Елизавета Евгеньевна Аничкова 9 страница

Или Борис Михайлович Виноградов, с которым мне довелось сидеть. В юности он был машинистом, после рабфака и институ- та стал инженером-путейцем, хорошим инженером (на шарашке он вёл сложные газодинамические расчёты турбины реактивного двигателя). Но к 1941 году, правда, угодил быть парторгом МИИТа. В панические (16-го и 17-го) октябрьские дни 1941 года,

 

* В конце 1920—1930-х гг. в СССР среди активных комсомольцев была в моде «юнгштурмовка» — военизированная одежда защитного цвета, курт- ка или гимнастёрка с отложным воротником и накладными карманами. Название — от «Красного Юнгштурма», молодёжных отрядов немецких коммунистов, созданных в 1924 г. — Примеч. ред.


добиваясь указаний, он звонил — телефоны молчали, он ходил и обнаружил, что никого нет в райкоме, в горкоме, в обкоме, всех сдуло как ветром, палаты пусты, а выше он, кажется, не ходил. Воротился к своим и сказал: «Товарищи! Все руководители бежа- ли. Но мы — коммунисты, будем обороняться сами!» И обороня- лись. Но вот за это «все бежали» — те, кто бежали, его, не бе- жавшего, и убрали в тюрьму на 8 лет (за «антисоветскую агита- цию»). Он был тихий труженик, самоотверженный друг и только в задушевной беседе открывал, что верил, верит и будет верить. Никогда этим не козырял.

Или вот геолог Николай Каллистратович Говорко, который, будучи воркутским доходягой, сочинил «Оду Сталину» (и сейчас сохранилась), но не для опубликования, не для того чтобы через неё получить льготы, а потому что лилась из души. И прятал эту оду на шахте (хотя зачем было прятать?).

Иногда такие люди сохраняют убеждённость до конца.

Иногда (как Ковач, венгр из Филадельфии, в составе 39 семей приехавший создавать коммуну под Каховкой, посаженный в 1937) после реабилитации не принимают партбилета.

Так вот, ни первых, ни вторых мы в этой главе не разбираем. Мы будем рассматривать здесь именно тех ортодоксов, кто выставлял свою идеологическую убеждённость сперва следовате- лю, потом в тюремных камерах, потом в лагере всем и каждому,

и в этой окраске вспоминает теперь лагерное прошлое.

По странному отбору это уже будут совсем не работяги. Та- кие обычно до ареста занимали крупные посты, завидное поло- жение, и в лагере им больней всего было бы согласиться быть уничтоженным, они яростней всего выбивались приподняться от всеобщего ноля. Тут — и все попавшие за решётку следователи, прокуроры, судьи и лагерные распорядители.

Поймём их, не будем зубоскалить. Им было больно падать.

«Лес рубят — щепки летят» — была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами отрубились в эти щепки.

Сказать, что им было больно, — это почти ничего не сказать. Им — невместимо было испытать такой удар, такое крушение — и от своих, от родной партии, и по видимости — ни за что. Ведь перед партией они ни в чём не были виноваты, перед партией — ни в чём.

Это вот какие были люди. У Ольги Слиозберг уже арестовали мужа и пришли делать обыск и брать её самою. Четыре часа шёл обыск — и эти четыре часа она приводила в порядок протоколы съезда стахановцев щетинно-щёточной промышленности, где она


была секретарём за день до того. Неготовность протоколов боль- ше беспокоила её, чем оставляемые навсегда дети! Даже следова- тель, руководивший обыском, не выдержал и посоветовал ей: «Да проститесь вы с детьми!»

Это вот какие были люди. К Елизавете Цветковой в казанскую отсидочную тюрьму в 1938 пришло письмо пятнадцатилетней до- чери: «Мама! Скажи, напиши — виновата ты или нет?.. Я лучше хочу, чтоб ты была не виновата, и я тогда в комсомол не вступ- лю и за тебя не прощу. А если ты виновата — я тебе больше пи- сать не буду и буду тебя ненавидеть». И угрызается мать в сырой гробовидной камере с подслеповатой лампочкой: как же дочери жить без комсомола? как же ей ненавидеть советскую власть? Уж лучше пусть ненавидит меня. И пишет: «Я виновата... Вступай в комсомол».

Ещё бы не тяжко! да непереносимо человеческому сердцу: по- пав под родной топор — оправдывать его разумность.

Но столько платит человек за то, что душу, вложенную Богом, вверяет человеческой догме.

Любой ортодокс и сейчас подтвердит, что правильно поступи- ла Цветкова. Их и сегодня не убедить, что вот это и есть «совра- щение малых сих», что мать совратила дочь и повредила её душу.

 

————————

 

Этих людей не брали до 1937 года. И после 1938 их очень мало брали. Поэтому их называют «набор 37-го года», и так мож- но было бы, но чтоб это не затемняло общую картину, что даже в месяцы-пик сажали не их одних, а всё те же тянулись и мужич- ки, и рабочие, и молодёжь, инженеры и техники, агрономы, и экономисты, и просто верующие.

«Набор 37-го года», очень говорливый, имеющий доступ к пе- чати и радио, создал «легенду 37-го года».

В начале нашей книги мы уже дали объём потоков, ливших- ся на Архипелаг два десятилетия до 37-го года. Как долго это тя- нулось! И сколько это было миллионов! Но ни ухом ни рылом не вёл будущий набор 37-го года, они оставались спокойны, пока са- жали общество. «Вскипел их разум возмущённый»*, когда стали сажать их сообщество.

 

* «Кипит наш разум возмущённый / И в смертный бой вести готов» — стро- ки из «Интернационала», международного гимна коммунистических пар- тий. С 1918 по 1944 был гимном Cоветского государства, с 1944 — офи- циальный гимн ВКП(б), потом КПСС. С 2009 — гимн КПРФ. — Примеч. ред.


Конечно ошеломишься! Конечно диковато было это воспри- нять! В камерах спрашивали вгоряче:

— Товарищи! Не знаете? — чей переворот? Кто захватил власть в городе?

И долго ещё потом, убедясь в бесповоротности, вздыхали и стонали: «Был бы жив Ильич — никогда б этого не было!»

(А чего этого? Разве не это же было раньше с другими?)

И какой же выход они для себя нашли? Какое же действен- ное решение подсказала им их революционная теория? Их реше- ние сто´ит всех их объяснений! Вот оно.

Чем больше посадят — тем скорее вверху поймут ошибку! А поэтому — стараться как можно больше называть фамилий! Как можно больше давать фантастических показаний на невинов- ных! всю партию не арестуют!

(А Сталину всю и не нужно было, ему только головку и долго- стажников.)

Конечно, они не держали в памяти, как совсем недавно сами помогали Сталину громить оппозиции, да даже и самих себя. Ведь Сталин давал своим слабовольным жертвам возможность риск- нуть, возможность восстать, эта игра была для него не без удо- вольствия. Для ареста каждого члена ЦК требовалась санкция всех остальных! — так придумал игривец-тигр. И пока шли пустодело- вые пленумы, совещания, по рядам передавалась бумага, где безлично указывалось: поступил материал, компрометирующий такого-то; и предлагалось поставить согласие (или несогласие!..) на исключение его из ЦК. (И ещё кто-нибудь наблюдал, долго ли читающий задерживает бумагу.) И все — ставили визу. Так Цент- ральный Комитет ВКП(б) расстрелял сам себя.

И уж тем более забыли они (да не читали никогда) такую давнь, как послание Патриарха Тихона Совету Народных Комис- саров 26 октября 1918 года. Взывая о пощаде и освобождении не- винных, предупредил их твёрдый Патриарх: «Взыщется от вас вся- кая кровь праведная, вами проливаемая (Лука, 11 : 51), и от ме- ча погибнете сами вы, взявшие меч (Матфей, 26 : 52)». Но тогда это казалось смешно, невозможно! Где было им тогда предста- вить, что История всё-таки знает иногда возмездие, какую-то сла- дострастную позднюю справедливость, но странные выбирает для неё формы и неожиданных исполнителей.

Мемуары Е. Гинзбург в тюремной их части дают сокровенные свидетельства о наборе 1937 года. Вот твердолобая Юлия Аннен-


кова требует от камеры: «Не смейте потешаться над надзирате- лем! Он представляет здесь советскую власть!» (А? Всё перевер- нулось! Эту сцену покажите в сказочную гляделку буйным рево- люционеркам в царской тюрьме!)

И в чём же состоит высокая истина благонамеренных? А в том, что на их мировоззрении не должна отразиться тюрьма! не должен отразиться лагерь! Мы — марксисты! Мы — материа- листы! Как же можем мы измениться от того, что случайно по- пали в тюрьму?

Вот их неизбежная мораль: я посажен зря, и значит, я — хо- роший, а все вокруг — враги и сидят за дело.

Вот В. П. Голицын, сын уездного врача, инженер-дорожник.

140 (сто сорок!) суток он просидел в смертной камере (было время подумать!). Потом 15 лет, потом вечная ссылка. «В моз- гах ничего не изменилось. Тот же беспартийный большевик. Мне помогла вера в партию, что зло творят не партия и пра- вительство, а злая воля каких-то людей (анализ!), которые при- ходят и уходят (что-то никак не уйдут...), а всё остальное остаётся...»

 

 

О таких людях говорят: все кузни исходил, а некован воротился.


 

 

Г л а в а 1 2

 

СТУКrСТУКrСТУК...

 

В наши технические годы за глаза отчасти работают фотоаппара- ты и фотоэлементы, за уши — микрофоны, магнитофоны, лазер- ные подслушиватели. Но всю ту эпоху, которую охватывает эта книга, почти единственными глазами и почти единственными ушами ЧК-ГБ были стукачи.

В первые годы ЧК они названы были по-деловому: секретные сотрудники (в отличие от штатных, открытых). В манере тех лет это сократилось — сексоты, и так перешло в общее употребле- ние. Кто придумывал это слово — не имел дара воспринимать его непредвзятым слухом и в одном только звучании услышать то омерзительное, что в нём сплелось. А ещё с годами оно налилось желтовато-бурой кровью предательства — и не стало в русском языке слова гаже.

Но применялось это слово только на воле. На Архипелаге бы- ли свои слова: в тюрьме — «наседка», в лагере — «стукач». Од- нако как многие слова Архипелага вышли на простор русского языка и захватили всю страну, так и «стукач» со временем стало понятием общим. В этом отразилось единство и общность самого явления стукачества.

Не имея опыта и недостаточно над этим размышляв, трудно оценить, насколько мы пронизаны и охвачены стукачеством. Как, не имея в руках транзистора, мы не ощущаем в поле, в лесу и на озере, что постоянно струится сквозь нас множество радиоволн.

Трудно приучить себя к этому постоянному вопросу: а кто у нас стучит? У нас в квартире, у нас во дворе, у нас в часовой мастерской, у нас в школе, у нас в редакции, у нас в цеху, у нас в конструкторском бюро и даже у нас в милиции. А между тем сексотка — та самая милая Анна Фёдоровна, которая по соседству зашла попросить у вас дрожжей и побежала сообщить в условный пункт (может быть в ларёк, может быть в аптеку), что у вас си- дит непрописанный приезжий. Это тот самый свойский парень Иван Никифорович, с которым вы выпили по 200 грамм, и он до- нёс, как вы матерились, что в магазинах ничего не купишь, а на- чальству отпускают по блату. Вы не знаете сексотов в лицо и по- том удивлены, откуда известно вездесущим Органам, что при мас-


совом пении «Песни о Сталине» вы только рот раскрывали, а го- лоса не тратили? или о том, что вы не были веселы на демонстра- ции 7 ноября? Да где ж они, эти пронизывающие жгучие глаза сексота? А глаза сексота могут быть и с голубой поволокой, и со старческой слезой. Им совсем необязательно светиться угрюмым злодейством. Не ждите, что это обязательно негодяй с отталкива- ющей наружностью. Если бы набор сексотов был совершенно до- бровольный, на энтузиазме — их не набралось бы много (разве в 20-е годы).

Вербовка — в самом воздухе нашей страны. В том, что госу- дарственное выше личного. В том, что Павлик Морозов — герой. В том, что донос не есть донос, а помощь тому, на кого доносим. Техническая сторона вербовки — выше похвал. Увы, наши де- тективные комиксы не описывают этих приёмов. Сидит в конур- ке мастер и чинит кожгалантерею. Входит симпатичный мужчи- на: «Вот эту пряжку вы не могли бы мне починить?» И тихо:

«Сейчас вы закроете мастерскую, выйдете на улицу, там стоит ма- шина 37— 48, прямо открывайте дверцу и садитесь, она отвезёт вас, куда надо». (А там дальше известно: «Вы советский человек? так вы должны нам помочь».) Такая мастерская — чудесный пункт сбора донесений граждан. А для личной встречи с опер- уполномоченным — квартира Сидоровых, 2-й этаж, три звонка, от шести до восьми вечера.

Набор инструментов для вербовки — как набор отмычек: № 1,

№ 2, № 3. № 1: «вы — советский человек?»; № 2: пообещать то, чего вербуемый много лет бесплодно добивается в законном по- рядке; № 3: надавить на слабое место, пригрозить тем, чего вер- буемый больше всего боится; № 4…

Да ведь чуть-чуть только бывает надо и придавить. Вызывает- ся такой А. Г., известно, что по характеру он — размазня. И сра- зу ему: «Напишите список антисоветски настроенных людей из ваших знакомых». Он растерян, мнётся: «Я не уверен...» (Не вско- чил, не ударил кулаком: «Да как вы смеете?!») — «Ах вы не уве- рены? Тогда пишите список, за кого вы ручаетесь, что они впол- не советские люди. Но — ручаетесь, учтите! Если хоть одного ат- тестуете ложно, сядете сразу сами! Что ж вы не пишете?» — «Я... не могу ручаться». — «Ах не можете? Значит, вы знаете, что они — антисоветские. Вот и пишите, про кого знаете!» И потеет, и ёрзает, и мучается честный хороший кролик А. Г.

Камень — не человек, а и тот рушат.

На воле отмычек больше, потому что и жизнь разнообразнее. В лагере — самые простые, жизнь упрощена, обнажена, и резьба


винтов и диаметр головки известны. № 1, конечно, остаётся:

«вы — советский человек?» Очень применимо к благонамерен- ным, отвёртка никогда не соскальзывает, головка сразу подалась и пошла. № 2 тоже отлично работает: обещание взять с общих работ, устроить в зоне, дать дополнительную кашу, приплатить, сбросить срок. Всё это — жизнь, каждая эта ступенька — сохра- нение жизни. (В годы войны стук особенно измельчал: предме- ты дорожали, а люди дешевели. Закладывали даже за пачку ма- хорки.) А № 3 работает ещё лучше: снимем с придурков! пошлём на общие! переведём на штрафной лагпункт! Каждая эта ступень- ка — ступенька к смерти. И тот, кто не выманивается кусочком хлеба наверх, может дрогнуть и взмолиться, если его сталкивают в пропасть.

Иной, как говорится, и не плотник, да стучать охотник — этот берётся без затруднения. На другого приходится удочку забрасы- вать по несколько раз: сглатывает наживу. Кто будет извиваться, что трудно ему собрать точную информацию, тому объясняют:

«Давайте какая есть, мы будем проверять». — «Но если я совсем не уверен?» — «Так что ж — вы истинный враг?»

Но вот в одном из сибирских лагерей просвещённый и безре- лигиозный человек, У., нашёл, что он оборонится от них, только заслонясь Христом. Не очень это было принципиально, но без- ошибочно. Он солгал: «Я должен вам сказать откровенно. Я по- лучил христианское воспитание, и поэтому работать с вами мне совершенно невозможно!»

И — всё! И многочасовая болтовня лейтенанта вся пресек- лась! Он понял, что номер — пуст. «Да нужны вы нам, как пятая нога собаке! — вскричал он досадливо. — Пишите письменный отказ! (Опять письменный.) Так и пишите, про боженьку объясняйте!»

Ссылка на Христа вполне устраивала и лейтенанта: никто из оперчеков не упрекнёт его, что можно было ещё какие-то усилия предпринять.

А не находит беспристрастный читатель, что разлетаются они от Христа, как бесы от крестного знамения, от колокола к заутрене?


 

 

Г л а в а 1 3

 

СДАВШИ ШКУРУ, СДАЙ ВТОРУЮ!

 

Можно ли отсечь голову, если раз её уже отсекли? Можно. Мож- но ли содрать с человека шкуру, если единожды уже спустили её? Можно!

Это всё изобретено в наших лагерях. Это всё выдумано на Ар- хипелаге. И пусть не говорят, что только бригада — вклад ком- мунизма в мировую науку о наказаниях. А второй лагерный срок — это не вклад? Потоки, прихлёстывающие на Архипелаг из- вне, не успокаиваются тут, не растекаются привольно, но ещё раз перекачиваются по трубам вторых следствий.

О, благословенны те безжалостные тирании, те деспотии, те самые дикарские страны, где однажды арестованного уже нельзя больше арестовать! Где посаженного в тюрьму уже некуда боль- ше сажать. Где осуждённого уже не вызывают в суд. Где приго- ворённого уже нельзя больше приговорить!

А у нас это всё — можно.

Лагерное следствие и лагерный суд тоже родились на Солов- ках, но там просто загоняли под колокольню и шлёпали. Во вре- мена же пятилеток и метастазов стали вместо пули применять второй лагерный срок.

Регенерация сроков, как отращивание змеиных колец, — это форма жизни Архипелага. Сколько колотятся наши лагеря и ко- ченеет наша ссылка, столько времени и простирается над голова- ми осуждённых эта чёрная угроза: получить новый срок, не до- кончив первого. Вторые лагерные сроки давали во все годы, но гуще всего — в 1937—38 и в годы войны. (В 1948—49 тяжесть вторых сроков была перенесена на волю: упустили, прохлопали, кого надо было пересудить ещё в лагере, — и теперь пришлось загонять их в лагерь с воли. Этих и назвали повторниками, сво- их внутрилагерных даже не называли.)

И это ещё милосердие — машинное милосердие, когда вто- рой лагерный срок в 1938 давали без второго ареста, без лагер- ного следствия, без лагерного суда, а просто вызывали бригада- ми в УРЧ и давали расписаться в получении нового срока. (За от- каз расписаться — простой карцер, как за курение в неположен- ном месте. Ещё и объясняли по-человечески: «Мы ж не даём вам, что вы в чём-нибудь виноваты, а распишитесь в уведомлении».)


На Колыме давали так десятку, а на Воркуте даже мягче: 8 лет и 5 лет по ОСО. И тщета была отбиваться: как будто в тёмной бес- конечности Архипелага чем-то отличались восемь от восемнадца- ти, десятка при начале от десятки при конце. Важно было един- ственно то, что твоего тела не когтили и не рвали сегодня.

Можно так понять теперь: эпидемия лагерных осуждений 1938 года была директива сверху. Это там, наверху, спохватились, что до сих пор помалу давали, что надо догрузить (а кого и рас- стрелять) — и так перепугать оставшихся.

Но к эпидемии лагерных дел военного времени приложен был и снизу радостный огонёк. Пусть историк представит себе дыха- ние тех лет: фронт отходит, немцы вкруг Ленинграда, под Моск- вой, в Воронеже, на Волге, в предгорьях Кавказа. В тылу всё мень- ше мужчин, каждая здоровая мужская фигура вызывает укорные взгляды. Всё для фронта! И только лагерные офицеры (ну да и братья их по ГБ) — все на своих тыловых местах, и чем глуб- же в Сибирь и на Север, тем спокойнее. Но трезво надо понять: благополучие шаткое. Бронь — это жизнь! Бронь — это счастье! Как сохранить свою бронь? Простая естественная мысль — надо доказать свою нужность! Надо доказать, что если не чекистская бдительность, то лагеря взорвутся, это — котёл кипящей смолы! Именно здесь, на тундренных и таёжных лагпунктах, оперуполно- моченные сдерживают пятую колонну, сдерживают Гитлера! Это — их вклад в Победу! Не щадя себя, они ведут и ведут следствия, они вскрывают новые и новые заговоры.

Вот оформляют в Усть-Выми «повстанческую группу»: восем- надцать человек! хотели, конечно, обезоружить Вохру, у неё до- быть оружие (полдюжины старых винтовок)! — а дальше? Даль- ше трудно себе представить размах замысла: хотели поднять весь Север! идти на Воркуту! на Москву! соединиться с Маннергеймом! И летят, летят телеграммы и докладные: обезврежен крупный заговор! в лагере неспокойно!

И что´ это? В каждом лагере открываются заговоры! заговоры!

заговоры! И всё крупней! И всё замашистей! Эти коварные дохо- дяги! — они притворялись, что их уже ветром шатает, — но сво- ими исхудалыми пеллагрическими руками они тайно тянулись к пулемётам! О, спасибо тебе, оперчекистская часть!

 

* * *

А — ты?.. Ты думал, что в лагере можно наконец отвести ду- шу? Что здесь можно хоть вслух пожаловаться: вот срок большой


дали! вот кормят плохо! вот работаю много! Или, думал ты, мож- но здесь повторить, за что ты получил срок? Если ты хоть что- нибудь из этого вслух сказал — ты погиб! ты обречён на новую десятку. (Правда, с начала второй лагерной десятки ход первой прекращается, так что отсидеть тебе выпадет не двадцать, а ка- ких-нибудь тринадцать, пятнадцать... Дольше, чем ты сумеешь выжить.)

Но ты уверен, что ты молчал как рыба? И вот тебя всё рав- но взяли? Опять-таки верно! — тебя не могли не взять, как бы ты себя ни вёл. Ведь берут не за что, а берут потому что.

Казалось бы — что уж там лагернику арест? Арестованному когда-то из домашней тёплой постели — что´ бы ему арест из не- уютного барака с голыми нарами? А ещё сколько! В бараке печ- ка топится, в бараке полную пайку дают — но вот пришёл над- зиратель, дёрнул за ногу ночью: «Собирайся!» Ах, как не хочет- ся!.. Люди-люди, я вас любил...

Лагерная следственная тюрьма. Какая ж она будет тюрьма и в чём будет способствовать признанию, если она не хуже своего лагеря?

Вот на выбор следственная тюрьма — лагпункт Оротукан на Колыме, это 506-й километр от Магадана. Зима с 1937 на 1938. Деревянно-парусиновый посёлок, то есть палатки с дырами, но всё ж обложенные тёсом. Приехавший новый этап, пачка новых обречённых на следствие, ещё до входа в дверь видит: каждая па- латка в городке с трёх сторон, кроме дверной, обставлена шта- белями окоченевших трупов! (Это — не для устрашения. Просто выхода нет: люди мрут, а снег двухметровый, да под ним вечная мерзлота.) А дальше измор ожидания. В палатках надо ждать, по- ка переведут в бревенчатую тюрьму для следствия. Но захват слишком велик — со всей Колымы согнали слишком много кро- ликов, следователи не справляются, и большинству привезенных предстоит умереть, так и не дождавшись первого допроса.

Перед обедом дежурный надзиратель кричит в дверях: «Мерт- вяки есть?» — «Есть». — «Кто хочет пайку заработать — тащи!» Их выносят и кладут поверх штабеля трупов. И никто не спраши- вает фамилий умерших: пайки выдаются по счёту.

 

————————

 

Следствие? Оно идёт так, как задумал следователь. С кем идёт не так — те уже не расскажут. Как говорил оперчек Комаров:

«Мне нужна только твоя правая рука — протокол подписать...»


 

 

Г л а в а 1 4

 

МЕНЯТЬ СУДЬБУ!

 

Отстоять себя в этом диком мире — невозможно. Бастовать — самоубийственно. Голодать — бесполезно.

А умереть — всегда успеем.

Что ж остаётся арестанту? Вырваться! Пойти менять судьбу! (Ещё — «зелёным прокурором» называют зэки побег. Это — един- ственный популярный среди них прокурор. Как и другие проку- роры, он много дел оставляет в прежнем положении, и даже ещё более тяжёлом, но иногда освобождает и вчистую. Он есть — зелёный лес, он есть — кусты и трава-мурава.)

Чехов говорит, что если арестант — не философ, которому при всех обстоятельствах одинаково хорошо (или скажем так: ко- торый может уйти в себя), то не хотеть бежать он не может и не должен!

Не должен не хотеть! — вот императив вольной души. Прав- да, туземцы Архипелага далеко не таковы, они смирней намного. Но и среди них всегда есть те, кто обдумывает побег или вот-вот пойдёт.

Зона хорошо охранена: крепок забор, и надёжен предзонник, и расставлены правильно вышки — каждое место просматрива- ется и простреливается. Но вдруг безысходно тошно тебе стано- вится, что вот именно здесь, на этом клочке огороженной земли, тебе и суждено умереть. Да почему же счастья не попытать? — не рвануться сменить судьбу? Особенно в начале срока, на пер- вом году, бывает силён и даже необдуман этот порыв. На том первом году, когда вообще решается вся будущность и весь об- лик арестанта.

Побегов было, видимо, немало все годы лагерей. Вот случай- ные данные: за один лишь март 1930 из мест заключения РСФСР бежало 1328 человек. (И как же это в нашем обществе неслыш- но, беззвучно!)

С огромным разворотом Архипелага после 1937 года, и осо- бенно в годы войны, когда боеспособных стрелков забирали на фронт, — всё трудней становилось с конвоем. Наверно, в ГУЛАГе посчитали однажды и убедились, что гораздо дешевле допустить в год утечку какого-то процента заключённых, чем устанавливать подлинно строгую охрану всех многотысячных островков. К то-


му ж они положились и ещё на некоторые невидимые цепи, хо- рошо держащие туземцев на своих местах.

Крепчайшая из этих цепей — общая пониклость, совершенная отданность своему рабскому положению. И Пятьдесят Восьмая, и бытовики почти сплошь были семейные трудолюбивые люди. Да- же и посаженные на пять и на десять лет, они не представляли, как можно бы теперь одиночно (уж Боже упаси коллективно!..) восстать за свою свободу, видя против себя государство (своё го- сударство), НКВД, милицию, охрану, собак; как можно, даже счастливо уйдя, жить потом — по ложному паспорту, с ложным именем, если на каждом перекрёстке проверяют документы, если из каждой подворотни за прохожим следят подозревающие глаза. Другая цепь была — доходиловка, лагерный голод. Хотя имен-

но этот голод порой толкал отчаявшихся людей брести в тайгу в надежде, что там всё же сытей, чем в лагере, но и он же, ослаб- ляя их, не давал сил на дальний рывок, и из-за него же нельзя было собрать запаса пищи в путь.

Ещё была цепь — угроза нового срока. Политическим за побег давали новую десятку по 58-й же статье.

Глухой преградой к побегам была и география Архипелага: эти необозримые пространства снежной или песчаной пустыни, тундры, тайги. Колыма хотя и не остров, а горше острова: отор- ванный кусок, куда убежишь с Колымы? Тут бегут только от от- чаяния. Когда-то, правда, якуты хорошо относились к заключён- ным и брались: «Девять солнц — я тебя в Хабаровск отвезу». И отвозили на оленях. Но потом блатари в побегах стали грабить якутов, и якуты переменились к беглецам, выдавали их.

Враждебность окружного населения, подпитываемая властями, стала главной помехой побегам. Власти не скупились награждать поимщиков (это к тому же было и политическим воспитанием). И народности, населявшие места вокруг ГУЛАГа, постепенно при- выкали, что поймать беглеца — это праздник, это как добрая охо- та или как найти небольшой самородок. Тунгусам, комякам, ка- захам платили мукой, чаем, а где ближе к жилой густоте, заволж- ским жителям около Буреполомского и Унженского лагерей, пла- тили за каждого пойманного по два пуда муки, по восемь метров мануфактуры и по несколько килограммов селёдки. В военные го- ды селёдку иначе было и не достать, и местные жители так и про- звали беглецов селёдками. В деревне Шерстки, например, при появлении всякого незнакомого человека ребятишки дружно бе- жали: «Мама! Селёдка идёт!»

Пойманного беглеца, если взяли убитым, можно на несколько


суток бросить с гниющим прострелом около лагерной столовой — чтобы заключённые больше ценили свою пустую баланду. Взятого живым можно поставить у вахты и, когда проходит развод, тра- вить собаками. И ещё можно написать в Культурно-Воспитатель- ной Части вывеску: «Я бежал, но меня поймали собаки», эту вы- веску надеть пойманному на шею и так велеть ходить по лагерю. А если бить — то уж отбивать почки. Если затягивать руки в наручники, то так, чтоб на всю жизнь в лучезапястных суставах была потеряна чувствительность (Г. Сорокин, Ивдельлаг). Если в карцер сажать, то чтоб уж без туберкулёза он оттуда не вышел. (Ныроблаг, Баранов, побег 1944 года. После побоев конвоя каш-

лял кровью, через три года отняли левое лёгкое.)

Собственно, избить и убить беглеца — это главная на Архи- пелаге форма борьбы с побегами.

И кто найдёт в себе отчаяние передо всем этим не дрог- нуть? — и пойти! — и дойти! — а дойти-то куда? Там, в конце побега, когда беглец достигнет заветного назначенного места, — кто, не побоявшись, его бы встретил, спрятал, переберёг? Только блатных на воле ждёт уговоренная малина, а у нас, Пятьдесят Восьмой, квартира называется явкой, это почти подпольная организация.

Вот как много заслонов и ям против побега.

Но отчаявшееся сердце иногда и не взвешивает. Оно видит: течёт река, по реке плывёт бревно — и прыжок! поплывём! Вя- чеслав Безродный с лагпункта Ольчан, едва выписанный из боль- ницы, ещё совсем слабый, на двух скреплённых брёвнах бежал по реке Индигирке — в Ледовитый океан! Куда? На что надеялся? Уж не то что пойман, а — подобран он был в открытом море и зимним путём опять возвращён в Ольчан, в ту же больницу.

Не обо всяком, кто не вернулся в лагерь сам и кого не при- вели полуживым, не привезли мёртвым, можно сказать, что он ушёл. Он, может быть, только сменил подневольную и растяну- тую смерть в лагере на свободную смерть зверя в тайге.

Но человек, пошедший на побег серьёзно, очень скоро стано- вится и страшен. Иные, чтобы сбить собак, зажигали за собой тайгу, и она потом неделями на десятки километров горела.

В Краслаге бывший вояка, герой Халхин-Гола, пошёл с топо- ром на конвоира, оглушил его обухом, взял у него винтовку, тридцать патронов. Вдогонку ему были спущены собаки, двух он убил, ранил собаковода. При поимке его не просто застрелили, а, излютев, мстя за себя и за собак, искололи мёртвого штыками и в таком виде бросили неделю лежать близ вахты.