Елизавета Евгеньевна Аничкова 25 страница

Ссыльные дети были дети особенные. Они вырастали в созна- нии своего угнетённого положения. На педсоветах и других бала- больных совещаниях о них и им говорилось, что они — дети со- ветские, растут для коммунизма и только временно ограничены в праве передвижения, только и всего. Но они-то, каждый, ощу- щали свой ошейник — и с самого детства, сколько помнили се- бя. Весь интересный, обильный, клокочущий жизнью мир (по ил- люстрированным журналам, по кино) был недоступен для них, и даже мальчикам не предстояло туда попасть (таких в армию не брали). Очень слабая, очень редкая была надежда — получить от комендатуры разрешение ехать в город, там быть допущенным до экзамена, да ещё быть принятым в институт, да ещё благополуч- но его окончить. Итак, всё, что они могли узнать о вечном объ- ёмном мире, — только здесь они могли получить, эта школа дол- гие годы была для них — первое и последнее образование. К то- му ж, по скудости жизни в пустыне, свободны они были от тех рассеяний и развлечений, которые так портят городскую моло- дёжь XX века от Нью-Йорка до Алма-Аты. Там, в метрополии, де- ти уже развыкли учиться, потеряли вкус, учились — как повин- ность отбывали, чтобы числиться где-то, пока выйдет возраст. А нашим ссыльным детям, если хорошо преподавать, то это бы- ло им единственно важное в жизни, это было всё. Учась жадно, они как бы поднимались над своим вторым сортом и сравнива-


лись с детьми сорта первого. Только в одной настоящей учёбе на- сыщалось их самолюбие.

Это всё я говорил о «русских» классах кок-терекской школы (собственно русских там почти не было, а — немцы, греки, ко- рейцы, немного курдов и чеченов, да украинцев из переселен- ческих семей начала века, да казахов из семей «ответработни- ков» — они детей своих учили по-русски). Большинство же казах- ских детей составляли классы «казахские». Это были воистину ещё дикари, в большинстве (кто не испорчен чиновностью семей) — очень прямые, искренние, с коренным представлением о хорошем и дурном. А почти всё преподавание на казахском языке было расширенным воспроизводством невежества: сперва кое-как тяну- ли на дипломы первое поколение, недоученные разъезжались с большой важностью преподавать подрастающим, а девушкам-ка- зашкам ставили «удовлетворительно», выпускали из школ и педа- гогических институтов при самом дремучем и полном незнании. И когда этим первобытным детям вдруг засверкивало настоящее учение, они впитывали его не только ушами и глазами, но ртом. При таком ребячьем восприятии я в Кок-Тереке захлебнулся преподаванием, и три года (а может быть, много бы ещё лет) был счастлив даже им одним. Мне не хватало часов расписания, чтоб исправить и восполнить недоданное им раньше, я назначал им вечерние дополнительные занятия, кружки, полевые занятия, ас- трономические наблюдения, — и они являлись с такой дружно- стью и азартом, как не ходили в кино. Мне дали и классное ру- ководство, да ещё в чисто казахском классе, но и оно мне почти

нравилось.

Однако всё светлое было ограничено классными дверьми и звонком. В учительской же, в директорской и в районо размазы- валась не только обычная всегосударственная тягомотина, но ещё и пригорченная ссыльностью страны. Среди преподавателей были и до меня немцы и административно-ссыльные. Положение всех нас было угнетённое: не упускалось случая напомнить, что мы до- пущены к преподаванию из милости и всегда можем этой мило- сти лишиться. Ссыльные учителя пуще других (тоже, впрочем, за- висимых) трепетали разгневать высоких районных начальников недостаточно высокою оценкой их детей. Трепетали они и раз- гневать дирекцию недостаточно высокой общей успеваемостью — и завышали оценки, тоже способствуя общеказахстанскому расши- ренному воспроизводству невежества. Но, кроме того, на ссыль- ных учителях (и на молодых казахских) лежали повинности и по- боры: в каждую зарплату с них удерживали по четвертной, неиз-


вестно в чью пользу; вдруг директор мог объявить, что у его ма- лолетней дочери — день рождения, и преподаватели должны бы- ли собирать по 50 рублей на подарок. Ещё всё районное началь- ство где-нибудь училось заочно, а все письменные контрольные работы за них понуждались выполнять учителя нашей школы. (Это передавалось по-байски, через завучей, и рабы-учителя даже не удостаивались увидеть своих заочников.)

Не знаю, моя ли твёрдость, основанная на «незаменимости», которая выяснилась сразу, или уже мягчеющая эпоха, да обе они помогли мне не всовывать шею в эти хомуты. Только при спра- ведливых оценках могли у меня ребята учиться охотно, и я ставил их, не считаясь с секретарями райкома.

 

* * *

После ссылок, описанных выше, нашу кок-терекскую, как и всю южноказахстанскую и киргизскую, следует признать льгот- ной. Поселяли тут в обжитых посёлках, то есть при воде и на поч- ве не самой бесплодной. В нашем Кок-Тереке было 4 тысячи че- ловек, большинство — ссыльных, но в колхоз входили только казахские кварталы. Всем остальным удавалось или устраиваться при МТС, или кем-то числиться, хоть на ничтожной зарплате.

Ленива была в Кок-Тереке и оперчасть — спасительный част- ный случай общеказахской лени. Но главная причина их бездей- ствия и мягчеющего режима была — наступление хрущёвской эпохи. Ослабевшими от многочленной передачи толчками и колыханиями докатывалась она и до нас.

Сперва — «ворошиловской» амнистией: именно за подписью Ворошилова посмеялось над нами правительство 27 марта 1953 года. Амнистию дали шпане и бандитам, а Пятьдесят Восьмой — лишь «до пяти лет включительно». Посторонний, по нравам поря- дочного государства, мог бы подумать, что «до пяти лет» — это три четверти политических пойдёт домой. На самом деле лишь 1—2 процента из нашего брата имели такой детский срок. (Зато саранчой напустили воров на местных жителей, и лишь нескоро и с натугой пересажала милиция амнистированных бандитов опять в тот же загон.)

Интересно отозвалась амнистия в нашей ссылке. Как раз тут и находились давно те, кто успел в своё время отбыть детский пя- тилетний срок, но не был отпущен домой, а бессудно отправлен в ссылку. В Кок-Тереке были такие одинокие бабки и старики с Ук- раины, из Новгородья — самый мирный и несчастный народ. Они


очень оживились после амнистии, ждали отправки домой. Но ме- сяца через два пришло привычно жёсткое разъяснение: поскольку ссылка их (дополнительная, бессудная) дана им не пятилетняя, а вечная, то вызвавший эту ссылку их прежний пятилетний судеб- ный срок тут ни при чём и под амнистию они не подпадают… Так никто ничего от амнистии не получил. Но с ходом месяцев, особенно после падения Берии, незаметно, неширокогласно вкра- дывались в ссыльную страну истинные смягчения. Стали в близкие институты отпускать ссыльных детей. Свободен стал проезд по району, свободнее — поездка в другую область. Всё гуще шли слу- хи: «домой отпустят, домой!» И верно, вот отпустили туркменов (ссылка за плен). Вот — курдов. Волнение простёгивало, жарко

мутило ссыльных: неужели и мы стронемся? Неужели и мы… ?

Смешно. Уж не верить так не верить научил меня лагерь! Да мне и верить-то не было особой нужды: там, в большой метро- полии, у меня не было ни родных, ни близких. А здесь, в ссыл- ке, я испытывал почти счастье.

Правда, первый ссыльный год душила меня смертельная бо- лезнь, как бы союзница тюремщиков. И целый год никто в Кок- Тереке не мог даже определить, что за болезнь. Еле держась, я вёл уроки; уже мало спал и плохо ел. Всё написанное прежде в лагере и держимое в памяти, и ещё ссыльное новое пришлось мне записать наскоро и зарыть в землю. (Эту ночь перед отъездом в Ташкент, последнюю ночь 1953 года, хорошо помню: на том и казалась оконченной вся жизнь моя и вся моя литература. Маловато было.)

Однако — отвалилась болезнь. И начались два года моей действительно Прекрасной Ссылки, только тем томительной, той жертвой омрачённой, что я не смел жениться: не было такой жен- щины, кому я мог бы доверить своё одиночество, своё писание, свои тайники. Но все дни жил я в постоянно блаженном, припод- нятом состоянии, никакой несвободы не замечая. В школе я имел столько уроков, сколько хотел, в обе смены, — и постоянное счастье пробирало меня от этих уроков, ни один не утомлял, не был нуден. И каждый день оставался часик для писания. А вос- кресенья, когда не гнали на колхозную свёклу, я писал на- сквозь — целые воскресенья! Начал я там и роман*, и ещё надол- го вперёд хватало мне писать. А печатать меня всё равно будут только после смерти.

 

* «В круге первом». В 60-х годах роман ходил в Самиздате, впервые напе- чатан на родине в 1990 году. — Примеч. ред.


Домик мой стоял на самом восточном краю посёлка. За ка- литкою был — арык, и степь, и каждое утро восход. Стоило ве- нуть ветерку из степи — и лёгкие не могли им надышаться. В су- мерки и по ночам, чёрным и лунным, я одиноко расхаживал там и обалдело дышал. Ближе ста метров не было ко мне жилья ни слева, ни справа, ни сзади.

Я вполне смирился, что буду жить здесь, ну если и не «веч- но», то по крайней мере лет двадцать. Я уже никуда как будто и не хотел (хоть и замирало сердце над картой Средней России). Но тревога радости и надежды подёргивала наш ссыльный покой.

Из своей чистой пустыни я воображал кишащую, суетную, тщеславную столицу — и совсем меня туда не тянуло.

А московские друзья настаивали: «Что ты придумал там сидеть?.. Требуй пересмотра дела! Теперь пересматривают!»

Зачем?.. Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспори- мо виделся истинный ход пушкинской жизни: первое счастье — ссылка на юг, второе и высшее — ссылка в Михайловское. И там- то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?..

Однако трудно человеческому сердцу остаться на пути разума.

Трудно щепочке не плыть туда, куда льёт вся вода.

Начался XX съезд. О речи Хрущёва мы долго ничего не зна- ли, но и в простой газете довольно было мне слов: «это — пер- вый ленинский съезд» за сколько-то там лет*. Я понял, что враг мой Сталин пал, а я, значит, подымаюсь.

И я — написал заявление о пересмотре.

А тут весною стали ссылку снимать со всей Пятьдесят Восьмой.

И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.

 

Что чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу, и потом целый день в гремящем поезде по русским пере- лескам, — не входит в эту главу.

 

* ХХ съезд КПСС проходил 14 —25 февраля 1956 года в Москве. В послед- ний день работы, 25 февраля, генеральный секретарь КПСС Н. С. Хрущёв выступил на закрытом заседании (без представителей зарубежных компар- тий) с докладом «О культе личности и его последствиях». В докладе осуж- дался культ личности И. В. Сталина, приводились факты преступлений (террора, ложных обвинений, пыток, бессудных казней) второй половины 1930-х — начала 1950-х годов, вина за которые возлагалась на Сталина.

«Смягчённый» вариант доклада был обнародован в июне 1956 года, пол- ный текст опубликован в СССР лишь в 1989 году. — Примеч. ред.


 

 

Г л а в а 7

 

ЗЭКИ НА ВОЛЕ

 

В этой книге была глава «Арест». Нужна ли теперь глава —

«Освобождение»?

Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, ещё хорошо, если восьмая, отведала это «освобождение».

И потом — освобождение! — кто ж этого не знает? Это столь- ко описано в мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу, солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.

Но — проклято «освобождение» под безрадостным небом Ар- хипелага, и только ещё хмурей станет небо над тобою на воле. Если арест — удар мороза по жидкости, то освобождение —

робкое оттаивание между двумя морозами.

Между двумя арестами — вот что такое было освобождение все сорок дохрущёвских лет. Между двумя островами брошенный спасательный круг — побарахтайся от зоны до зоны!..

От звонка до звонка — вот что такое срок. От зоны до зо- ны — вот что такое освобождение.

Твой паспорт изгажен чёрною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке не прописывают, ни на одну хорошую работу не принимают. В лагере зато пайку давали, а здесь — нет. Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет — и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал — тот обратиться боялся: не

посадили бы…

Находишься по воле — наплачешься вдоволе.

В сталинские годы лучшим освобождением было — выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже зна- ли и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на проверенного.

Ну, не вполне так. В 1938 Прохоров-Пустовер при освобожде- нии оставался вольнонаёмным инженером Бамлага. Начальник оперчасти Розенблит сказал ему: «Вы освобождены, но помните, что будете ходить по канату. Малейший промах — и вы снова окажетесь зэ-ка. Для этого даже и суда не потребуется».


Таких оставшихся при лагере благоразумных зэков, добро- вольно избравших тюрьму как разновидность свободы, и сейчас ещё по всем глухоманям, в каких-нибудь Ныробских или Нарым- ских районах — сотни тысяч. А на Колыме особенного и выбора не было: там ведь народ держали. Освобождаясь, зэк тут же под- писывал добровольное обязательство: работать в Дальстрое и дальше (разрешение выехать «на материк» было на Колыме ещё трудней получить, чем освобождение).

Пишут так: «В лагере был один день Ивана Денисовича, а на воле — второй».

 

* * *

Как одно и то же заболевание протекает у разных людей по- разному, так и освобождение очень по-разному переживается нами. И — телесно. Одни положили слишком много напряжения для того, чтобы выжить свой лагерный срок. Они перенесли его как стальные: десять лет не потребляя и доли того, что телу надо, гну- лись и работали; полуодетые, камень долбили в мороз — и не простуживались. Но вот — срок окончен, отпало внешнее нече- ловеческое давление, расслабло и внутреннее напряжение. И та- ких людей перепад давлений губит. Гигант Чульпенёв, за 7 лет лесоповала не имевший ни одного насморка, на воле разболелся

многими болезнями.

Как давно говорилось: в чёрный день перемогусь, в красный сопьюсь. У кого все зубы выпали за один год. Тот — стариком стал сразу. Тот — едва домой добрался, ослаб, сгорел и умер.

А другие — только с освобождения и воспряли. Только тут-то помолодели и расправились. Вдруг выясняется: да ведь как же легко жить на воле! Всё, что кажется вольняшкам неразрешимо мучительным, мы разрешаем, единожды щёлкнув языком. Ведь у нас какая бодрая мерка: «было хуже!»

Но ещё определённее прочерчивает новую судьбу человека тот душевный перелом, который испытан им при освобождении. Этот перелом бывает разный очень.

Выявляются человеческие характеры в лагере — но выявляют- ся ж и при освобождении! Вот как расставалась с Особлагом в 1951 Вера Алексеевна Корнеева, которую мы уже в этой книге встречали: «Закрылись за мной пятиметровые ворота, и я сама се- бе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чём?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого,


 

Глава 7 — ЗЭКИ НА ВОЛЕ 485

 

от товарищей по несчастью. Закрылись ворота — и всё кончено. Никогда я этих людей не увижу, не получу от них никакой вес- точки. Точно на тот свет ушла…»

На тот свет!.. Освобождение как вид смерти. Разве мы осво- бодились? — мы умерли для какой-то совсем новой загробной жизни. Немного призрачной. Где осторожно нащупываем предме- ты, стараясь их опознать.

Однако люди — разны. И многие ощутили переход на волю совсем иначе: ура! свободен! теперь один зарок: больше не попа- даться! теперь — нагонять и нагонять упущенное!

Кто нагоняет в должностях, кто в званиях, кто в заработках и сберегательной книжке. Кто — в детях. Кто… Кто нагоняет в еде, в мебели, в одежде. Опять приятнейшим занятием становит- ся — покупать.

И как упрекнуть их, если правда столько упущено? Если вы- резано из жизни — столько?

Соответственно двум разным восприятиям воли — и два раз- ных отношения к прошлому.

Вот ты пережил страшные годы. Кажется, ты ведь не чёрный убийца, ты не грязный обманщик, — так зачем бы тебе старать- ся забыть тюрьму и лагерь? Чего тебе стыдиться в них? Не доро- же ли считать, что они обогатили тебя? Не вернее ли ими гордиться?

Но столь же многие (и такие не слабые, такие не глупые, от которых совсем не ждёшь) стараются — забыть! Забыть как можно скорей! Забыть всё начисто! Забыть, как его и не было!

«Забыть, как сон, забыть, забыть видения проклятого лагер- ного прошлого», — сжимает виски кулаками Настенька Вестеров- ская, попавшая в тюрьму не как-нибудь, а с огнестрельной раной, убегая. Почему филолог-классик А. Д., по роду занятий своих ум- ственно взвешивающий сцены древней истории, — почему и он велит себе «всё забыть»? Что ж поймёт он тогда во всей челове- ческой истории?

Евгения Дояренко, рассказывая мне в 1965 году о своей по- садке на Лубянку в 1921, ещё до замужества, добавила: «А мужу покойному я про это так и не рассказывала, забыла». Забыла?? Самому близкому человеку, с которым жизнь прожила? Так ма´ло нас ещё сажают!!

А может быть, не надо так строго судить? Может быть, в этом — средняя человечность? Ведь о ком-то же составлены пословицы:


 

Час в добре пробудешь — всё горе забудешь. Дело-то забывчиво, тело-то заплывчиво.

Заплывчивое тело! — вот что такое человек!.. Но как это — забывают? Где б научиться?..

«Нет! — пишет М. И. Калинина, — ничто не забывается… в сердце точит и точит что-то, и бесконечная усталость. Я надеюсь, вы не напишете о людях, которые освободились, что они всё забыли и счастливы?»

Тамара Прыткова: «Сидела я двенадцать лет, но с тех пор уже на воле одиннадцать, а никак не пойму — для чего жить? И где справедливость?»

Какие разные борозды на наших душах от жизни: один- надцать лет ничего не забыть — и всё забыть на другой день… Иван Добряк: «Всё осталось позади, да не всё. Реабилитиро- ван, а покою нет. Редкая неделя, чтобы сон прошёл спокойно, а

то всё зона снится».

Ансу Бернштейну и через одиннадцать лет снятся только ла- герные сны. Я тоже лет пять видел себя во сне только заключён- ным, никогда — вольным, а нет-нет — и сегодня приснится, что я зэк (и во сне нисколько этому не удивляюсь).

В годовщины своего ареста я устраиваю себе «день зэка»: от- резаю утром 650 граммов хлеба, кладу два кусочка сахара, нали- ваю незаваренного кипятка. А на обед прошу сварить мне балан- ды и черпачок жидкой кашицы. И как быстро я вхожу в старую форму: уже к концу дня собираю в рот крошки, вылизываю мис- ку. Возощущения встают во мне живо!

А ещё вывез и храню свои лоскуты-номера. Да только ли я?

Как святыню покажут тебе их — в одном доме, и в другом.

В наше время, если получишь письмо совсем без нытья, на- стоящее оптимистическое, — то только от бывшего зэка. Ко все- му на свете привыкшие, ни от чего они не унывают.

Горжусь я принадлежать к могучему этому племени! Мы не были племенем — нас сделали им! Нас так спаяли, как сами мы, в сумерках и разброде воли, где каждый друг друга трусит, ни- когда не могли бы спаяться. Нам не надо сговариваться поддер- живать друг друга. Нам не надо уже испытывать друг друга. Мы встречаемся, смотрим в глаза, два слова — и что ж ещё объяс- нять? Мы готовы к выручке. У нашего брата везде свои ребята. Дала нам решётка новую меру вещей и людей. Сняла с на- ших глаз ту будничную замазку, которой постоянно залеплены

глаза ничем не потрясённого человека.


 


 

 


 

 

Г л а в а 1

 

КАК ЭТО ТЕПЕРЬ ЧЕРЕЗ ПЛЕЧО

 

Конечно, мы не теряли надежды, что будет о нас рассказано: ведь рано или поздно рассказывается вся правда обо всём, что было в истории. Но рисовалось, что это придёт очень нескоро, — после смерти большинства из нас. И при обстановке совсем изменив- шейся. Я сам себя считал летописцем Архипелага, всё писал, писал, а тоже мало рассчитывал увидеть при жизни.

Ход истории всегда поражает нас неожиданностью, и самых прозорливых тоже. Не могли мы предвидеть, как это будет: безо всякой зримой вынуждающей причины всё вздрогнет и начнёт сдвигаться, и немного, и совсем ненадолго бездны жизни как буд- то приопахнутся — и две-три птички правды успеют вылететь прежде, чем снова надолго захлопнутся створки.

Сколько моих предшественников не дописало, не дохранило, не доползло, не докарабкалось! — а мне это счастье выпало: в раствор железных полотен, перед тем как снова им захлопнуть- ся, — просунуть первую горсточку правды.

И как вещество, объятое антивеществом, — она взорвалась тотчас же!

Она взорвалась и повлекла за собой взрыв писем людских — но этого надо было ждать.

Когда бывшие зэки из трубных выкликов всех сразу газет узнали, что вышла какая-то повесть о лагерях* и газетчики её на- перехлёб хвалят, — решили единодушно: «Опять брехня! спрово- рились и тут соврать».

Когда же стали читать — вырвался как бы общий слитный стон, стон радости — и стон боли. Потекли письма.

Эти письма я храню.

«Правда восторжествовала, но поздно!» — писали они.

И даже ещё поздней, потому что нисколько не восторже- ствовала…

Ну да были и трезвые, кто не подписывался в конце писем или сразу, в самый накал газетного хвалебствия, спрашивал:

«Удивляюсь, как Волковой дал тебе напечатать эту повесть?

 

* «Один день Ивана Денисовича» в ноябрьском номере журнала «Новый мир» за 1962 год. — Примеч. ред.


Ответь, я волнуюсь, не в БУРе ли ты?..» или: «Как это ещё вас обоих с Твардовским не упрятали?»

А вот так, заел у них капкан, не срабатывал. И что ж при- шлось Волковы´ м? — тоже браться за перо! тоже письма писать. Или в газеты опровержения.

Из этого второго потока писем мы узнаём и как их зовут-то, как они сами себя называют. Мы всё слово искали, лагерные хо- зяева да лагерщики, нет — практические работники, вот как! вот словцо золотое!

Пишут:

 

«К Шухову не испытываешь ни сострадания, ни ува- жения».

(Ю. Матвеев, Москва)

 

«Шухов осуждён правильно… А что´ зэка зэка делать на воле?»

(В. И. Силин, Свердловск)

 

«А насчёт норм питания не следует забывать, что они не на курорте. Должны искупить вину только честным тру- дом. Эта повесть оскорбляет солдат, сержантов и офице- ров МВД. Народ — творец истории, но как показан этот народ..? — в виде „попок”, „остолопов”, „дураков”».

(старшина Базунов, Оймякон, 55 лет, состарился на лагерной службе)

 

«Солженицын так описывает всю работу лагеря, как буд- то там и партийного руководства не было. А ведь и ра- нее, как и сейчас, существовали партийные организации и направляли всю работу согласно совести. И почему наши Органы разрешают издеваться над работниками МВД?.. Это нечестно!»

(Анна Филипповна Захарова, Иркутск. обл., в МВД с 1950, в партии с 1956)

 

Это нечестно! — вот крик души. 45 лет терзали туземцев — и это было честно. А повесть напечатали — это нечестно!

 

«Эту книгу надо было не печатать, а передать материал в органы КГБ».

(Аноним, ровесник Октября)


 

Глава 1 — КАК ЭТО ТЕПЕРЬ ЧЕРЕЗ ПЛЕЧО 491

Да короче:

«Повесть Солженицына должна быть немедленно изъята изо всех библиотек и читален».


Так и сделано постепенно*.


(А. Кузьмин, Орёл)


И наконец — широкий философский взгляд:

«История никогда не нуждалась в прошлом (?), и тем более не нуждается в нём история социалистической культуры».

(А. Кузьмин, Орёл)

 

История не нуждается в прошлом! — вот до чего договори- лись Благомыслы. А в чём же она нуждается? — в будущем, что ли?.. И вот они-то пишут историю…

И что можно сейчас возразить всем им, всем им против их слитного невежества? И как им сейчас можно объяснить?

Долгое отсутствие свободного обмена информацией внутри страны приводит к пропасти непонимания между целыми группа- ми населения, между миллионами — и миллионами.

Мы просто перестаём быть единым народом, ибо говорим действительно на разных языках.

 

————————

 

Нет, — прах мы есть! Законам праха подчинены. И никакая мера горя не достаточна нам, чтоб навсегда приучиться чуять боль общую. И пока мы в себе не превзойдём праха — не будет на земле справедливых устройств — ни демократических, ни авторитарных.

 

* А окончательно — секретным приказом Главного Управления по охране Государственных тайн в печати № 10 ДСП от 14.2.1974 — изъять и истребить «Ивана Денисовича», «Матрёнин двор» и другие опубликован- ные рассказы (подпись Романов).


 

 

Г л а в а 2

 

ПРАВИТЕЛИ МЕНЯЮТСЯ, АРХИПЕЛАГ ОСТАЁТСЯ

Надо думать, Особые лагеря были из любимых детищ позднего сталинского ума. После стольких воспитательных и наказательных исканий наконец родилось это зрелое совершенство: эта однооб- разная, пронумерованная, сухочленённая организация, психологи- чески уже изъятая из тела матери-Родины, имеющая вход, но не выход, поглощающая только врагов, выдающая только производ- ственные ценности и трупы. Трудно даже себе представить ту ав- торскую боль, которую испытал бы Дальновидный Зодчий, если бы стал свидетелем банкротства ещё и этой своей великой систе- мы. Она уже при нём сотрясалась, давала вспышки, покрывалась трещинами — но, вероятно, докладов о том не было сделано ему из осторожности. Система Особых лагерей, сперва инертная, ма- лоподвижная, неугрожающая, — быстро испытывала внутренний разогрев и в несколько лет перешла в состояние вулканической лавы. Проживи Корифей ещё год-полтора — и никак не утаить было бы от него этих взрывов.

 

[Автор называет 1955 —1956 годы — роковыми годами Архипелага.

«Не тогда ли было и распустить его?» Однако между ХХ и ХХII пар- тийными съездами (1956 —1961) Хрущёв вновь укрепляет лагеря. В главе даётся слово новым свидетелям Архипелага послехрущёв- ской эпохи: снова голод, снова Особый режим, полосатый. Писа- тель рассказывает о своих походах в январе 1964 года в комиссию Верховного Совета и к министру внутренних дел с ходатайствами о современном Архипелаге. Но — ]

 

Не бывает историй бесконечных. Всякую историю надо где-то оборвать. По нашим скромным и недостаточным возможностям мы проследили историю Архипелага от алых залпов его рождения до розового тумана реабилитации. На этом славном периоде мяг- кости и разброда накануне нового хрущёвского ожесточения ла- герей и накануне нового Уголовного кодекса сочтём нашу исто- рию оконченной. Найдутся другие историки — те, кто, по не- счастью, знают лучше нас лагеря хрущёвские и послехрущёвские. Да они уже нашлись и будут ещё всплывать во множестве,

ибо скоро, скоро наступит в России эра гласности!


 

 

Г л а в а 3

 

ЗАКОН СЕГОДНЯ

 

[В главе рассказано о Новочеркасском восстании 1—2 июня 1962 года и расстреле рабочей толпы. О волнениях в Александрове и Муроме. О силовом «диалоге» с Церковью. Указ о «тунеядцах». Рассказано о ненаказуемости лжесвидетелей; о том, что у нас за- кон имеет обратную силу. Приводится много примеров несправед- ливости и нарушений закона в 60-х годах.]

 

Много издано и напечатано Основ, Указов, Законов, противоре- чивых и согласованных, — но не по ним живёт страна, не по ним арестовывают, не по ним судят, не по ним экспертируют. Лишь в тех немногих (процентов 15?) случаях, когда предмет следствия и судоразбирательства не затрагивает ни интереса государства, ни царствующей идеологии, ни личных интересов или покойной жиз- ни какого-либо должностного лица, — в этих случаях судебные разбиратели могут пользоваться такою льготой: никуда не зво- нить, ни у кого не получать указаний, а судить — по сути, доб- росовестно. Во всех же остальных случаях, подавляющем числе их, уголовных ли, гражданских — тут разницы нет, — из одного по- койного кабинета в другой звонят, звонят неторопливые, негром- кие голоса и дружески советуют, поправляют, направляют — как надо решить судебное дело маленького человечка, на ком схлест- нулись непонятные, неизвестные ему замыслы возвышенных над ним лиц. И маленький доверчивый читатель газет входит в зал суда с колотящейся в груди правотою, с подготовленными разум- ными аргументами и, волнуясь, выкладывает их перед дремлю- щими масками судей, не подозревая, что приговор его уже напи- сан, — и нет апелляционных инстанций, и нет сроков и путей исправить зловещее корыстное решение, прожигающее грудь не- справедливостью.