Знакомство с бессознательным 4 страница

IV

Чем старше я становился, тем чаще родители и знакомые спрашивали меня:чего же я, собственно, хочу? Но этого я сам не знал. Меня интересовали самыеразнообразные вещи. В естественных науках меня привлекло прежде всего то,что здесь истина была доказана и доказана опытным путем. Но одновременно сэтим меня увлекало все, я живо интересовался всем, что относилось к историирелигии. В первом случае мои интересы были сосредоточены главным образом назоологии, палеонтологии и геологии, во втором же - на греко-римской,египетской и доисторической археологии. Тогда я еще не понимал, насколькоэтот выбор соответствовал природе моей внутренней двойственности. Вестественных науках для меня важны были конкретные факты и их историческаяподоплека, в богословии - философская и духовная проблематика. В науке мненедоставало смысла, а в религии - фактов. Наука в большей степени служилануждам первого "я", занятия историей и богословием - "я" второму. Это противоборство двух "я" долгое время не позволяло мне определиться.Мой дядя - глава семьи матери, был пастором церкви святого Альбано в Базеле(в семье его прозвали "Ледяной человек"), ненавязчиво поощрял мой интерес ктеологии. Он не мог не заметить, с каким вниманием я прислушивался к беседамза столом, когда он обсуждал религиозные проблемы с кем-нибудь из своихсыновей (все они были теологами). Я сомневался, знают ли теологи, близкие квершинам университетской науки, больше, чем мой отец. Из этих бесед я невынес впечатления, что их рассуждения имеют какое-то отношение к реальномуопыту, особенно - к моему собственному. Они спорили, исключительно "школьнымобразом", о сюжетах из библейской истории, и меня несколько смущалимногочисленные упоминания о едва ли достоверных чудесах. Учась в гимназии, я каждый четверг обедал в доме дяди и был признателенему не только за обед, но и за единственную возможность слушать иногдавзрослые, умные беседы. Это было чрезвычайно полезно для меня, поскольку вмоем кругу ничего подобного слышать не приходилось. Когда я пытался серьезнопоговорить с отцом, то встречал лишь настороженность и испуг. Лишь черезнесколько лет я понял, что мой бедный отец не смел думать, потому что егомучили внутренние сомнения. Он боялся сам себя и потому так настаивал наслепой вере. Он хотел "отвоевать ее в борьбе", прилагая невероятные усилия,чтобы прийти к ней, и именно потому он не смог воспринять благодати. Мой же дядя и мои кузены обсуждали догматы отцов церкви и взглядысовременных теологов совершенно спокойно. Там, где все для них былосамоочевидным, они, похоже, чувствовали себя в полной безопасности, но имяНицше, например, вообще не упоминалось, а Якоб Буркхардт мог рассчитыватьразве что на снисходительную похвалу. Буркхардт был "либералом", "чересчурсвободомыслящим", и я понял, что он не вписывается в этот вечный и очевидныйпорядок вещей. Мой дядя, по всей видимости, даже не подозревал, как далек ябыл от теологии, и мне было очень жаль его разочаровывать. Если бы я неосмелился прийти к нему со своими проблемами, дело неминуемо обернулось быкатастрофой. Я ничего не сумел бы сказать в свою защиту. Зато мой "номер 1"вполне благоденствовал, и мои скудные на тот момент знания были насквозьпропитаны тогдашним научным материализмом. Меня лишь несколько "тормозили"исторические свидетельства и кантовская "Критика чистого разума", которую вмоем окружении никто, очевидно, не понимал. Хотя мой дядя с похвалойотзывался о Канте, кантовские принципы использовались им для дискредитациивраждебных ему взглядов, но никогда не применялись к его собственным. Обэтом я тоже ничего не говорил и потому чувствовал себя за одним столом сдядей и его семьей все более неловко. Учитывая мой комплекс вины, можно понять, что эти четверги стали дляменя "черными". В мире социальной и духовной стабильности моих родственниковмне делалось все неуютней, хотя я и нуждался в этих редких моментахинтеллектуального общения. Я чувствовал себя несчастным и стыдился этого. Явынужден был признаться себе: да, ты обманщик, ты лжешь людям, которыежелают тебе добра. Они не виноваты в том, что живут в своем надежном мире,ничего не зная о бедности, что их религия - это их профессия. Им не приходитв голову, что Бог может вырвать человека из этого "надежного" иупорядоченного мира и приговорить его к богохульству. Я не сумел быобъяснить им это. Посему я мог винить во всем только себя и должен былнаучиться выносить это. Но последнее, к сожалению, мне не слишком-тоудавалось. По мере нарастания внутреннего конфликта мое второе "я" казалось мневсе более сомнительным и неприятным, в чем я был вынужден себе признаться. Япытался подавить его, но безуспешно. В школе, среди друзей или на занятиях,я мог забыть о нем. Но едва лишь я оставался один, рядом со мной возникалиШопенгауэр и Кант, а с ними все великолепие "Божьего мира". Мои научныезнания становились частью этого мира, насыщая его все новыми красками иобразами. "Номер 1" и его заботы о выборе профессии превращались в ничтожныйэпизод последнего десятилетия XIX века, уплывали за горизонт. Но, рано илипоздно, я возвращался назад и впадал в состояние, сходное с похмельем. Я,или, вернее, мой "номер 1", жил здесь и сейчас и, в конце концов, емупридется как-то определяться. Обеспокоенный моим увлечением богословием отец несколько раз пыталсявести со мной серьезные разговоры, предостерегая меня: "Можешь становитсякем угодно, только не богословом!" К тому времени между нами существоваломолчаливое соглашение: некоторые вещи позволялось говорить и делать, необъясняя. Отец никогда не выговаривал мне за то, что я не посещал церковьтак часто, как следовало бы, и перестал ходить к причастию - так мне былолегче. Я скучал по органу и хоралам, но менее всего сожалел о потере такназываемой "церковной общины". Это словосочетание ровным счетом ничего дляменя не значило. Люди, которые ходили в церковь, ни в коей мере не былиобщиной, они были мирскими существами. Последнее вряд ли можно отнести кдобродетелям, но в этом качестве они казались мне куда симпатичнее -естественные, общительные и сердечные. Отец мог не волноваться - у меня не было ни малейшего желания податьсяв богословы. Но я по-прежнему колебался в выборе между естественными игуманитарными науками - и те и другие одинаково влекли меня. Тем не менее яначал осознавать, что мой "номер 2" не имеет почвы под ногами. Он,безусловно, способен подняться над "здесь" и "сейчас", он - один из глаз втысячеглазой вселенной, но он неподвижен, как булыжник на мостовой. "Номер1" восстал против этой пассивности, желая делать что-то, но находился вплену неразрешимых проблем. Мне оставалось лишь ждать, что из этогополучится. Если кто-нибудь спрашивал, кем я хочу быть, я по привычкеотвечал: филологом. Втайне я подразумевал под этим ассирийскую и египетскуюархеологию. На самом же деле все свободное время я отдавал естественнымнаукам и философии, особенно на каникулах, которые я проводил дома с матерьюи сестрой. Давно прошли те времена, когда я жаловался матери: "Мне скучно, яне знаю, чем заняться". Теперь я полюбил каникулы - я один и свободен.Больше того, летом моего отца вообще не было дома, он всегда проводил свойотпуск в Захсельне. Лишь однажды на каникулах я тоже отправился в путешествие. Мне былочетырнадцать лет, и, по совету врачей, меня послали лечиться в Энтлебух, внадежде, что мое здоровье укрепится, а аппетит улучшится. Здесь я впервыеоказался один среди незнакомых взрослых людей. Меня поселили в домекатолического священника, что я воспринял как чуточку опасное увлекательноеприключение. Но самого священника я видел редко и мельком, а егодомоправитель оказался совсем не страшным, хотя часто бывал грубоват. Итак,ничего ужасного не произошло. За мной приглядывал старый деревенский врач,под чьим присмотром находился своего рода санаторий для выздоравливающих.Здесь собралась весьма разношерстная публика: фермеры, мелкие чиновники,торговцы и несколько образованных людей из Базеля, среди которых былученый-химик. Мне он казался небожителем, поскольку имел докторскую степень.Мой отец тоже был доктором, но в лингвистике. Химик же был для менячеловеком из другого, неведомого мне мира, одним из тех кто, может быть,понимал секреты камней. Этот еще молодой человек учил меня играть в крокет,но не передал мне ничего из своих (предположительно обширных) знаний. Я жеиз-за своей чрезмерной пугливости, неуклюжести и невежественности не мограсспросить его как следует. Он внушал мне почтение, будучи первым живымчеловеком из когда-либо встреченных мной, посвященным в тайны природы (покрайней мере в некоторые из них). Он сидел со мной за одним столом, ел тоже, что и я, иногда мы обменивались несколькими словами. Я чувствовал себявознесенным в некие высокие сферы взрослой жизни, но окончательно"посвященным" ощутил себя лишь тогда, когда мне позволили наравне со всемипринимать участие в пикниках для отдыхающих. В один из таких вечеров мыпосетили винокуренный завод, где нам предложили отведать его продукцию,причем в буквальном соответствии с известными строками: Nun aber naht sich das Malor Denn dies Getranke ist Likor... [Сейчас, однако, произойдет конфуз, поскольку данный напиток - этоликер... (нем.)] Я после нескольких рюмок пришел в такой экстаз, что вдруг ощутил себя всовершенно новом и неожиданном для себя состоянии. Не было больше разделенияна внешнее и внутреннее, не было больше "я" и "они", "номер 1" и "номер 2"больше не существовали. Настороженность и стеснительность исчезли, земля инебо, вселенная и все, что в ней ползает, летает, вращается, падает ивзлетает, - все слилось воедино. Я был неприлично, чудесно и восхитительнопьян. Я словно погрузился в океан блаженных грез, но из-за сильной качкивынужден был взглядом, руками и ногами цепляться за все твердые предметы,чтобы сохранить равновесие перед качающимися лицами на качающихся улицахсреди покачивающихся домов и деревьев. "Превосходно, - радовался я, -только, кажется, немного чересчур". Опыт закончился печально горькимпохмельем. Тем не менее я чувствовал, что мне открылись смысл и красота, воттолько я сам все безнадежно испортил своей глупостью. К концу моего пребывания в Этленбухе приехал отец, и мы отправились козеру Люцерн, где - о счастье! - сели на пароход. Мне никогда в жизни еще недоводилось видеть что-либо подобное. Я стоял, не сводя глаз с работающейпаровой машины, когда вдруг сообщили, что мы уже прибыли в Витцнау. Надгородом высилась большая гора, отец объяснил мне, что это Риги и что навершину ее можно подняться на специальном поезде. Мы подошли к маленькомузданию станции, возле которого стоял самый удивительный локомотив в мире, скаким-то "неправильным" паровым котлом, расположенным не вертикально, а поднеобычным углом. Даже сидения в вагонах были наклоненными. Отец вложил мне вруку билет и сказал: "Ты можешь ехать на вершину один. Я останусь здесь, длянас двоих это слишком дорого. Будь осторожен и не свались где-нибудь". От счастья я не мог произнести ни слова. Я находился у подножьявеличественной горы, самой высокой из всех виденных мною, совсем близко оттех пылающих горных вершин, о которых мечтал много лет назад. Теперь я ужепочти мужчина. Для этого путешествия я приобрел бамбуковую трость ианглийскую жокейскую кепку - как положено настоящему путешественнику, - исейчас поднимусь на эту гору. В этот момент я не мог разобраться, кто жебольше - я или гора. Выпустив густые кольца дыма, чудесный локомотив дрогнули, постукивая, повлек меня к головокружительным вершинам. Все новые и новыепропасти и дали открывались перед мною, пока наконец мы не остановилисьнаверху, где воздух был необыкновенно прозрачен, а вид сказочно прекрасен."Да, - думалось мне, - это и есть настоящий, тайный мир, в котором нет нишкол, ни учителей, ни неразрешимых вопросов, - в нем просто нет вопросов". Яходил по тропинкам осторожно, чтобы не сорваться с какого-нибудь измногочисленных обрывов. Все вокруг было преисполнено величавойторжественности, и я чувствовал, что здесь должно быть почтительным имолчаливым - в этом Божьем мире. Эта поездка была самым лучшим и ценнымподарком из всего, что когда-либо дарил мне отец. Впечатление было столь сильным, что затмило в моей памяти последующиегоды. Но и "номер 1" тоже получил свое во время этого путешествия: еговпечатления сохранились у меня на всю жизнь. Я и сейчас все еще вижу себятакого взрослого и независимого, в жестком черном кепи с тросточкой. Я сижуна террасе одного из роскошных отелей, у озера Люцерн или в прекрасных садахВитцнау, пью утренний кофе с круассанами за маленьким, застланнымбелоснежной скатертью столом под полосатым навесом, сквозь которыйпросвечивает солнце, - я обдумываю, чем бы заполнить этот длинный летнийдень. После кофе я обычно спокойно и неторопливо шел к пароходу, которыйотвозил меня к подножию тех самых гор с пылающими ледниковыми вершинами. Многие десятилетия этот образ вставал у меня перед глазами, когда яуставал от работы и пытался немного рассеяться. В реальной жизни я обещалсебе это великолепие снова и снова, но не смог сдержать обещания. После этого первого сознательного путешествия последовало второе, годили два спустя. Отец отдыхал в Захсельне, и я навестил его; он рассказал,что подружился там с католическим священником. Это показалось мнеисключительно мужественным поступком, и втайне я восхищался храбростью отца.Тогда же я побывал во Флюэ, в убежище св. брата Клауса, где находились егомощи. Меня очень интересовало, откуда католики узнали, что он был святым.Может быть, он все еще бродил где-то поблизости и сообщил об этом людям?Genius loci (дух места. - лат.) подействовал на меня так сильно, что я смогне только представить саму возможность жизни, столь беззаветно посвященнойБогу, но даже, не без внутреннего содрогания, понять ее. Однако у менявозник еще один вопрос: как жена и дети могли терпеть такого святого мужа иотца, ведь именно слабости моего отца были источником моей любви к нему?Ответа у меня не было. "Да, - рассуждал я мысленно, - кому под силу жить сосвятым? Наверное, он сам понял, что это невозможно, и потому сталотшельником. Однако келья его находилась недалеко от дома, - эта мысльпоказалась мне удачной. Очень разумно в одном доме иметь семью, а жить нанекотором расстоянии в хижине, с грудой книг и письменным столом. Я жарил быкаштаны и готовил на очаге суп, поставив его на треножник. Как святойотшельник, я мог бы больше не ходить в церковь, зато имел бы свою личнуючасовню. В задумчивости я поднялся на холм и уже собирался возвращаться, когдаслева появилась тоненькая девичья фигурка, в местном наряде. Эта быладевушка, приблизительно моего возраста, с миловидным лицом и голубымиглазами. Мы вместе спустились в долину - так, будто это было для меня самымобычным делом. Прежде я не знал никаких других девушек, кроме моих кузин, исмущался, не зная, как с ней говорить. Запинаясь, я начал объяснять, чтоприехал сюда на несколько дней отдохнуть, что учусь в гимназии в Базеле ихочу потом поступить в университет. Когда я говорил, мною овладело странноечувство "предопределенности" этой встречи. "Она появилась именно в этотмомент, - думал я про себя, - и идет со мной так естественно, как будто мыпринадлежим друг другу". Взглянув в ее сторону, я увидел на ее лице смесьиспуга и восхищения и смутился. Неужели это судьба? Или наша встреча -простая случайность? Крестьянская девушка - возможно ли это? Она католичка,но, может быть, посещает того самого духовника, с которым подружился мойотец? Она понятия не имеет, кто я, и мы, конечно, не сможем беседовать с нейо Шопенгауэре и отрицании Воли. Но ведь в ней нет ничего зловещего. Можетбыть, ее духовник не похож на того иезуита - моего "черного человека". И всеже я не мог открыть ей, что мой отец - лютеранский пастор, это могло ееиспугать или смутить. А говорить с ней о философии или дьяволе, которыйзначит гораздо больше, чем Фауст, хотя Гете и сделал из него простака, -было совершенно невозможно. Она ведь еще обитает в уже далекой от менясчастливой стране неведения, тогда как я уже познал реальность, во всей еежестокости и великолепии. По силам ли ей такое вынести! Между нами стояланепроницаемая стена. Несколько огорченный я направил беседу в менее опасное русло: идет лиона в Захсельн, согласна ли, что погода чудесная и пейзаж прекрасен и т. д. На первый взгляд эта случайная встреча не могла иметь никакогозначения, но внутренний смысл ее был таков, что я размышлял о ней многодней, и она навсегда осталась в моей памяти. В то время я был еще в томдетском состоянии, когда жизнь состоит из отдельных, разобщенныхвпечатлений. Как мог я угадать нити судьбы, связавшие брата Клауса ихорошенькую девушку? Все это время меня раздирали противоречивые мысли. Во-первых,Шопенгауэр и христианство никак не складывались в единое целое, во-вторых,мой "номер 1" желал освободиться от тягостной меланхолии "номера 2", тогдакак "второму" бывало тяжело вспоминать о "первом". Из этого противоборства ивозникла моя первая систематическая фантазия. Она развивалась постепенно, иу истоков ее, насколько я помню, стояло впечатление, глубоко менявзволновавшее. Однажды северо-западный ветер поднял на Рейне волны. Я шел в школувдоль реки и внезапно увидел приближающийся с севера корабль, нижний парусего главной мачты развевался по ветру. Это было нечто совершенно новое дляменя - парусный корабль на Рейне! Мое воображение расправило крылья. Если быне было этой бурной реки, а весь Эльзас превратился в озеро, У нас были быпарусники и большие пароходы. Базель стал бы портовым городом, и вся нашажизнь походила бы на жизнь у моря. Тогда все выглядело бы иначе - наша жизньпроходила бы в другом времени и другом мире, где нет гимназии, нет долгогопути в школу. Себя в этом мире я видел уже взрослым, самостоятельнымчеловеком. Над озером поднимался бы скалистый холм, соединенный с берегомузким перешейком, который пересекал бы широкий канал с деревянным мостом,ведущим к воротам с башнями по бокам. За воротами открывался бы маленькийсредневековый город с домами, разбросанными на склонах холма. На скалевозвышался бы хорошо укрепленный замок с высокой сторожевой башней - это мойдом. Он не блистал роскошью - этот небольшой дом с маленькими, обшитымидеревом комнатами, с библиотекой, где любой мог найти все, что стоит знать.В замке хранилась коллекция оружия, а на бастионах стояли тяжелые пушки: егоохранял гарнизон из пятидесяти тяжеловооруженных воинов. В маленьком городежили несколько сотен жителей, им управляли мэр и совет старейшин. Сам я былмировым судьей, посредником и советником и появлялся лишь время от времени,чтобы собрать суд. В порту, расположенном с материковой стороны, стояла моядвухмачтовая шхуна с несколькими пушками на борту. Nervus rerum и raison d'etre (сутью и смыслом. - лат., фр.) всеготворения был секрет главной башни, известный мне одному. Последняя мысльпоказалась мне удивительной: я представил себе тянущийся от зубчатых стен вподземелье тяжелый медный кабель из проволоки, толщиной в человеческую руку,наверху разветвленный, как крона дерева, или - еще лучше - как главныйкорень, перевернутый кверху и развернувшийся в воздухе. Он втягивал нечтонепостижимое, нечто, идущее по медному кабелю в подземелье. Там у меня былаустановлена необыкновенная аппаратура, оборудована своего рода лаборатория,где я добывал золото из таинственной субстанции, которую медные "щупальца"вытягивали из воздуха. Это была тайна, о природе которой я не имел и нехотел иметь никакого представления, да и сам процесс превращения был мнесовершенно безразличен. Смущенно и не без некоторого страха мое воображениеобходило все, что происходило в этой лаборатории. Существовал своего родавнутренний запрет: считалось, что к этому нельзя проявлять слишкомпристальное внимание и нельзя спрашивать, что же, собственно, извлекалось извоздуха. Как сказано у Гете о Матерях: "Предмет глубок, я трудностьюстеснен...". "Дух" безусловно понимался мной как нечто неизъяснимое, но в глубинедуши я не считал, что он существенно отличается от воздуха. То, что корнипоглощали и передавали по медному стволу, было некоторой эссенцией,превращающейся внизу, в подвале, в золотые слитки. Я считал это не каким-тохитроумным трюком, а тайной самой природы. К ней я относился с благоговениеми должен был скрывать ее не только от совета старейшин, но в определенномсмысле и от самого себя. Долгая и утомительная дорога в школу и из школы чудесным образомсократилась. Теперь, выходя из нее, я сразу же оказывался в замке, гдепостоянно что-то перестраивалось, где проходили заседания совета, судилизлодеев, разрешали споры, где стреляли пушки. На шхуне драили палубу,поднимали паруса. Она медленно, подгоняемая слабым бризом, выходила изгавани, огибая скалистый холм, и брала курс на северо-запад. Затем янеожиданно обнаруживал себя на крыльце своего дома - так, будто прошлотолько несколько минут. Я выходил из моих фантазий словно из кареты, котораямгновенно доставляла меня домой. Это в высшей степени приятное состояниедлилось несколько месяцев, но в конце концов надоело. Теперь моя фантазияказалась смешной и глупой: я стал строить замки и вовсе не воображаемыекрепости из камешков, используя грязь вместо извести (наподобие крепостиХенингена, в то время еще не разрушенной). Я изучил все доступные мнефортификационные планы Вобана и всю техническую терминологию. После Вобана яобратился к современным методам создания укреплений и пытался приограниченных средствах выстроить всевозможные модели. Более двух лет этозанимало весь мой досуг, за это время моя склонность к естественным наукам иконкретным вещам значительно укрепилась за счет ослабления позиций "номера2". Пока мне так мало известно о реальных вещах, нет смысла, решил я, о нихзадумываться. Одно дело - фантазии, и совсем другое - настоящие знания.Родители позволили мне выписать научный журнал, и я читал его с увлечением.Я отыскивал и собирал юрские окаменелости, различные минералы, а кроме того- насекомых, кости людей и мамонтов: первые - из общей могилы под Хенингеном(1811), вторые - на раскопках в рейнской долине. Растения меня тожеинтересовали, но с научной точки зрения. Я был убежден - не знаю, почему, -что их не следует срывать и засушивать. Для меня они, пока росли и цвели,были живыми существами, в них таился некий скрытый смысл, некая Божья мысль.За ними следовало наблюдать с трепетом и философской любознательностью.Биолог мог бы рассказать о них много интересного, но для меня этосущественного значения не имело. Что же на самом деле существенно - мне былоне вполне ясно. Как они, растения, связаны с христианской верой или сотрицанием мировой воли, для меня было непостижимо. Они, очевидно,находились в Божественном неведении, которое лучше не нарушать. Насекомые,по контрасту, были "неестественными" растениями: цветами и плодами, которыепозволили себе ползать в разные стороны на лапках-ходулях, летать накрыльях, похожих на листья, и грабить растения. За эту незаконнуюдеятельность они были приговорены к массовому уничтожению вроде карательныхэкспедиций по истреблению майских жуков и гусениц. Мое "сострадание ко всемБожьим тварям" распространялось исключительно на теплокровных животных.Только к лягушкам и жабам я питал некоторую слабость из-за их сходства слюдьми.

Студенческие годы