Елизавета Евгеньевна Аничкова 16 страница

Самый первый такой был, очевидно, — на 17-й шахте Ворку- ты (вскоре — и в Норильске, и в Джезказгане).

Их поселили в «палатках» семь метров на двадцать, обычных на севере. Обшитые досками и обсыпанные опилками, эти палат- ки становились как бы лёгкими бараками. В такую палатку пола- галось 80 человек, если на вагонках, 100 — если на сплошных нарах. Каторжан селили — по двести.

Но это не было уплотнение! — это было только разумное ис- пользование жилья. Каторжанам установили двухсменный двенад- цатичасовой рабочий день без выходных — поэтому всегда сотня была на работе, а сотня в бараке.

На работе их оцеплял конвой с собаками, их били кому не лень и подбодряли автоматами. Изморенную колонну каторжан


легко было издали отличить от простой арестантской — так по- терянно, с трудом таким они брели.

Полнопротяжно отмерялись их двенадцать рабочих часов. (На ручном долблении бутового камня под полярными норильскими вьюгами они получали за полсуток — один раз 10 минут обогре- валки.) И как можно несуразнее использовались двенадцать часов их отдыха. За счёт этих двенадцати часов их вели из зоны в зо- ну, строили, обыскивали; ещё утренняя и вечерняя проверка — не просто счётом поголовья, как у зэков, но обстоятельная, по- имённая перекличка, при которой каждый из ста каторжан дваж- ды в сутки должен был без запинки огласить свой номер, свою постылую фамилию, имя, отчество, год и место рождения, статьи, срок, кем осуждён и конец срока. В жилой зоне их тотчас вводи- ли в никогда не проветриваемую палатку, без окон, — и запира- ли там. В зиму густел там смрадный, влажный, кислый воздух, которого и двух минут не мог выдержать непривыкший человек. Ни в уборную, ни в столовую, ни в санчасть они не допускались никогда. На всё была или параша, или кормушка: через кормуш- ку раздавались миски и через кормушку собирались. Так от две- надцати часов «досуга» едва-едва оставались четыре покойных часа для сна.

Вот какой проступила сталинская каторга 1943—44 годов: соединением худшего, что есть в лагере, с худшим, что есть в тюрьме.

Ещё, конечно, каторжанам не платили никаких денег, они не имели права получать посылок, ни писем.

От того всего каторжане хорошо подавались и умирали быстро.

Первый воркутинский алфавит (28 букв, при каждой литере нумерация от единицы до тысячи) — 28 тысяч первых воркутин- ских каторжан — все ушли под землю за один год.

Удивимся, что — не за месяц. (При Чехове на всём каторж- ном Сахалине оказалось каторжан — сколько бы вы думали? — 5 905 человек, хватило бы и шести букв. Почти такой же был наш Экибастуз, а Спасск-то больше куда. Только слово страшное —

«Сахалин», а на самом деле — одно лаготделение! Лишь в Степ- лаге было двенадцать таких. Да таких, как Степлаг, — десять лагерей. Считайте, сколько Сахалинов.)

На воркутинской шахте № 2 был женский каторжный лаг- пункт. Женщины носили номера на спине и на головных косын- ках. Они работали на всех подземных работах и даже, и даже… —


перевыполняли план!.. (На Сахалине для женщин не было вообще каторжных работ.)

Но я уже слышу, как соотечественники и современники гнев- но кричат мне: остановитесь! О ком вы смеете нам говорить? Да! Их содержали на истребление — и правильно! Ведь это — пре- дателей, полицаев, бургомистров! Так им и надо! Уж вы не жа- леете ли их?? А женщины там — это же немецкие подстилки! — кричат мне женские голоса. (Я не преувеличил? — ведь это на- ши женщины назвали других наших женщин подстилками?)

Сперва о женщинах. Да не вся ли мировая (досталинская) ли- тература воспевала свободу любви от национальных разграниче- ний? от воли генералов и дипломатов? А мы и в этом приняли сталинскую мерку: без Указа Президиума Верховного Совета не сходись.

Прежде всего — кто они были по возрасту, когда сходились с противником не в бою, а в постелях? Уж наверное не старше три- дцати лет, а то и двадцати пяти. Значит — от первых детских впе- чатлений они воспитаны после Октября, в советских школах и в со- ветской идеологии! Так мы рассердились на плоды своих рук? Од- ним девушкам запало, как мы пятнадцать лет не уставали кричать, что нет никакой родины, что отечество есть реакционная выдум- ка. Другим прискучила пуританская преснятина наших собраний, митингов, демонстраций, кинематографа без поцелуев, танцев без обнимки. Третьи были покорены любезностью, галантностью, теми мелочами внешнего вида мужчины и внешних признаков ухажива- ния, которым никто не обучал парней наших пятилеток и ком- состав фрунзенской армии. Четвёртые же были просто голодны — да, примитивно голодны, то есть им нечего было жевать.

Всех этих женщин, может быть, следовало предать нравствен- ному порицанию (но прежде выслушав и их), может быть, следо- вало колко высмеять, — но посылать за это на каторгу? в поляр- ную душегубку??

— Хорошо, но мужчины-то попали за дело?! Это — предате- ли родины и предатели социальные.

Но уж начали, так пойдём.

Одиннадцать веков стоит Русь, много знала врагов и много вела войн. А — предателей много было на Руси? Толпы предате- лей вышли из неё? Как будто нет. Как будто и враги не обвиня- ли русский характер в предательстве, в перемётничестве, в невер- ности. И всё это было при строе, как говорится, враждебном тру- довому народу.


Но вот наступила самая справедливая война при самом спра- ведливом строе — и вдруг обнажил наш народ десятки и сотни тысяч предателей.

Откуда они? Почему?

Может быть, это снова прорвалась непогасшая Гражданская война? Недобитые беляки? Нет! Уже было упомянуто выше, что многие белоэмигранты (в том числе злопроклятый Деникин) при- няли сторону Советской России против Гитлера. Они имели сво- боду выбора — и выбрали так.

Эти же десятки и сотни тысяч предателей — все вышли из граждан советских. И молодых было средь них немало, тоже воз- росших после Октября.

Что же их заставило?.. Кто это такие?

А это прежде всего те, по чьим семьям и по ком самим про- шлись гусеницы Двадцатых и Тридцатых годов. Кто в мутных По- токах нашей канализации потерял родителей, родных, любимых. Или сам тонул и выныривал по лагерям и ссылкам, тонул и вы- ныривал. Чья нога довольно назябла и перемялась в очередях к окошку передач. И те, кому в жестокие эти десятилетия переби- ли, перекромсали доступ к самому дорогому на земле — к самой земле, кстати, обещанной великим Декретом* и за которую, меж- ду прочим, пришлось кровушку пролить в Гражданскую войну.

Обо всех таких у нас говорят с презрительной пожимкой губ:

«обиженные советской властью», «кулацкие сынки», «затаившие чёрную злобу к советской власти».

Один скажет — а другой кивает головой. Как будто что-то по- нятно стало. Как будто народная власть имеет право обижать своих граждан.

И не крикнет никто: да позвольте же! да чёрт же вас разде- ри! да у вас бытие-то, в конце концов, — определяет сознание или не определяет? Или только тогда определяет, когда вам вы- годно? а когда невыгодно, так чтоб не определяло?

А школьные учителя? Те учителя, которых наша армия в па- ническом откате бросила с их школами и с их учениками — ко- го на год, кого на два, кого на три. Оттого что глупы были ин-

 

* Декрет о земле был принят Вторым Всероссийским съездом Советов ра- бочих и солдатских депутатов в ночь с 26 на 27 октября 1917. «Помещи- чья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа», все земли удельные, монастырские, церковные со всем инвентарём и уса- дебными постройками передаются в распоряжение земельных комитетов и Советов крестьянских депутатов; земли рядовых крестьян и казаков не конфискуются. — Примеч. ред.


тенданты, плохи генералы, — что делать теперь учителям? — учить своих детей или не учить? И что делать ребятишкам — не тем, кому уже пятнадцать, кто может зарабатывать или идти в партизаны, — а малым ребятишкам? Им — учиться или барана- ми пожить года два-три в искупление ошибок верховного глав- нокомандующего? Не дал батька шапки, так пусть уши мёрзнут, да?..

Такой вопрос почему-то не возникал ни в Дании, ни в Нор- вегии, ни в Бельгии, ни во Франции. Там не считалось, что, лег- ко отданный под немецкую власть своими неразумными правите- лями или силою подавляющих обстоятельств, народ должен те- перь вообще перестать жить. Там работали и школы, и железные дороги, и местные самоуправления.

А у нас учителя школ получали подмётные письма от парти- зан: «не сметь преподавать! за это расплатитесь!» Все знают, что ребёнок, отбившийся от учения, может не вернуться к нему по- том. Так если дал маху Гениальный Стратег всех времён и наро- дов, — траве пока расти или иссохнуть? детей пока учить или не учить?

Конечно, за это придётся заплатить. Из школы придётся вы- нести портреты с усами и, может быть, внести портреты с усика- ми. Ёлка придётся уже не на Новый год, а на Рождество, и ди- ректору придётся на ней произнести речь во славу новой замеча- тельной жизни — а она на самом деле дурна. Но ведь и раньше говорились речи во славу замечательной жизни, а она тоже была дурна.

Прежде-то на каждом уроке, кстати ли, некстати, изучая ли строение червей или сложноподчинительные союзы, надо было обязательно лягнуть Бога (даже если сам ты веришь в Него); чи- тая ли вслух Тургенева, ведя ли указкой по Днепру, надо было непременно проклясть минувшую нищету и восславить нынешнее изобилие (когда на глазах у тебя и у детей задолго до войны вы- мирали целые сёла, а на детскую карточку в городах давали триста граммов).

И всё это не считалось преступлением ни против правды, ни против детской души, ни против Духа Святого.

Теперь же запрещали родной язык, географию, арифметику и естествознание. Двадцать лет каторги за такую работу!

Соотечественники, кивайте головами! Вон ведут их с собака- ми в барак с парашей. Бросайте в них камнями — они учили ваших детей.

А верующие? Двадцать лет кряду гнали веру и закрывали


церкви. Пришли немцы — и стали церкви открывать. В Ростове- на-Дону, например, торжество открытия церквей вызвало массо- вое ликование, большое стечение толп.

Сказав о городе, не упустим и о деревне. Распространено упрекать деревню в политической тупости и консерватизме. Но довоенная деревня — вся, подавляюще вся была трезва, несрав- нимо трезвее города, она нисколько не разделяла обожествления батьки Сталина (да и мировой революции туда же). Она была просто нормальна рассудком и хорошо помнила, как ей землю обещали и как отобрали; как жила она, ела и одевалась до кол- хозов и как при колхозах: как со двора сводили телёнка, овечку и даже курицу; как посрамляли и поганили церкви.

Ещё так у нас умеют говорить: «да, были допущены некото- рые ошибки». И всегда — эта невинно-блудливая безличная фор- ма — допущены, только неизвестно кем. Никто не имеет смело- сти сказать: коммунистическая партия допустила! бессменные и безответственные советские руководители допустили! А кем же ещё, кроме имеющих власть, они могли быть «допущены»? На од- ного Сталина валить? — надо же и чувство юмора иметь. Сталин допустил — так вы-то где были, руководящие миллионы?

Впрочем, и ошибки эти только в том признаны, что комму- нисты сажали коммунистов. А что 15—17 миллионов крестьян ра- зорено, послано на уничтожение, рассеяно по стране без права помнить и называть своих родителей, — так это вроде и не ошиб- ка. А все Потоки канализации, осмотренные в начале этой кни- ги, — так тоже вроде не ошибка. А что нисколько не были гото- вы к войне с Гитлером, пыжились обманно, отступали позорно, меняя лозунги на ходу, и только Иван да «за Русь Святую» оста- новили немца на Волге, — так это уже оборачивается не прома- хом, а едва ли не главной заслугой Сталина.

 

* * *

Не то чтоб у кого-то дрогнуло сердце, что умирают каторж- ные алфавиты, а просто кончалась война, острастка такая уже не была потребна, рабочая сила была нужна, а в каторге вымирали зря. И уже к 1945 году бараки каторжан перестали быть тюрем- ными камерами, двери отперлись на день, параши вынесли в уборную, в санчасть каторжане получили право ходить своими ногами, а в столовую гоняли их рысью — для бодрости. Потом и письма стали им разрешать, дважды в год.


В годы 1946 —47 грань между каторгой и лагерем стала достаточным образом стираться: политически неразборчивое ин- женерное начальство, гонясь за производственным планом, ста- ло хороших специалистов-каторжан переводить на обычные лагпункты.

И так засмыкали бы неразумные хозяйственники великую ста- линскую идею воскрешения каторги, — если бы в 1948 году не подоспела у Сталина новая идея вообще разделить туземцев ГУЛАГа, отделить социально-близких блатных и бытовиков от социально-безнадёжной Пятьдесят Восьмой.

Созданы были? Особые лагеря с особым уставом — малость помягче ранней каторги, но жёстче обычных лагерей.

Для отличия придумали таким лагерям давать названия не по местности, а фантастическо-поэтические. Развёрнуты были: Гор- лаг (Горный лагерь) в Норильске, Берлаг (Береговой лагерь) на Колыме, Минлаг (Минеральный) на Инте, Речлаг на Печоре, Дуб- равлаг в Потьме, Озёрлаг в Тайшете, Степлаг, Песчанлаг и Луглаг в Казахстане, Камышлаг в Кемеровской области.

По ИТЛовским лагерям поползли мрачные слухи, что Пятьде- сят Восьмую будут посылать в Особые лагеря уничтожения.

Закипела работа в Учётно-Распределительных Частях и опер- чекистских отделах. Писались таинственные списки и возились куда-то на согласование. Затем подгонялись долгие красные эше- лоны, подходили роты бодрого конвоя краснопогонников с авто- матами, собаками и молотками — и враги народа, выкликнутые по списку, неотклонимо и неумолимо вызывались из пригретых бараков на далёкий этап.

 

 

Так, подобно зерну, умирающему, чтобы дать растение, зерно сталинской каторги проросло в Особлаги.

Красные эшелоны по диагоналям Родины и Архипелага по- везли новый контингент.


 

 

Г л а в а 2

 

ВЕТЕРОК РЕВОЛЮЦИИ

 

 

Никогда б не поверил я в начале своего срока, подавленный его непроглядной длительностью и пришибленный первым знаком- ством с миром Архипелага, что исподволь душа моя разогнётся; что с годами, сам для себя незаметно подымаясь на невидимую вершину, я оттуда взгляну совсем спокойно на дали Архипелага, и даже неверное море потянет меня своим переблескиванием.

Середину срока я провёл на золотом островке, где арестантов кормили, поили, содержали в тепле и чисте. В обмен за всё это требовалось немного: двенадцать часов сидеть за письменным столом и угождать начальству.

А я вдруг потерял вкус держаться за эти блага. Я уже нащу- пывал новый смысл в тюремной жизни. Цена, платимая нами, показалась несоразмерной покупке.

Тюрьма разрешила во мне способность писать, и этой стра- сти я отдавал теперь всё время, а казённую работу нагло пере- стал тянуть. Дороже тамошнего сливочного масла и сахара мне стало — распрямиться.

И нас, нескольких, «распрямили» — на этап в Особый лагерь.

Везли нас туда долго — три месяца (на лошадях в XIX веке можно было быстрей).

Путь наш выдался какой-то бодрый, многозначительный. В ли- ца толкался нам свежий крепчающий ветерок — каторги и сво- боды. Со всех сторон подбывали люди и случаи, убеждавшие, что правда за нами! за нами! за нами! — а не за нашими судьями и тюремщиками.

На бутырском «вокзале» нас перемешали с новичками 1949 года посадки. У них у всех были смешные сроки: не обычные де- сятки, а четвертные. Отсидеть столько — казалось, нельзя. Надо было кусачки добывать — резать проволоку.

Самые эти двадцатипятилетние сроки создавали новое каче- ство в арестантском мире. Власть выпалила по нам всё, что мог- ла. Теперь слово было за арестантами.


 

 

————————

 

Мы сидели в арестантском вагоне. Конвой был как конвой: в купе натолкал нас по полтора десятка, кормил селёдкой, но, прав- да, приносил и воды и выпускал на оправку вечером и утром, и не о чем нам было бы с ним спорить, если б этот паренёк не бросил неосторожно, да даже и без злости совсем, что мы — враги народа.

И тут поднялось! Из купе нашего и соседнего стали ему лепить:

— Мы — враги народа, а почему в колхозе жрать нечего?

— Если мы — враги, что ж вы воронки´ перекрашиваете?

И возили б открыто!

— Эй, сынок! У меня двое таких, как ты, с войны не верну- лись, а я — враг, да?

К растерявшемуся пареньку подошёл сержант-сверхсрочник, но не поволок никого в карцер, не стал записывать фамилий, а пробовал помочь своему солдату отбиться. И в этом тоже нам чу- дились признаки нового времени — хотя какое уж там «новое» время в 1950 году!

Мальчики оглядывали нас и уже не решались называть врага- ми народа никого из этого купе и никого из соседнего.

— Смотри, ребята! Смотри в окно! — подали им от нас. — Вон вы до чего Россию довели!

А за окнами тянулась такая гнилосоломая, покосившаяся, обо- дранная, нищая страна (рузаевской дорогой, где иностранцы не ездят), что, если бы Батый увидел её такой загаженной, — он бы её и завоёвывать не стал.

На тихой станции Торбеево крестьянка старая остановилась против нашего окна со спущенною рамой и через решётку окна и через внутреннюю решётку долго, неподвижно смотрела на нас, тесно сжатых на верхней полке. Она смотрела тем извечным взгля- дом, каким на «несчастненьких» всегда смотрел наш народ. По ще- кам её стекали редкие слёзы. Так стояла корявая и так смотрела, будто сын её лежал промеж нас. «Нельзя смотреть, мамаша», — негрубо сказал ей конвоир. Она даже головой не повела. А рядом с ней стояла девочка лет десяти с белыми ленточками в косичках. Та смотрела очень строго, даже скорбно не по летам, широко- широко открыв и не мигая глазёнками. Так смотрела, что, думаю, засняла нас навек. Поезд мягко тронулся — старуха подняла чёр- ные персты и истово, неторопливо перекрестила нас.


А на другой станции какая-то девка в горошковом платье, очень нестеснённая и непугливая, подошла к нашему окну вплот- ную и бойко стала спрашивать, по какой мы статье и сроки ка- кие. «Отойди», — зарычал на неё конвойный, ходивший по плат- форме. «А что ты мне сделаешь? Я и сама такая! На вот пачку папирос, передай ребятам!» — и достала пачку из сумочки. «Отой- ди! Посажу!» — выскочил из вагона помначкар. Она посмотрела с презрением на его сверхсрочный лоб. «Шёл бы ты на… !» Под- бодрила нас: «Кладите на них, ребята!» И удалилась с до- стоинством.

Вот так мы и ехали, и не думаю, чтобы конвой чувствовал се- бя конвоем народным. Мы ехали — и всё больше зажигались и в правоте своей, и что вся Россия с нами, и что подходит время кончать, кончать это заведение.

На Куйбышевской пересылке, где мы загорали больше меся- ца, тоже настигли нас чудеса. Из окон соседней камеры вдруг раз- дались истеричные, истошные крики блатных (у них и скуление какое-то противно-визгливое): «Помогите! Выручайте! Фашисты бьют! Фашисты!»

Вот где невидаль! — «фашисты» бьют блатных? Раньше всегда было наоборот.

Но скоро мы узнаём: ещё пока дива нет. Ещё только первая ласточка — Павел Баранюк, грудь как жернов, руки — коряги, всегда готовые и к рукопожатию и к удару, сам чёрный, нос ор- линый, скорее похож на грузина, чем на украинца. Он — фрон- товой офицер, на зенитном пулемёте выдержал поединок с тремя

«мессерами»; представлялся к Герою, отклонён Особым Отделом; посылался в штрафную, вернулся с орденом; сейчас — десятка, по новой поре — «детский срок».

Блатных он успел уже раскусить за то время, что ехал из Но- воград-волынской тюрьмы, и уже дрался с ними. А тут вся каме- ра была — Пятьдесят Восьмая, но администрация подкинула дво- их блатарей. Небрежно куря «Беломор», блатари бросили свои мешки на законные места на нарах у окна и пошли вдоль каме- ры просматривать чужие мешки и придираться. Шестьдесят муж- чин покорно ждали, пока к ним подойдут и ограбят. Но Баранюк уже ворочал своими грозными глазищами и соображал, как драть- ся. Когда один блатной остановился против него, он свешенной ногой с размаху двинул ему ботинком в морду, соскочил, схватил прочную деревянную крышку параши и второго блатного оглу- шил этой крышкой по голове. Так и стал поочерёдно бить этой крышкой, пока она разлетелась, — а крестовина там была из


бруска-сороковки. Блатные перешли к жалости, но нельзя отка- зать, что в их воплях был и юмор, смешную сторону они не упус- кали: «Что ты делаешь? Крестом бьёшь!», «Ты ж здоровый, что ты человека обижаешь?». Однако, зная им цену, Баранюк продол- жал бить, и тогда-то один из блатарей кинулся кричать в окно:

«Помогите! Фашисты бьют!»

Тут пришли тюремные офицеры — выяснить, кто зачинщик, и пугать новыми сроками за бандитизм. Баранюк кровью налил- ся и выдвинулся сам: «Я этих сволочей бил и буду бить, пока жив!» Тюремный кум предупредил, что нам, контрреволюционе- рам, гордиться нечем, а безопасней держать язык за зубами. Тут выскочил Володя Гершуни, почти ещё мальчик, взятый из десято- го класса: «Мы — не контрреволюционеры! — по-петушиному за- кричал он куму. — Это уже прошло. Сейчас мы опять ре-во-лю- цио-неры! только против советской власти!»

Ай, до чего ж весело! Вот дожили! И тюремный кум лишь морщится и супится, всё глотает. В карцер никого не берут, офи- церы-тюремщики бесславно уходят.

Оказывается, можно так жить в тюрьме? — драться? огры- заться? громко говорить то, что думаешь? Сколько же мы лет тер- пели нелепо! Добро того бить, кто плачет. Мы плакали — вот нас и били.

Теперь в этих новых легендарных лагерях, куда нас везут, где носят номера, как у нацистов, но где будут наконец одни поли- тические, очищенные от бытовой слизи, — может быть, там и начнётся такая жизнь?

 

————————

 

Омская тюрьма, а потом Павлодарская принимали нас пото- му, что в городах этих — важное упущение! — до сих пор не бы- ло специализированных пересылок. В Павлодаре даже — о, по- зор! — не оказалось и воронка, и нас от вокзала до тюрьмы, мно- го кварталов, гнали колонной, не стесняясь населения. В кварта- лах, проходимых нами, ещё не было ни мостовых, ни водопрово- да, одноэтажные домики утопали в сером песке. Собственно го- род начинался с двухэтажной белокаменной тюрьмы.

Но по XX веку тюрьма эта внушала не ужас, а чувство покоя, не страх, а смех. Окна камер второго этажа перекрещены редкой решёткой, не закрыты намордниками — становись на подокон- ник и изучай местность. Дальше за стеной сразу видна улица, и ларёк с пивом, и все, кто там ходят, стоят — или принесли в


тюрьму передачу, или ждут возврата тары. А ещё дальше — квар- талы, кварталы таких одноэтажных домиков, и изгиб Иртыша, и даже заиртышские дали.

Какая-то живая девушка, которой только что вернули с вахты пустую корзину из-под передачи, подняла голову, завидела нас в окне и наши приветственные помахивания, но виду не подала. Пристойным шагом, чинно зашла за пивной ларёк, чтоб её не просматривали с вахты, а там вдруг порывисто вся изменилась, корзину опустила, машет, машет нам обеими вскинутыми рука- ми, улыбается! Потом быстрыми петлями пальца показывает: «пи- шите, пишите записки!», и — дугой полёта: «бросайте, бросайте мне!», и — в сторону города: «отнесу, передам!». И распахнула обе руки: «что ещё вам? чем помочь? друзья!»

Это было так искренне, так прямодушно, так непохоже на на- шу замордованную волю, на наших замороченных граждан! — да в чём же дело??? Время такое настало? Или это в Казахстане так? здесь ведь половина — ссыльных…

Милая бесстрашная девушка! Как быстро ты прошла, как вер- но усвоила притюремную науку! Какое счастье (да не слёзы ли в уголке глаза?), что ещё есть вы, такие!.. Прими наш поклон, безы- мянная! Ах, весь наш народ был бы такой! — ни черта б его не сажали! заели бы проклятые зубья!

 

————————

 

Нас везли в пустыню. Даже непритязательный деревенский Павлодар скоро припомнится нам как сверкающая столица.

Теперь нас принял конвой Степного лагеря. За нами пригна- ли грузовики с надстроенными бортами и с решётками в пе- редней части кузова, которыми автоматчики защищены от нас, как от зверей. Нас тесно усадили на пол кузова со скрюченными ногами, лицами назад по ходу, и в таком положении качали и ломали на ухабах восемь часов. Автоматчики сидели на крыше кабины и дула автоматов всю дорогу держали направленными нам в спины.

В кабинах грузовиков ехали лейтенанты, сержанты, а в нашей кабине — жена одного офицера с девчушкою лет шести. На оста- новках девочка выпрыгивала, бежала по луговым травам, собира- ла цветы, звонко кричала маме. Её ничуть не смущали ни авто- маты, ни собаки, ни безобразные головы арестантов, торчащие над бортами кузовов, наш страшный мир не омрачал ей луга и цветов, даже из любопытства она на нас не посмотрела ни разу…


Мы пересекли Иртыш. Мы долго ехали заливными лугами, по- том ровнейшей степью. Дыхание Иртыша, свежесть степного вет- ра, запах полыни охватывали нас в минуты остановок, когда уле- гались вихри светло-серой пыли, поднимаемой колёсами. Густо опудренные этой пылью, мы смотрели назад, молчали — и дума- ли о лагере, куда мы едем, с каким-то сложным нерусским назва- нием, Экибастуз. Никто не мог вообразить, где он есть на кар- те, представлялось даже, что это где-то недалеко от границ Ки- тая. Кавторанг Бурковский (новичок и 25-летник, он ещё дикова- то на всех смотрел, ведь он коммунист и посажен по ошибке, а вокруг — враги народа; меня он признавал лишь за то, что я — бывший советский офицер и в плену не был) напомнил мне за- бытое из университетского курса: перед днём осеннего равно- денствия протянем по земле полуденную линию, а 23 сентября вычтем высоту кульминации солнца из девяноста — вот и наша географическая широта. Всё-таки утешение, хотя долготы не узнать.

Нас везли и везли. Стемнело. По крупнозвёздному чёрному небу теперь ясно было, что везли нас на юго-юго-запад.

В свете фар задних автомобилей возникало странное марево: весь мир был чёрен, весь мир качался, и только клочки пыльно- го облака светились, кружились и рисовали недобрые картины будущего.

На какой край света? В какую дыру везли нас, где суждено нам делать нашу революцию?

Подвёрнутые ноги так затекли, будто были уже и не наши. Лишь под полночь приехали мы к лагерю, обнесенному высокой колючкой, освещённому в чёрной степи и близ чёрного спящего посёлка ярким электричеством вахты и вокруг зоны.

Ещё раз перекликнув по делам — «…марта тысяча девятьсот семьдесят пятого!» — на оставшиеся эти четверть столетия нас ввели сквозь двойные высоченные ворота.

Лагерь спал, но ярко светились все окна всех бараков, будто там брызжела жизнь. Ночной свет — значит, режим тюремный. Двери бараков были заперты извне тяжёлыми висячими замками. На прямоугольниках освещённых окон чернели решётки.

Вышедший помпобыт был облеплен лоскутами номеров.

Ты читал в газетах, что в лагерях у фашистов на людях бывают номера?


 

 

Г л а в а 3

 

ЦЕПИ, ЦЕПИ…

 

Но наша горячность, наши забегающие ожидания быстро оказа- лись раздавлены. Ветерок перемен дул только на сквозняках — на пересылках. Сюда же, за высокие заборы Особлагов, он не задувал.

Говорят, в Минлаге кузнецы отказались ковать решётки для барачных окон. Слава им, пока не названным! Это были люди. Их посадили в БУР. Отковали решётки для Минлага — в Котла- се. И никто не поддержал кузнецов.

Особлаги начинались с той же бессловесной и даже угодли- вой покорности, которая была воспитана тремя десятилетиями ИТЛ.

Пригнанным с полярного Севера этапам не пришлось порадо- ваться казахстанскому солнышку. На станции Новорудное они спрыгивали из красных вагонов — на красноватую же землю. Это была та джезказганская медь, добыванья которой ничьи лёгкие не выдерживали больше четырёх месяцев. Тут же, на первых прови- нившихся, радостные надзиратели продемонстрировали своё но- вое оружие: наручники, не применявшиеся в ИТЛ, — блестяще никелированные наручники, массовый выпуск которых был нала- жен в Советском Союзе к тридцатилетию Октябрьской револю- ции. Эти наручники были тем замечательны, что их можно было забивать на большую тугость. Тем самым наручники из предох- ранителя, сковывающего действия, превращались в орудие пытки: они сдавливали кисти с острой постоянной болью и часами так держали, да всё за спиной, на вывернутых руках.

В Берлаге наручниками пользовались истово: за всякую ме- лочь, за неснятые шапки перед надзирателем. Надевали наручни- ки (руки назад) и ставили около вахты. Руки затекали, мертвели, и взрослые мужчины плакали: «Гражданин начальник, больше не буду! Снимите наручники!»

Ну, естественно, усилили меры охраны. Во всех Особлагах бы- ли добавочно укреплены зонные полосы, натянуты лишние нитки колючки и ещё спирали Бруно рассыпаны в предзоннике. По пу- ти следования рабочих колонн на всех важных перекрестках и по- воротах заранее ставились пулемёты и залегали пулемётчики.

В каждом лагпункте была каменная тюрьма — БУР (я и даль-


ше буду звать её БУР, как говорили у нас, по привычке ИТЛ, хотя здесь это не совсем верно, — это была именно лагерная тюрьма). С сажаемых в БУР обязательно снимались телогрейки: мучение холодом было важной особенностью БУРа.



php"; ?>