Елизавета Евгеньевна Аничкова 21 страница

Заключённые выслушивали и расходились посмеиваясь. Приказы не помогли. Не стала арестантская масса вместо сво-

их хозяев осуждать и бороться. И следующая мера была: пере- вести на штрафной режим весь лагерь! Это значило: всё буднее свободное время, кроме того, что мы были на работе, и все


воскресенья насквозь мы должны были теперь сидеть под замком, как в тюрьме, пользоваться парашей и даже пищу получать в ба- раках. Баланду и кашу в больших бочках стали разносить по баракам, а столовая пустовала.

Тяжёлый это был режим, но не простоял он долго.

Цель начальства была: чтобы мы тяготились, возмутились против убийств и выдали убийц. Но мы все настроились постра- дать, потянуть, — того стоило! Ещё цель их была: чтоб не оста- вался барак открытым, чтобы не могли прийти убийцы из друго- го барака, а в одном бараке найти будто легче. Но вот опять про- изошло убийство — и опять никого не нашли, так же все «не ви- дели» и «не знали». И на производстве кому-то голову проломи- ли — от этого уже никак не убережёшься запертыми бараками. А в зоне затеяли строить «великую китайскую стену». Это бы-

ла стена в два самана толщиной и метра четыре высотой, кото- рую повели посреди зоны, поперёк её, подготовляя разделить ла- герь на две части, но пока оставив пролом. Очень досадна нам была та стена, понятно, что начальство готовит какую-то подлость, а строить — приходилось.

Но штрафной режим отменили. И опять блистали ножи.

И решили хозяева — брать. Без стукачей они не знали точ- но, кого им надо, но всё же некоторые подозрения и соображе- ния были (да может, тайком кто-то наладил донесения).

Вот пришли два надзирателя в барак, после работы, буднич- но, и сказали: «Собирайся, пошли».

А зэк оглянулся на ребят и сказал:

— Не пойду.

И в самом деле! — в этом обычном простом взятии, или аресте, которому мы никогда не сопротивляемся, который мы привыкли принимать как ход судьбы, в нём ведь и такая есть воз- можность: не пойду! Освобождённые головы наши теперь это понимали!

— Как не пойдёшь? — приступили надзиратели.

— Так и не пойду! — твёрдо отвечал зэк. — Мне и здесь неплохо.

— А куда он должен идти?.. А почему он должен идти? Мы его не отдадим!.. Не отдадим!.. Уходите! — закричали со всех сторон.

Надзиратели повертелись-повертелись и ушли. В другом бараке попробовали — то же.

И поняли волки, что мы уже не прежние овцы. Что хватать


им теперь надо обманом, или на вахте, или одного целым наря- дом. А из толпы — не возьмёшь.

И мы, освобождённые от скверны, избавленные от присмотра и подслушивания, обернулись и увидели во все глаза, что: тыся- чи нас! что мы — политические! что мы уже можем сопротив- ляться!

Революция нарастала. Её ветерок, как будто упавший, теперь рванул нам ураганом в лёгкие!


 

 

Г л а в а 1 1

 

ЦЕПИ РВЁМ НА ОЩУПЬ

 

Теперь, когда между нами и нашими охранниками уже не кана- ва прошла, а провалилась и стала рвом, — мы стояли на двух откосах и примерялись: что же дальше?

Это образ, разумеется, что мы «стояли». Мы — ходили еже- дневно на работу, мы на развод не опаздывали, друг друга не под- водили, отказчиков не было, и приносили с производства непло- хие наряды — и кажется, хозяева лагеря могли быть нами впол- не довольны. И мы могли быть ими довольны: они совсем раз- учились кричать, угрожать, не тянули больше в карцер по мело- чам и не видели, что мы шапки снимать перед ними перестали. И всё-таки напряжённо думали мы и они: что же дальше? Не могло так оставаться: недостаточно это было с нас и недостаточ-

но с них. Кто-то должен был нанести удар.

Но — чего мы могли добиваться? Говорили мы теперь вслух, без оглядки, всё, что хотели, всё, что накипело (испытать свобо- ду слова даже только в этой зоне, даже так не рано в жизни — было сладко!).

На чём сходились все, и сомнений тут быть не могло, — устранить самое унизительное: чтобы на ночь не запирали в ба- раках и убрали параши; чтобы сняли с нас номера; чтобы труд наш не был вовсе бесплатен; чтобы разрешили писать 12 писем в год. (Но всё это, всё это, и даже 24 письма в год уже было у нас в ИТЛ — а разве там можно было жить?)

А добиваться ли нам 8-часового рабочего дня — даже не было у нас единогласия…

Обдумывались и пути: как выступить? что сделать? Ясно бы- ло, что голыми руками мы ничего не сможем против современ- ной армии и потому путь наш — не вооружённое восстание, а забастовка.

Но всё ещё кровь текла в нас — рабская, рабья. Слово «за- бастовка» так страшно звучало в наших ушах, что мы искали себе опору в голодовке: если начать забастовку вместе с голодовкой, то от этого как бы повышались наши моральные права бастовать. На голодовку мы вроде имеем всё-таки какое-то право — а на за- бастовку? Так, идя добровольно на совсем ненужную голодовку, мы заранее шли на добровольный подрыв своих физических сил


в борьбе. (К счастью, после нас ни один, кажется, лагерь не повторил этой экибастузской ошибки.)

Мы продумывали и детали такой возможной забастовки- голодовки.

Обо всём этом говорилось то там, то сям, в одной группке и в другой, представлялось это неизбежным и желательным — и вместе с тем, по непривычке, каким-то невозможным.

Но охранники наши нанесли удары раньше нас. А там покатилось оно само.

Тихенько встретили мы на привычных наших вагонках, в при- вычных бригадах, бараках, секциях и углах — новый 1952 год. А в воскресенье 6 января, в православный сочельник, когда за- падные украинцы готовились попраздновать, кутью варить, до звезды поститься и потом петь колядки, — утром после провер- ки нас заперли и больше не открывали.

Никто не ждал! В окна мы увидели, что из соседнего барака какую-то сотню зэков со всеми вещами гонят на вахту.

Этап?..

Вот и к нам. Надзиратели. Офицеры с карточками. И по кар- точкам выкликают… Выходи со всеми вещами… и с матрасами, как есть, набитыми!

Вот оно что! Пересортировка! Поставлена охрана в проломе

«китайской стены». Завтра она будет заделана. А нас выводят за вахту и сотнями гонят — с мешками и матрасами, как погорель- цев каких-то, вокруг лагеря и через другую вахту — в другую зону. А из той зоны гонят навстречу.

И довольно быстро замысел хозяев проясняется: в одной по- ловине (2-й лагпункт) остались только щирые украинцы, тысячи две человек. В половине, куда нас пригнали, где будет 1-й лаг- пункт, — тысячи три всех остальных наций — русские, эстонцы, литовцы, латыши, татары, кавказцы, грузины, армяне, евреи, по- ляки, молдаване, немцы и разный случайный народ понемногу, подхваченный с полей Европы и Азии.

В лагпункте украинцев осталась вся больница, столовая и клуб. А у нас вместо этого — БУР. Украинцев, бандеровцев, самых опасных бунтарей отделить от БУРа подальше. А — зачем так?

Скоро мы узнаём, зачем так. По лагерю идёт достоверный слух (от работяг, носящих в БУР баланду), что стукачи в своей

«камере хранения» обнаглели: к ним подсаживают подозреваемых (взяли двух-трёх там-здесь), и стукачи пытают их в своей каме- ре, душат, бьют, заставляют раскалываться, называть фамилии:


кто режет?? Вот когда замысел прояснился весь: пытают! Пыта- ет не сама псарня, а поручили стукачам: ищите сами своих убийц! И так хлеб свой оправдают, дармоеды. А украинцев для того и удалили от БУРа, чтоб не полезли на БУР. На нас больше надежды: мы покорные люди и разноплеменные, не сговоримся. А бунтари — там. А между лагпунктами стена в четыре метра высотой.

Но сколько глубоких историков, сколько умных книг — а это- го таинственного возгорания людских душ, а этого таинственного зарождения общественных взрывов не научились предсказывать, да даже и объяснять вослед.

Иногда паклю горящую под поленницу суют, суют, суют — не берёт. А искорка одинокая из трубы пролетит на высоте — и вся деревня дотла.

Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему гото- вы не были, а вечером пришли с работы — и вдруг в бараке ря- дом с БУРом стали разнимать свои вагонки, хватать продольные брусья и крестовины и в полутьме бежать и долбать этими крестовинами и брусьями крепкий заплот вокруг лагерной тюрь- мы. И ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает.

Удары были — как хорошая бригада плотников работает, доски первые подались, тогда стали их отгибать — и скрежет две- надцатисантиметровых гвоздей раздался на всю зону. Вроде не ко времени было плотникам работать, но всё-таки звуки были рабо- чие, и не сразу придали им значение на вышках и надзиратели, и работяги других бараков. Вечерняя жизнь шла своим чередом: одни бригады шли на ужин, другие тянулись с ужина, кто в санчасть, кто в каптёрку, кто за посылкой.

Но всё ж надзиратели забеспокоились, ткнулись к БУРу, к той подтемнённой стенке, где кипело, — обожглись и — назад, к штабному бараку. Кто-то с палкой бросился и за надзирателем. Тут уж для полной музыки кто-то начал камнями или палкой бить стёкла в штабном бараке. Звонко, весело, угрожающе лопались штабные стёкла!

А вся-то затея была ребят — не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко (фото 15— вот дверь экибастузского БУРа, высаженная и сфотографированная многими годами поз- же), а затея была: через окошко залить бензином камеру стука- чей и бросить туда огонь — мол, знай наших, не очень-то! — но с вышек застрочили по зоне пулемёты, и поджечь так и не подожгли.


Это убежавшие из лагеря надзиратели и начальник режима Мачеховский дали знать в дивизион. А дивизион распорядился по телефону угловым вышкам открыть пулемётный огонь — по трём тысячам безоружных людей, ничего не знающих о случившемся. (Наша бригада была, например, в столовой, и всю эту стрельбу, совершенно недоумевая, мы услышали там.)

По усмешке судьбы, это произошло по новому стилю 22, а по старому — 9 января, день, который ещё до того года отмечался в календаре торжественно-траурным как кровавое воскресенье. А у нас вышел — кровавый вторник, и куда просторней для палачей, чем в Петербурге: не площадь, а степь, и свидетелей нет, ни журналистов, ни иностранцев.

В темноте наугад стали садить из пулемётов по зоне. Пули пробивали лёгкие стены бараков и ранили, как это всегда быва- ет, не тех, кто штурмовал тюрьму, а совсем непричастных. В 9-м бараке убит был на своей койке мирный старик, кончавший деся- тилетний срок: через месяц он должен был освобождаться.

Штурмующие покинули тюремный дворик и разбежались по своим баракам (ещё надо было вагонки снова составить, чтобы не дать на себя следа). И другие многие тоже так поняли стрель- бу, что надо сидеть в бараках. А третьи, наоборот, наружу высы- пали, возбуждённые, и тыкались по зоне, ища понять — что это, отчего.

Надзирателей к тому времени уже ни одного в зоне не оста- лось. Страшновато зиял разбитыми стёклами опустевший от офи- церов штабной барак. Вышки молчали. По зоне бродили любо- знательные и ищущие истины.

И тут распахнулись во всю ширину ворота нашего лаг- пункта — и автоматчики конвоя вошли взводом, держа перед со- бой автоматы и наугад сеча из них очередями. Так они расшири- лись веером во все стороны, а сзади них шли разъярённые над- зиратели — с железными трубами, с дубинками, с чем попало.

Они наступали волнами ко всем баракам, прочёсывая зону. Потом автоматчики смолкали, останавливались, а надзиратели выбегали вперёд, ловили притаившихся, раненых или ещё целых, и немилосердно били их.

Раненых и избитых было десятка два, одни притаились и скрыли раны, другие достались пока санчасти, а дальше судьба их была — тюрьма и следствие за участие в мятеже.

Ясно теперь сложилось — с утра на работу не выходить. Забастовка-голодовка, не подготовленная, не конченная даже


замыслом как следует, теперь началась надоумком, без центра, без сигнализации.

В других потом лагерях, где овладевали продскладом, а на работу не шли, получалось, конечно, умней. У нас — хоть и не- умно, но внушительно: три тысячи человек сразу оттолкнули и хлеб, и работу.

Утром ни одна бригада не послала человека в хлеборезку. Ни одна бригада не пошла в столовую к уже готовой баланде и ка- ше. Надзиратели ничего не понимали: второй, третий, четвёртый раз они бойко заходили в бараки звать нас, потом грозно — нас выгонять, потом мягко — нас приглашать: только пока в столо- вую за хлебом, а о разводе и речи не было.

Но никто не шёл. Все лежали одетые, обутые и молчали. Лишь бригадирам доставалось что-то отвечать, они бормотали от изголовий:

— Ничего не выйдет, начальник…

Наконец уговаривание прекратилось и бараки заперли.

В наступившие дни из бараков выходили только дневальные: выносили параши, вносили питьевую воду и уголь. Лишь тем, кто лежал при санчасти, разрешено было обществом не голодать. И только врачам и санитарам — работать.

И больше нельзя было хозяевам увидеть нас и заглянуть в наши души. Лёг ров между надсмотрщиками — и рабами.

Этих трёх суток нашей жизни никому из участников не за- быть никогда. Мы не видели своих товарищей в других бараках и не видели непогребённых трупов, лежавших там. Но стальной связью мы все были соединены через опустевшую лагерную зону. Голодовку объявили не сытые люди с запасами подкожного жира, а жилистые, истощённые, много лет каждодневно гонимые голодом, с трудом достигшие некоторого равновесия в своём те- ле, от лишения одной стограммовки уже испытывающие рас- стройство. И доходяги голодали равно со всеми, хотя три дня го- лода необратимо могли опрокинуть их в смерть. Еда, от которой мы отказались, которую считали всегда нищенской, теперь во взбудораженном голодном сне представлялась озёрами

насыщения.

Голодовку объявили люди, десятилетиями воспитанные на волчьем законе: «умри ты сегодня, а я завтра!» И вот они пере- родились, вылезли из вонючего своего болота и согласились луч- ше умереть все сегодня, чем ещё и завтра так жить.

В комнатах бараков установилось какое-то торжественно-


любовное отношение друг к другу. Всякий остаток еды, который был у кого-нибудь, особенно у посылочников, сносился теперь в общее место, на разостланную тряпочку, и потом по общему реше- нию секции одна пища делилась, другая откладывалась на завтра. Что будут делать хозяева — никто не мог предсказать. Ожи- дали, что хоть и снова начнётся с вышек автоматная стрельба по баракам. Меньше всего мы ждали уступок. Никогда за всю жизнь мы ничего не отвоёвывали у них — и горечью безнадёжности

веяло от нашей забастовки.

Но в безнадёжности этой было что-то удовлетворяющее. Вот мы сделали бесполезный, отчаянный шаг, он не кончится доб- ром — и хорошо. Голодало наше брюхо, щемили сердца — но напитывалась какая-то другая, высшая потребность.

И вторую ночь, третье утро и третий день голод рвал нам желудок когтями.

Но когда чекисты на третье утро вызвали бригадиров в се- ни — решение общее было: не уступать!

Новоприехавший чин сказал так:

— Управление Песчаного лагеря просит заключённых при- нять пищу. Управление примет все жалобы. Оно разберёт и устранит причины конфликта между администрацией и заклю- чёнными.

Не изменили нам уши? Нас просят принять пищу? — а о ра- боте даже ни слова. Мы штурмовали тюрьму, били стёкла и фо- нари, с ножами гонялись за надзирателями, и это, оказывается, не бунт совсем — а конфликт между! — между равными сторо- нами — администрацией и заключёнными!

Достаточно было только на два дня и две ночи нам объеди- ниться — и как же наши душевладельцы изменили тон! Никогда за всю жизнь, не только арестантами, но вольными, но членами профсоюза, не слышали мы от хозяев таких елейных речей!

Однако бригадиры ушли не обернувшись. То был наш ответ.

И барак заперся.

Снаружи он казался хозяевам таким же немым и неуступчи- вым. Но внутри по секциям началось буйное обсуждение. Слиш- ком был велик соблазн! Мягкость тона тронула неприхотливых зэ- ков больше всяких угроз. Появились голоса — уступить. Чего большего мы могли достигнуть, в самом деле?..

Мы устали! Мы хотели есть! Тот таинственный закон, кото- рый спаял наши чувства и нёс их вверх, теперь затрепетал крыльями и стал оседать.


Но открылись такие рты, которые были стиснуты десятилетия- ми, которые молчали всю жизнь — и промолчали бы её до смерти.

Уступить сейчас? — значит, сдаться на честное слово. Чест- ное слово чьё? — тюремщиков, лагерной псарни. Сколько тюрь- мы стоят и сколько стоят лагеря, — когда ж они выполнили хоть одно своё слово?!

Поднялась давно осаждённая муть страданий, обид, издева- тельств. В первый раз мы стали на верную дорогу — и уже усту- пить? В первый раз мы почувствовали себя людьми — и скорее сдаться? Весёлый злой вихорок обдувал нас и познабливал: про- должать! продолжать! Ещё не так они с нами заговорят! Уступят!

И кажется, опять ударили крылья орла — орла нашего слитого двухсотенного чувства! Он поплыл!

А мы легли, сберегая силы, стараясь двигаться меньше и не говорить о пустяках. Довольно дела нам осталось — думать.

И вдруг перед самым вечером третьего дня, когда на очищаю- щемся западе показалось закатное солнце, — наблюдатели крикнули с горячей досадой:

— Девятый барак!.. Девятый сдался!.. Девятый идёт в столовую!

Мы вскочили все. Из комнат другой стороны прибежали к нам. Через решётки, с нижних и верхних нар вагонок, на четве- реньках и через плечи друг друга, мы смотрели, замерев, на это печальное шествие.

Двести пятьдесят жалких фигурок — чёрных и без того, ещё более чёрных против заходящего солнца — тянулись наискосок по зоне длинной покорной, униженной вереницей. Они шли, мелькая через солнце, растянутой неверной бесконечной цепоч- кой, как будто задние жалели, что передние пошли, — и не хо- тели за ними. Некоторых, самых ослабевших, вели под руку или за руку, и при их неуверенной походке это выглядело так, что многие поводыри ведут многих слепцов. А ещё у многих в руках были котелки или кружки — и эта жалкая лагерная посуда, не- сомая в расчёте на ужин, слишком обильный, чтобы проглотить его сжавшимся желудком, эта выставленная перед собой посуда, как у нищих за подаянием, — была особенно обидной, особенно рабской и особенно трогательной.

Я почувствовал, что плачу. Покосился, стирая слёзы, и у това- рищей увидел их же.

Слово 9-го барака было решающим. Это у них уже четвёртые сутки, с вечера вторника, лежали убитые.


Они шли в столовую, и тем самым получалось, что за пайку и кашу они решили простить убийц.

Мы расходились от окон молча.

И тут я понял, что´ значит польская гордость — и в чём же были их самозабвенные восстания. Тот самый инженер поляк Юрий Венгерский был теперь в нашей бригаде. Он досиживал свой последний десятый год. Даже когда он был прорабом, — никто не слышал от него повышенного тона. Всегда он был тих, вежлив, мягок.

А сейчас — исказилось его лицо. С гневом, с презрением, с мукой он откинул голову от этого шествия за милостыней, вы- прямился и злым звонким голосом крикнул:

— Бригадир! Не будите меня на ужин! Я не пойду! Взобрался на верх вагонки, отвернулся к стене и — не встал!

Он не получал посылок, он был одинок, всегда несыт — и не встал. Видение дымящейся каши не могло заслонить для него — бестелесной Свободы!

Если бы все мы были так горды и тверды — какой бы тиран удержался?

 

————————

 

Следующий день, 27 января, был воскресенье. А нас не гна- ли на работу — навёрстывать (хотя у начальников, конечно, зу- дело о плане), а только кормили, отдавали хлеб за прошлое и да- вали бродить по зоне. Все ходили из барака в барак, рассказыва- ли, у кого как прошли эти дни, и было у всех праздничное на- строение, будто мы выиграли, а не проиграли.

У меня быстро росла запущенная опухоль, операцию которой я давно откладывал на такое время, когда, по-лагерному, это бу- дет «удобно». В январе, и особенно в роковые дни голодовки, опу- холь за меня решила, что сейчас — удобно, и росла почти по ча- сам. Едва раскрыли бараки, я показался врачам, и меня назначи- ли на операцию.

Конвой отводит меня в больницу на украинский лагпункт. Я — первый, кого туда ведут после голодовки, первый вестник. Хирург Янченко, который должен меня оперировать, зовёт меня на осмотр, но не об опухоли его вопросы и мои ответы. Он не- внимателен к моей опухоли, и я рад, что такой надёжный будет у меня врач. Он расспрашивает, расспрашивает. Лицо его темно от общего нашего страдания.

О, как одно и то же, но в разных жизнях воспринимается на-


ми в разном масштабе! Вот эта самая опухоль, раковая, — какой бы удар она была на воле, сколько переживаний, слёзы близких. А здесь я лежу в больнице среди раненых, калеченных в ту кро- вавую ночь. Есть избитые надзирателями до кровавого месива — им не на чем лежать, всё ободрано. Кто-то уже умер от ран.

А новости обгоняют одна другую: на «российском» лагпункте началась расправа. Арестовали сначала сорок человек. Но аресты продолжались, отправляли куда-то маленькие этапы человек по двадцать-по тридцать. И вдруг 19 февраля стали собирать огром- ный этап человек в семьсот. Этап особого режима: этапируемых на выходе из лагеря заковывали в наручники.

Я лежу в послеоперационной, в палате я один. Следом за мо- ей комнатой, торцевой в бараке, — избушка морга, и в ней уже который день лежит убитый доктор Корнфельд, хоронить которо- го некому и некогда. (Утром и вечером надзиратель, доходя до конца проверки, останавливается перед моей палатой и, чтобы упростить счёт, обнимающим движением руки обводит морг и мою палату: «и здесь два». И записывает в дощечку.)

В том большом этапе был и я. И начальница санчасти Дубин- ская согласилась на моё этапирование с незажившими швами. Я — чувствовал и ждал, как придут — откажусь: расстреливайте на месте! Всё ж не взяли.

Павел Баранюк, тоже вызванный на этап, прорывается сквозь все кордоны и приходит обняться со мной на прощание. Не наш один лагерь, но вся вселенная кажется нам сотрясаемою, швы- ряемою бурей. Нас бросает, и нам не внять, что за зоной — всё, как прежде, застойно и тихо. Мы чувствуем себя на больших вол- нах и что-то утопляемое под ногами, и, если когда-нибудь уви- димся, — это будет совсем другая страна. А на всякий случай — прощай, друг! Прощайте, друзья!

 

————————

 

А зараза свободы тем временем передавалась — куда ж было деть её с Архипелага? В ту весну во всех уборных казахстанских пересылок было написано, выскреблено, выдолблено: «Привет борцам Экибастуза!»

И первое изъятие «центровых мятежников», человек около со- рока, и из большого февральского этапа 250 самых «отъявленных» были довезены до Кенгира (посёлок Кенгир, а станция Джезказ- ган) — 3-го лаготделения Степлага, где было и Управление Степ- лага, и сам брюхатый полковник Чечев. Остальных штрафных


экибастузцев разделили между 1-м и 2-м отделениями Степлага (Рудник).

Для устрашения восьми тысяч кенгирских зэков объявлено было, что привезены бандиты. От самой станции до нового зда- ния кенгирской тюрьмы их повели в наручниках. Так закованною легендой вошло наше движение в рабский ещё Кенгир, чтоб раз- будить и его. Как в Экибастузе год назад, здесь ещё господство- вали кулак и донос.

 

————————

 

Хоть и толкуют нам, что личность, мол, истории не куёт, но вот четверть столетия такая личность крутила нам овечьи хвос- ты, как хотела, и мы даже повизгивать не смели.

Но, видно, в начале 50-х годов подошла к кризису сталинская лагерная система, и особенно в Особлагах. Ещё при жизни Все- могущего стали туземцы рвать свои цепи.

Не предсказать, как бы это пошло при нём самом. Да вдруг — не по законам экономики или общества — остановилась медлен- ная старая кровь в жилах низкорослой рябой личности.

И хотя, по Передовой Теории, ничто и нисколько от этого не должно было измениться, и не боялись этого те голубые фураж- ки, хоть и плакали 5 марта за вахтами, и не смели надеяться те чёрные телогрейки, хоть и тренькали на балалайках, доведав- шись, что траурные марши передают и вывесили флаги с кай- мой, — а что-то неведомое в подземелье стало сотрясаться, сдвигаться.

Не впустую прошла смерть тирана. Что-то скрытое где-то сдвигалось, сдвигалось — и вдруг с жестяным грохотом, как пустое ведро, покатила кубарем ещё одна личность — с самой верхушки лестницы да в самое навозное болото.

И все теперь — и авангард, и хвост, и даже гиблые туземцы Архипелага поняли: наступила новая пора. Здесь, на Архипелаге, падение Берии было особенно громовым: ведь он был высший Патрон и Наместник Архипелага! Офицеры МВД были озадачены, смущены, растеряны. Когда уже объявили по радио и нельзя бы- ло заткнуть этого ужаса назад в репродуктор, а надо было по- сягнуть снять портреты этого милого ласкового Покровителя со стен Управления Степлага, полковник Чечев сказал дрожащими губами: «Всё кончено». (Но он ошибся.)


 

Г л а в а 1 2

 

СОРОК ДНЕЙ КЕНГИРА

 

Но в падении Берии была для Особлагов и другая сторона: оно обнадёжило и тем сбило, смутило, ослабило каторгу. Зазеленели надежды на скорые перемены — и отпала у каторжан охота го- няться за стукачами, садиться за них в тюрьму, бастовать, бунто- вать. Злость прошла. Всё и без того, кажется, шло к лучшему, надо было только подождать.

И ещё такая сторона: погоны с голубой окаёмкой, до сей поры самые почётные, — вдруг понесли на себе как бы печать порока, и не только в глазах заключённых или их родственников (шут бы с ними) — но не в глазах ли и правительства?

В том роковом 1953 году с офицеров МВД сняли вторую зар- плату («за звёздочки»). Это был большой удар по карману, но ещё больший по будущему: значит, мы становимся не нужны?

Именно из-за того, что пал Берия, охранное министерство должно было срочно и въявь доказать свою преданность и нуж- ность. Но как?

Те мятежи, которые до сих пор казались охранникам угрозой, теперь замерцали спасением: побольше бы волнений, беспоряд- ков, чтоб надо было принимать меры. И не будет сокращения ни штатов, ни зарплат.

Меньше чем за год несколько раз кенгирский конвой стрелял по невинным. Шёл случай за случаем; и не могло это быть непреднамеренным.

Застрелили девушку Лиду с растворомешалки, которая пове- сила чулки сушить на предзоннике.

Подстрелили старого китайца — в Кенгире не помнили его имени, по-русски китаец почти не говорил, все знали его перева- ливающуюся фигуру — с трубкой в зубах и лицо старого лешего. Конвоир подозвал его к вышке, бросил пачку махорки у самого предзонника, а когда китаец потянулся взять — выстрелил, ранил. Затем известный случай стрельбы разрывными пулями по ко- лонне, пришедшей с Обогатительной фабрики, когда вынесли 16 раненых. (А ещё десятка два скрыли свои лёгкие ранения от

регистрации и возможного наказания.)

Тут зэки не смолчали — повторилась история Экибастуза: 3-й лагпункт Кенгира три дня не выходил на работу (но еду при- нимал), требуя судить виновных.


Приехала комиссия и уговорила, что виновных будут судить (как будто зэков позовут на суд и они проверят!..). Вышли на работу.

Но в феврале 1954 года на Деревообделочном застрелили ещё одного — евангелиста, как запомнил весь Кенгир (кажется: Алек- сандр Сысоев). Этот человек отсидел из своей десятки 9 лет и 9 месяцев. Работа его была — обмазывать сварочные электроды, он делал это в будке, стоящей близ предзонника. Он вышел опра- виться близ будки — и при этом был застрелен с вышки. С вах- ты поспешно прибежали конвоиры и стали подтаскивать убитого к предзоннику, как если б он его нарушил. Зэки не выдержали, схватили кирки, лопаты и отогнали убийц от убитого.

Всё в зоне заволновалось. Заключённые сказали, что убитого понесут на лагпункт на плечах. Офицеры лагеря не разрешили.

«За что убили?» — кричали им. Объяснение у хозяев уже было готово: виноват убитый сам — он первый стал бросать камнями в вышку. (Успели ли они прочесть хоть личную карточку убито- го? — что ему три месяца осталось и что он евангелист?..)

Это было опять всё на том же 3-м лагпункте, который знал уже 16 раненых за один раз. И хотя нынче был всего только один убитый, но наросло чувство обречённости, безвыходности: вот и год уже почти прошёл после смерти Сталина, а псы его не изме- нились. И не изменилось вообще ничто.

Вечером после ужина сделано было так. В секции вдруг вы- ключался свет, и от входной двери кто-то невидимый говорил:

«Братцы! До каких пор будем строить, а взамен получать пули? Завтра на работу не выходим!» И так секция за секцией, барак за бараком.

Утром мужские лагпункты — 3-й и 2-й — на работу не вышли.

Два дня так они выстояли.

В ту же ночь было объявлено, что демократия с питанием кончена и невышедшие на работу будут получать штрафной паёк. 2-й лагпункт утром вышел на работу. 3-й не вышел ещё и в третье утро.

Но забастовка была пересилена. В марте-апреле несколько этапов отправили в другие лагеря. (Поползла зараза дальше!)

Так второй раз нараставшее здесь, в Кенгире, не дойдя до назреву, рассасывалось.

Но тут хозяева двинули лишку. Они потянулись за своей глав- ной дубинкой против Пятьдесят Восьмой — за блатными.

Перед первомайскими праздниками в 3-й мятежный лагпункт,