловажно и это, то есть и малое ослабление великого зла, как не маловажно это и для всякого, обремененного тяжкой болезнью.

Вникнем же в недуг сей несколько глубже: что он такое, от чего бывает и как от него оберегаться. Заглянем в рассуждения древних мужей, которые углублялись в природу вещей.

Иные называют исступление воскипением крови около сердца. Это те, которые болезнь сию приписывают телу, как от тела же производят другие и большую часть страстей. А иные называли гневливость желанием мщения, приписывая порок сей душе, а не телу; и желание это, если устремляется наружу, есть гнев, а если остается внутри и строит зло, есть злопамятство. Признававшие же болезнь сию чем–то сложным и потому слагавшие и самое понятие оной говорили, что она есть воскипение крови, но имеет причину в пожелании. Теперь не место входить в рассуждение, справедливо ли сие; впрочем, очень известно, что ум во всем властелин. Его и Господь дал нам поборником против страстей. Как дом укрывает от града, как в стенах находят убежище спасающиеся с битвы и кустарник служит опорой на крутизнах и над пропастями, так рассудок спасает нас во время раздражения.

Как скоро покажется только дым того, что разжигает твои мысли, то прежде, нежели возгорится огонь и раздуется пламень, едва почувствуешь в себе движение духа, привергнись немедленно к Богу и, помыслив, что Он твой покровитель и свидетель твоих движений, стыдом и страхом сдерживай стремительность недуга, пока болезнь внимает еще увещаниям. Воззови тотчас словами учеников: «Наставник, меня окружает страшное волнение; отряси сон» (Лк. 8:24)! И ты отразишь от себя раздражительность, пока владеешь еще рассудком и мыслями (ибо их прежде всего подавит в тебе эта болезнь), пока она, как не терпящий узды конь, не перегрызла удил и не помчалась быстро, оставляя за собой дорогу, холмы и овраги и гневливостью омрачив путеводные очи. Разуму легче управить тем, кто не выступил из подчинения, нежели удержать насилием того, кто восхитил уже над ним власть. Такой, разгорячая сам себя, не остановится, пока не низринет всадника с высоты рассудка.

После сего рассмотри, в какой стыд приводит гнев жестоко им поражаемого. Болезни другого рода тайны, таковы любовь, зависть, скорбь, злая ненависть. Некоторые из этих недугов или вовсе не обнаруживаются, или обнаруживаются мало, и болезнь остается скрытой внутри. Иногда сама скорее изноет в глубине сердца, нежели сделается заметной для посторонних. А и то уже выгода, если беда сокрыта втайне. Но гневливость — явное и совершенно обнаженное зло, это вывеска, которая против воли тела сама себя показывает. Если видал ты уловленных этой страстью, то вполне знаешь, что говорю и что хочет изобразить мое слово. Перед рассерженными надлежало бы ставить зеркало, чтобы, смотря в него и смиряясь мыслью перед безмолвным обвинителем их страсти, сколько–нибудь сокращали через это свою наглость. Или пусть будет для тебя этим зеркалом сам оскорбитель твой. В нем, если достанет охоты посмотреть, увидишь ты сам себя, ибо у страждущих одной болезнью и припадки одинаковы. Глаза налиты кровью и искошены, волосы ощетинились, борода мокра, щеки у одного бледны, как у мертвого, у другого багровы, а у иного как свинцовые (и это, думаю, от того, что так бывает угодно расписать человека этому неистовому и злому живописцу), шея напружена, жилы напряжены, речь прерывистая и вместе скорая, дыхание как у беснующегося, скрежет зубов отвратителен, нос расширен и выражает совершенное презорство, всплескивания рук, топот ног, наклонения головы, быстрые повороты тела, смех, пот, утомление (и кто ж утомляет? никто, кроме беса), кивания вверх и вниз не сопровождаются словом, скулы раздуты и издают какой–то звук, как гумно, рука, стуча пальцами, грозит. И это только начало тревоги. Какое же слово изобразит, что бывает после того? Оскорбления, толчки, неблагоприличия, лживые клятвы, щедрые излияния языка клокочущего, подобно морю, когда оно покрывает пеной утесы. Одно называет худым, другого желает, иным обременяется и все это тотчас забывает. Негодует на присутствующих, если они спокойны; требует, чтобы все с ним было в волнении. Просит себе громов, бросает молнии, недоволен самым небом за то, что оно неподвижно. Одно злое дело приводит уже в исполнение, другим насыщает свои мысли, потому что представляет все то сделанным, чего хочется. Мысленно убивает, преследует, предает сожжению. Но что из этого сделает? Так слепа и суетна его горячность! У него безгласен, бессилен, погонщик волов, кто у нас недавно был витией, Милоном, царем. Сам ты безроден и нищий, а того, кто благороден и богат, называешь не имеющим рода и бедняком. Сам ты поругание человечества, а тому, кто цвет красоты, приписываешь рабский вид. Сам о себе не можешь сказать, кто ты и откуда, а человека прославленного именуешь бесславным.

Не знаю, плакать или смеяться над тем, что делается. Гнев все, даже и небывалое, обращает себе в оружие. Это обезьяна и делается Тифеем, вертит рукой, ломает пальцы, ищет холма или вершины Этны, чтобы силой руки своей издали ввергнуть в неприятеля вместе и стрелу и гроб. Какой огонь или какой град остановит продерзость? Если пращи слов истощились, то приводятся в действие руки, начинаются рукопашный бой, драка, насилие. Тот одерживает верх над противником, кто наиболее несчастен и препобежден, потому что одержать верх в худом называю поражением. Не бес ли это? Даже и больше беса, если исключить одно падение; но случалось видеть и падения возмущенных гневом, когда они увлекаются порывом духа. Не явное ли это отчуждение от Бога? Да и что же иное? Потому что Бог кроток и снисходителен, не хорошо предавать поруганию Божий образ, а на место его ставить неизвестный кумир!

Не так страшно для нас расстройство ума, не так страшны телесные болезни. Эти недуги, хотя жестоки и мучат меня, пока продолжаются, потому что всякая настоящая болезнь страждущему кажется тягостнее всех других болезней, но делают нас несчастными не по собственному нашему изволению; они более достойны сожаления, нежели проклятия. Из зол явное зло менее опасно; вреднее же то, которого не признают злом. Пьянство есть зло. И кто будет спорить, чтобы оно не было злом? Даже зло произвольное. Предающиеся пьянству знают, чему оно бывает причиной, и, однако же, предаются ему, очевидно, сами делаясь виновниками зла. Но там самое тяжкое последствие зла, что сделаешься смешным; и один сон вскоре прекратит сие зло. Но скажи, какое другое зло хуже преступившей меру гневливости? И есть ли от этого какое врачевство?

В иных болезнях прекрасное врачевство — мысль о Боге. А гневливость, как скоро однажды преступила меру, прежде всего заграждает двери Богу. Самое воспоминание о Боге увеличивает зло, потому что разгневанный готов оскорбить и Бога. Видал я иногда, и камни, и прах, и укоризненное слово (какое ужасное умоисступление!) были бросаемы и в Того, Которого нигде, никто и никак не может уловить; законы отлагались в сторону; друг не узнан; и враг, и отец, и жена, и сродники — все уравнено одним стремлением и одного потока. А если кто станет напротив, то на себя привлечет гнев, как зверя, выманиваемого шумом. И защитник других сам имеет уже нужду в защитниках.

Такими рассуждениями всего более преодолевай свой гнев; и если ты благоразумен, то не потребуется для тебя большего. А если для умягчения твоего сердца нужна продолжительнейшая песнь, то посмотри на жизнь тех, которые и в древние и в последние времена своими добрыми нравами приобрели дерзновение пред Богом. В чем первоначально или преимущественно упражнялись наиболее угодившие Богу? Эти Моисей и Аарон, возлюбленнейшие Богом, Давид, Самуил, а гораздо после них и Петр? Моисей с Аароном, хотя Египет, поражаемый многими казнями, не вразумлялся, щадили, однако же, фараонову дерзость, пока оскорбители, не умевшие уважить долготерпения, в научение всем уважать его не были погружены в водах, потому что справедливее было презреть дерзкого, а не кроткого. Хвалю Самуила! Ему трудно было однажды перенести обиду, когда Саул разодрал у него ризу, однако же, умоляемый о прощении, немедленно простил он вину (1 Цар. 15:27–31). Что же может быть снисходительнее этого? Припомни о Давиде и о тех бряцаниях, которыми избавлял он Саула от лукавого духа. Когда же нашел царя неблагодарным, спасаясь бегством и скитаясь для сохранения жизни, пощадил он Саула, который предан был в его руки, хотя (как знаете вы это) едва спасся сам. А знаком того, что Саул был в его власти, служили отрезанная часть ризы (1 Цар. 24:5) и похищенный сосуд от шлема [297] (1 Цар. 26:12) . Что сказать о том, как Давид терпел отцеубийцу сына, незаконно домогавшегося власти? Он оплакивает его умершего и взывает к нему со слезами и воплем; возвестившего же о несчастье гонит, приняв как врага, а не доброго вестника, потому что природа вопияла громче обвинений и бралась защитить виновного, так что Давид, опротивев через это войску, едва не лишился державы (2 Цар. 19:7). И что еще? Не терпел ли он и оскорбителя Семея, который желал ему зла вместо славного возвращения (2 Цар. 16:5–13)? Но дивлюсь и мудрому Петру, когда великодушно и весьма мужественно перенес прекрасное дерзновение Павлово, в таком городе и при таком множестве чтителей и учеников Слова обличаемый в том, что не открыто разделял трапезу с язычниками (Гал. 2:11–13), хотя Петр думал доставить тем пользу учению, потому что единственным его побуждением были страх Божий и просвещение словом проповеди. Не умолчу и о прекрасной добродетели Стефана, в котором вижу начаток мучеников и жертв. Он был заметан камнями, но и во время побиения (не чудно ли это?) слышан был глас его, изрекавший прощение убийцам и как о благодетелях возносивший о них молитву к Богу (Деян. 7:60). Не явное ли это уподобление Богу? Не отпечатление ли в себе страданий и учений Того, Кто, будучи Бог и Владыка молний, как агнец безгласный веден был на заколение, терпел столько заплеваний и заушений, когда милосердие Его испытал Малх даже на своем язвленном ухе, и не возопиял, чтобы показать и привести в исполнение Свою власть, не воспрекословил ни в чем, не сокрушил сокрушенного грехом, но хотя грозит угасить легкий пламень мысли, однако же щадит, как милосердный, чтобы кротостью покорить Себе сродное? Столько имеешь высоких примеров в твоем Владыке! Сравни же с Его страданиями, что терпишь ты. Хотя бы ты все перенес, и тогда недостанет еще многого, если будешь судить о страданиях, приняв во внимание достоинство страждущего.

Для нас достаточно и сих благородных уроков, то есть законов, начертанных на скрижалях, и нравов, предписанных на горе. Должно ли же к этому присовокуплять что–нибудь нечистое? Нимало не будет худо и с худого собрать что–нибудь хорошее и любезное. Иных и много опередить не очень похвально; зато как худо, если они опередят тебя многим! Поэтому упомяну и о язычниках, впрочем кратко.

Стагирский философ хотел ударить одного человека, которого он застал в постыдном и худом деле, но, как скоро почувствовал, что в него самого вступил гнев, борясь со страстью как с врагом, остановился и, помолчав недолго, сказал (подлинно мудрое слово!): «Необыкновенное твое счастье, что защищает тебя мой гнев. А если бы не он, ты пошел бы от меня битым. Теперь же стыдно было бы мне, худому, ударить худого и, когда сам я побежден страстью, взять верх над рабом». Так рассудил он. Об Александре же рассказывают, что при осаде одного эллинского города, когда неоднократно рассуждал он, что делать с этим городом, Парменион однажды сказал ему: «Если бы я был Александром, то не пощадил бы сего города». Но Александр отвечал: «И я не пощадил бы, если б я был Парменионом. Тебе прилична жестокость, а мне кротость». И город избег опасности. Но не достойно ли похвалы и это? Один человек, не из числа почтенных граждан, злословил великого Перикла и до самого вечера преследовал его многими и злыми укоризнами. Но Перикл молчал, принимая это оскорбление как почесть; когда же ругатель устал и пошел домой, велел проводить его со светильником и тем угасил его гнев. А другой, когда оскорбитель ко множеству оскорблений присоединил такую угрозу: «Чтоб самому мне несчастно погибнуть, если тебя, негодного, при первом удобном случае не предам злой смерти!» — заставил его переменить свое расположение такими подлинно человеколюбивыми словами: «Чтоб и мне погибнуть, если не сделаю тебя своим другом!»

Но чтобы не одно древнее взошло в наше слово и не осталось без внимания то, чему сами мы свидетели, справедливо будет упомянуть о Констанции, который, как сказывают, произнес однажды достопамятное слово. Какое же это? Один сановник хотел раздражить его против нас [298], потому что не терпел многих преимуществ, какие были даны нам. Ибо Констанций, сколько известно, был благочестивейший государь. Сановник между прочим сказал и такое слово: «Какое животное так кротко, как пчела? Но и она не щадит тех, которые собирают ее соты». Царь выслушал это и отвечал: «Неужели же не знаешь, превосходный мой, что жало не безвредно и для самой пчелы? Она жалит, но в то же время и сама погибает».

Столько имеешь у себя врачебных средств от сего недуга, но всех важнее, как сказано, заповедь, которая не позволяет тебе отвечать обидой даже и тому, кто ударил тебя. Ибо ветхозаветным предписано: не убий, но тебе повелено даже и не гневаться, а не только не бить и не отваживаться на убийство. Кто запрещает первое, тот не дозволяет и последнего. Кто истребил семя, тот воспрепятствовал прозябнуть ему в колос. И не смотреть с худым пожеланием значит отсечь любодеяние. Не клясться — вот предохранительное средство от ложной клятвы. Так и не гневаться значит поставить себя в безопасность от покушения на убийство. Ибо рассуди так: гневливость доводит до слова, слово — до удара, от удара бывают раны, а за ранами, как знаем, следует и убийство, и таким образом гневливость делается матерью жестокого убийства.

Кто получил когда–нибудь награду за то, что он не убил? Но не гневаться есть одно из похваляемых дел. Воздаянием за первое служит то, что избегаешь опасности, а вознаграждением за последнее обещан тебе участок земли драгоценной. Послушай, чего желает кротким Христос, когда перечисляет блаженства и определяет меру будущих надежд (Мф. 5:5). На сей конец дает Он тебе и сообразные с сим законы. Тебя ударили в ланиту? Для чего же допускаешь, чтобы другая твоя ланита оставалась без приобретения? Если первая потерпела сие непроизвольно, не велика ее заслуга, и тебе, если хочешь, остается сделать нечто большее, а именно произвольно подставить другую ланиту, чтобы сделаться достойным награды. С тебя сняли хитон? Отдай и другую одежду, если она есть у тебя; пусть снимут даже и третью: ты не останешься без приобретения, если предоставишь дело сие Богу. Нас злословят? Будем благословлять злых. Мы оплеваны? Поспешим приобрести почесть у Бога. Мы гонимы? Но никто не разлучит нас с Богом, Он — единственное неотъемлемое наше сокровище. Проклинает тебя кто–нибудь? Молись за клянущего. Грозит сделать тебе зло? И ты угрожай, что будешь терпеть. Приступает к исполнению угроз? Твой долг — делать добро. Таким образом приобретешь две важных выгоды: сам будешь совершенным хранителем закона, да и оскорбителя твоего кротость твоя обратит к кротости же и из врага сделает учеником, преодолев тем самым, что он взял над тобой верх.

Итак, видишь ли? Всего более желай, чтобы тебе вовсе не гневаться, потому что это всего безопаснее. А если не так, старайся, чтобы исступление твое прекращалось прежде вечера, и не давай во гневе твоем заходить солнцу (Еф. 4:26), как тому, которое отвне твоим очам посылает лучи свои, так и тому, которое сияет внутри мудрых; а последнее солнце заходит для тех, у кого ум уязвлен, озаряет же совершенных и добрых и видящим дает большую силу озарять.

Скажешь: что же, не сама ли природа дала нам гнев? Но она дала также и силу владеть гневом. Кто дал нам слово, зрение, руки и ноги, способные ходить? Все это даровали Бог и природа, но даровали на добро; и не похвалю тебя, который употребляешь их во зло. То же надобно сказать и о других душевных движениях. Это Божии дары — под руководством и управлением разума. Раздражительность, когда не преступает меры, служит оружием соревнованию. Без сильного желания неудобопостижим Бог. Но знаю и наставника в добре — это рассудок. Если же все это обращено будет на худшее, то раздражительность произведет оскорбления и злодеяния, пожелание распалит нас к гнусному сластолюбию, а рассудок не только не подавит сего, но еще поможет своими ухищрениями. Так добрые дарования отдаются во власть нашему растлителю! Но не хорошо Божий дар мешать со злом.

Если в Писании слышишь, что Бог гневается и уподобляется или рыси, или медведице, которая от любви приходит в ярость, или воспламененному от вина и упоения, или мечу, сверкающему на злых, то не принимай сего за совет предаваться страсти. Иначе будет значить, что ты изобретаешь для себя зло, а не освобождения от него ищешь. Слушай Писание с добрым, а не с худым намерением. Бог не терпит ничего подобного тому, что терплю я. Никто не говори этого! Он никогда не выходит Сам из Себя; это свойственно существам сложным и тем, которые большей частью в борьбе сами с собой. Но Бог, как очевидно, есть естество неизменяемое. Почему же Он таким изображается? По законам иносказания. Для чего? Чтобы устрашить умы людей простых, — какую цель имеет и многое из выраженного словом. Разумей, что речь здесь не прямая, и тогда найдешь смысл. Поелику сами мы бьем, когда приходим в гнев, то поражение злых представили в виде гнева. Таким же образом изобрели мы зрение, слух, руки; и поелику имеем в них нужду для приведения чего–либо в исполнение, то приписываем их и Богу, когда Он совершает по нашему представлению то же. Притом слышишь, что от гнева Божия терпят злые, а не добрые, и терпят по законам правосудия. Но твой гнев не полагает себе меры и всех делает равными. Поэтому не говори, что твоя страсть дана тебе от Бога и свойственна Самому Богу. Или если думаешь о себе, что и ты подражатель Богу, то подражай; но прежде пусть ветры развеют болезнь твою.