ОДИН КОНВЕРТ – ДВА УБИЙСТВА 3 страница

Когда спустя два года, в разгар антисемитской кампании, Исидор «на­ив­но» спросил у того же Демичева, не уйти ли ему с руководящей должно­сти самому, не дожидаясь решения верхов, тот закричал: «Вон из кабинета!» и жестко добавил: «Вы у меня не были, я вас не слышал». На самом деле за этой «наивностью» скрывался тонкий мудрый расчет, который не раз выру­чал Исидора Михайловича и его театр. В годы застоя он ходил на прием к областному начальству только тогда, когда узнавал из газет, что районный или областной план по надою молока выполнен, а еще лучше — перевыпол­нен. В такие дни начальство пребывало в благодушном настроении, и «во­просы» решались поло­жительно.

В лихие годы горбачевской эйфории было принято положение о прове­дении комплексного эксперимента в театрах. Номером 24 шел пункт, согла­сно которому репертуарный план утверждал совет трудового коллек­тива, но ответственность за его выполнение оставалось за руководством те­атра. По­нятно, что это — нонсенс, нельзя разделять власть и ответст­венность. Но все возражения руководителей театров отметались априорно. На совещании в Министерстве культуры СССР, которое тогда возглавлял все тот же П.Н. Демичев, Исидор Михайлович встал и сказал: «Уважаемый Петр Нилович! Всю жизнь как еврей я боялся пятого пункта, но теперь я больше боюсь двадцать четвертого». Зал взорвался хохотом, дурацкий пункт отме­нили.

Как-то я пожаловался Исидору, что начальство регулярно присылает мне негодных сотрудников. Он ответил, что присылают их всем, но надо уметь интеллигентно от них избавляться. И рассказал, что, когда ему в те­атр навязали режиссером дочь очень высокопоставленного чиновника, он втайне от нее подключил к ее репетициям своего главного, а к выпуску спектакля «ор­гани­зовал» общественное мнение в таком духе, что негоже, мол, перспек­тивному молодому творцу зарывать свой талант в каком-то областном театре. После премьеры, обласканная ангажированными Исидором критиками, она, поту­пив глаза, сообщила ему о своем решении перейти в другой, более извест­ный театр. Исидор Михайлович, естественно, выразил глубокое сожаление, что теряет такого талантливого сотрудника, но понимает, что большому кораблю — большое плавание, поэтому благословляет ее на новые творческие успехи. А после некоторой паузы добавил «У директора театра, куда она пришла, не хватило воображения сделать то же самое»…

Помню, как мы жили с ним заграницей в одном номере-люксе. К концу недели он мне говорит: «Извини, но я скажу — ты непра­вильно живешь». – «Почему?» — удивился я. «Во-первых, ты неправильно одеваешься…» — «То есть?» — «Очень просто. Вот ты надел рубашку, гал­стук, костюм и туфли. А это — неправильно». – «Почему???» — «А вот по­чему. Представь, что я секретарь обкома, и ты приходишь ко мне решать ка­кой-то вопрос. Я смотрю на тебя, вижу, как ты одет и думаю: «Наш чело­век». Ты начинаешь разговор, и я понимаю, что ты — не наш человек. Об­мануть хотел, значит. А я тебе в ответ на это ничем не помогу. А вот если бы ты был бы в джинсе, в свитере, в ботинках на толстой подошве, я бы сразу по­нял, что ты — не наш человек. Но подумал бы — а, может, ему стоит по­мочь? Понял?». – «Понял», - вздохнул я. Исидор продолжил: «Но главное — в другом. Вот я смотрю на тебя и вижу, ты хочешь всех осчастливить. Хо­чешь, я дам тебе два совета?» — «Конечно, хочу». – «Тогда запомни. Первый — всех осчастливить нельзя. Понял? И второй — надо ос­частливить себя». (История с советами имела продолжение. Когда я рассказал о них Н.И. Гольдману, тогда он был директором в «Современнике», он переспросил: «Исидор сказал, что надо осчастливить себя?» — «Да». – «Тогда я дам вам третий со­вет — и как можно скорей».)

Обаяние и масштаб личности Исидора ощущались всегда. Он не был ни диссидентом, ни еретиком, но был постоянно открыт новому. К нему в областной театр прибивались все непризнанные, непонятые, ненужные власти художники. Именно у него в театре я впервые увидел постановку «Уроков музыки» неугодной и неудобной тогдашней власти Л. Петрушевской. Маленький зал был забит до отказа, сидели на приставных стульях и даже на пуфиках на полу. А будучи в загранкомандировке, он вне «утвержденной программы» поехал знакомиться с творчеством экспериментального театра. Он изначально ве­рил, что при желании человек способен преодолеть любые, даже самые сложные препятствия. И никогда, ни при каких обстоятельствах не усложнял жизнь другим своими проблемами. При этом сам всегда был готов прийти на помощь.

Меня всегда восхищал талант Исидора Михайловича все успевать и все предугадывать, ос­таваясь в тени, вернее, никогда не выпячивать свою пер­сону. При всех еже­дневных неувязках — театр есть театр! — дело шло по единожды заведенно­му им ритму. Как швейцарские часы. Полагаю, что ни режиссеры, ни труппа не задумы­вались о том, каких сил, трудов, энергии и таланта стоило ему так умело вести громоздкий корабль театра между Сцил­лой амбиций и Харибдой обид. И, думая об этом, о его тактичности и нена­вяз­чивости, его отстраненности от внешних знаков личного успеха и попу­лярности, я вспоминаю строчки Марины Цветаевой:

А, может, лучшая потеха

Перстом Себастияна Баха

Органного не тронуть эха?

………………………………..

Так, Лермонтовым по Кавказу

Прокрасться, не встревожив вод...

Но в добротворении, в помощи человеку позиция отстранения была ему глубоко чужда. Не только для работников театра, но и для всех своих знакомых он всегда был готов прийти на помощь: кому-то доставал дефи­цитные лекарства, кому-то — путевку, кому-то — машину, а кому-то —квартиру. Свидетельствую как очевидец: Исидор Михайлович выбил моему дипломнику, провинциалу, работавшему у него в театре, и прописку, и квартиру…

Как-то я спросил у него — есть ли человек, которым он восхищается? Он, не задумы­ваясь, ответил: «Есть», и рассказал следующую историю.

В каком-то Богом забытом районе Подмосковья есть совхоз, куда за­везли дорогостоящее импортное оборудование, чтобы снабжать столицу мя­сом. Завезли — и, как всегда, благополучно забыли. Проходит год, другой, директор совхоза, трудоголик, бьется о стену бюрократического равнодушия и ничего не может пробить. Оборудование ржавеет. Как-то приходит он с поля в контору, а секретарша ему и говорит, что ему надобно быть послезав­тра на партбюро. Он перезванивает в район, потом – в Москву и выясняется, что его приглашают — ни много, ни мало — на заседание политбюро ЦК КПССС, посвященное использованию импортной техники. В назначенный день он при полном параде сидит на этом заседании и слушает, как два его начальника – секретарь обкома партии и председатель облисполкома — в своих выступлениях, как говорится, вешают лапшу на уши членам полит­бюро: мол, оборудование смонтировано, коровки доятся, бычки забиваются и дают стране полноценную говядину. Получив слово для сообщения, он сказал, что так как партия ему дороже матери, он вынужден сказать правду: оборудование не распаковано, здание для него не построено, коровки гиб­нут, а денег и рабочих нет. Первым из остолбеневших членов политбюро опомнился Председатель Совета министров А.Н. Косыгин, который сказал: «Предлагаю никаких оргвыводов не делать, а поручить им за полгода все выстроить и установить». Директор возразил: «За полгода не получится. Как минимум, год». – «Хорошо, — сказал Косыгин. – Через год сам приеду принимать». Через год к новому коровнику вела гравийная дорожка, коровки были в сытости и довольстве, бычки забива­лись. Косыгин остался весьма доволен. Правда, посоветовал вдоль до­рожки высадить ели, что директор и сделал. «Вот этим парнем я восхища­юсь, — закончил рассказ Исидор, — он — молодец!».

Уверен, что каждый, кому в жизни повезло работать или дружить с Исидором Михайловичем, мог бы с полным правом сказать то же самое про него. Сейчас, когда на дворе совсем другая жизнь, я думаю: Господи, сколько же он бы мог сделать, доведись ему жить молодым в нашем вре­мени! Увы, не человек выбирает свою судьбу, а судьба дается человеку. Главное — достойно и талантливо прожить ее по кругу своей земной жизни, в исторически предлагаемых обстоятельствах. Исидор Михайлович Тарта­ковский прожил жизнь достойно, по­добающе и красиво. Я же благодарен судьбе за то, что она подарила мне дружбу мудрого, мудрого ребе...

(Дом Исидора. М., 2004.)

 

 

Мастер Возрождения

(Памяти Г.Е. Гурвича)

 

К своему стыду, я должен признаться, что не помню нашей первой встречи с Гришей, но точно знаю, что нас познакомила Люба. Они оба тогда учились в ГИТИСе: она — на менед­жера, он — на режиссера. Она была влюблена в него по уши, приходила к маме, Раисе Мар­ковне, в Институт ис­кусствознания, где рабо­тал и я, шепталась с ней о чем-то своем, де­вичьем, и несколько раз я даже заставал ее в слезах — ей казалось, что Гриша отдает пред­почтение «какой-то фифе». Как бы то ни бы­ло, нас познакомила Люба, и мы подружились. Видимо, это был 81-й или 82-й год, потому что они по­женились в 83-м, 5 марта.

Естественно, что вначале мы приглядыва­лись друг к другу, но общий язык нашли доста­точно быстро: у Гриши был какой-то удиви­тельный сплав идеалов «шестидесятников» с мышлением уже другого, более моло­дого поко­ления. В отличие от «семидесятников» — прак­тичных государст­венников с пустыми глазами, он был из уходящей когорты «книж­ных мальчиков», романтически верующих в высшие ценности. Но его ро­мантизм каким-то непостижимым для меня образом сочетался с реалистиче­ским, трезвым взглядом на жизнь. «Шестидесятники» разбрелись кто куда, боль­шинство ушло в сферы абстрактного знания — науку, искусство, обра­зование и т.д. Гришиному же поколению была известна проза социальной жизни, но оно соглашалось действовать при этих заданных «правилах игры».

Заканчивая ГИТИС, он выбрал для своего ди­пломного спектакля инс­ценировку дневника Ни­ны Костериной — молодой комсомолки, погиб­шей на войне, так и не вызволив репрессирован­ного отца из ГУЛАГа. Ее дневник был когда-то опубликован в «Новом мире». Гриша работал над инсцениров­кой в библиотеке и как-то пожа­ловался на неудобство. «Так у меня есть эта книжка, — сказал я, — даже с предисловием ее отца. Я тебе дам». Потом мы с ним обсуждали судьбы дочери и отца, ставшего после отсидки диссидентом. Можно сказать, что мы подружились на книге, хотя до этого я был на его за­мечательных капустниках в еще не сгоревшем ВТО.

Защитить дипломный спектакль в тот год ему не удалось. Признанный мэтр советского театра, заведующий кафедрой режиссуры ГИТИСа и по со­вместительству главный режиссер театра им. Маяковского А.А. Гончаров заявил ему, что этот поклеп на нашу страну он выпус­кать не разрешает. Мэтра можно понять: на первый взгляд, Гриша не отошел от текста, но он дал каждому эпизоду музыкальное сопрово­ждение — на фоне разыгрываю­щейся челове­ческой трагедии группа пионеров и комсомоль­цев пела бодрые советские песни тех лет. В этом конфликте государственного и личного Гриша недвусмысленно был за человека.

Через год — уже после прихода к власти Горбачева — спектакль «Дневник обыкновен­ной девушки» был разрешен к показу, и Гриша окончил институт с красным дипломом. И это тоже — не случайно. Он был запойным трудо­голиком, сохранившим этос Мастера, личную ответственность за хо­рошо сделанное дело. Ду­маю, что трудоголиком его воспитала семья. Об этом качестве отца он рассказывал сам, но ведь и мама, Майя Львовна, должна была, как нормальная восточная женщина, вести домашнее хо­зяйство плюс создавать нормальные условия для работы и отдыха мужа, воспитывать сына и т.д. Так что корни там, в семье.

От семьи и другое его качество — в общении с совершенно разными людьми он умел дер­жать неуловимо точную дистанцию, не оттор­гая собе­седника от себя, но самим масштабом своей личности пресекая любые воз­можные по­пытки амикошонства. Было ли это качество врожденным, не знаю, думаю, что этому он во многом тоже обязан семье — номенклатурная должность отца требовала неукоснительного соблюдения партийно-этикет­ных отношений. Наблюдательный мальчик не мог этого не ви­деть, умница-сын это запомнил.

Как он поступил в институт, я узнал гораздо позже, в 90-м году. Тогда я делал на ТВ переда­чу про ГИТИС и, зная его любовь к М. Кнебель (великий была педагог!), хотел, чтобы он поделился своими впечатлениями о Марии Осиповне. Он рассказывал, что поступить было сложно, исход был неясен — ему казалось, что скорее нет, чем да, и тогда он решил показать комиссии Мишку Топтыгина. Показал и нам — встал лицом к стене и вдруг пошел, пошел, нет, заковылял, да всем телом, да так похоже, что все — и режиссер, и оператор, и светотехники — попадали со смеху. Он, довольный, улыбн­ул­ся и сказал: «После этого номера меня приняли».

Думаю, что была и другая причина нашей дружбы — мы оба были ба­кинцами. Читателю это мало что говорит, но Баку — это отдель­ная песня. Баку для бакинца, что Одесса для одесситов.

Это был удивительный город. Старый двух­этажный Баку, с замкну­тыми внутренними дво­риками, своего рода большой общей коммунал­кой, где все друг друга и всё друг о друге знают. Город с дребезжащими трам­ваями, с морским воздухом, навечно пропитанным нефтью, с ла­вашем и чу­реками в лавке на углу, с роскошным, пир­шественным рынком, где торговец тянул свое монотонное «ай, виноград — мед, шоколад». А набережная с пальмами, пляжи, корабли, мат­росики с бескозырками и... липкая духота, от которой даже ночью не спасали влажные про­стыни. По-своему прекрасны Тбилиси и Ереван, но Баку из закавказских столиц — единствен­ный город-труженик, город, как сейчас любят говорить, высоких технологий. Добычу нефти в начале века организовали братья Нобели, се­мьи миллионеров Манташевых, Хуб­ларовых. Они привлекли к делу российских и иностранных специалистов, внедрили самые передовые технологии — а как же, конкуренция! На про­мыслах трудились ра­бочие со всей России, и без особой натяжки можно ут­верждать, что Баку был самым интер­национальным городом сначала импе­рии, а за­тем и СССР. Императив цивилизации сделал его своего рода пла­вильным котлом, в котором вырабатывалась одна нация — бакинец. В лю­бой точке пространства бакинцы узнают друг друга по характерной интона­ции, с чуть-чуть протяженно-вопросительным «а-а» в конце фразы. Как-то, делясь впечатлениями от поезд­ки в США, Гриша рассказал интересную исто­рию. В Нью-Йорке один из его одноклассников стал главой филиала из­вестной фирмы по ком­пьютерам и к течение нескольких лет целена­правлен­но перевел из разных штатов к себе на работу остальных дружков из бакин­ской школы. Гриша со смехом рассказывал: «Сидишь в Нью-Йорке, а ощу­щение, что ты не выезжал из Баку. Говорят по-русски, и интонации — те же: «слушай, Фима, какой файл, а?». Ах, какой это был город! Сейчас есть Баку, но нашего города уже нет, он умер, как умерла Одесса.

В нашем городе все школы соревновались между собой. В актовых за­лах стояли напоказ завоеванные знамена, красовались на полках кубки, ви­сели грамоты. Я учился в одной из са­мых знаменитых, 160-й мальчиковой, директо­ром которой была замечательная Нина Кон­стантиновна Березина. Директором она бы­ла — ого-го, Макаренко ей в подметки не го­дился (пере­даю детские, может быть, ошибоч­ные впечатления). Гриша (разумеется, го­раздо позже) учился в соседней — 134-й школе, тоже известной в городе. Как-то мы разговорились с ним про наши «альма матер» и великодушно ре­шили, что у нас были замечательные школы, хотя в душе каждый остался при своем мнении.

Достаточно долго сердцами бакинцев владела местная футбольная ко­манда «Нефтчи» («Неф­тяник»). Но в конце 60-х годов взошла и забли­стала новая звезда — бакинская команда КВН во главе с несравненным Юликом Гусманом (прино­шу свои извинения нынешнему директору Дома кино, но для бакинцев он был и остался Юли­ком). Не знаю, но думаю, что Гришин выбор ГИТИСа и режиссуры в значительной мере обусло­влен взлетом этой команды — какие-то кумиры у Гриши менялись, но юношеское восхищение Гусманом он сохранил навсегда.

Несмотря на разницу лет, мы оба были мар­гиналами в Москве — нети­тульная нация, «лицо кавказской национальности». Вообще, Моск­ва — жес­токий город, недаром сказано, что она слезам не верит. Выжить в социаль­ной борьбе здесь особенно нелегко. А что эта борьба идет ежедневно, еже­часно — не мои выдумки. Как-то я анализировал опубликованные ЦСУ дан­ные 1970 года об уровне высшего образования по всем национальностям в СССР. На первом месте с большим отрывом шли евреи, затем — армяне, грузины и так далее. Но вот что инте­ресно — в каждой республике коренная нацио­нальность всегда имела более низкий уровень образования, чем ее со­племенники за предела­ми своей территории. Это было действительно даже для русских, а ведь, казалось бы, первые среди равных в СССР, ан нет. Объ­яснение — простое: все национальности, проживающие вне своих родных пенатов, — маргиналы, и при всех государственных декларациях о «дружбе народов» и «единой общности» им приходится утверждаться в этой соци­альной жизни.

Скажу больше, когда-то я читал, что управля­ющие всех крупных аме­риканских фирм — дети среднего класса, выросшие в провинции. Для се­бя я объясняю это тем, что у провинциальных американских мальчиков в жиз­ненном опыте есть знание, какие блага дает «путь наверх», и понимание, чем грозит «социальное дно».

Самоутверждение, тем более для человека твор­ческого, в столице неиз­бежно, но главное при этом — сохранить себя, никого ни при каких обстоя­тельствах не лягнуть «серебряным ко­пытцем», не шагать «наверх», к при­знанию и успеху, по трупам. Гриша был один из немно­гих, для кого нравст­венный посыл был естест­венным состоянием души.

Но он умел быть и жестким, и принципиаль­ным. В первый раз я увидел его таким в 1993-м, на юбилее театра. Труппа давала большой га­ла-концерт, примерно через час я вышел поку­рить и встретил в баре Игоря Угольникова, к тому времени покинувшего театр. Мы разгово­рились, и он выразил жела­ние выступить, но не был уверен — согласится ли Гриша. Вот ес­ли убедить Гришу выпустить его на сцену... «Почему бы нет?», — не подумав, согла­сился я, и, памятуя о наших дружеских отношениях, зашел к Грише за ку­лисы. Он выслушал меня и сухо сказал: «Извини, но Игорь никогда не бу­дет больше выступать у меня в театре». Так оно и оказалось. Это была не месть, он не про­щал предательства.

Второй случай произошел в Амстердаме. Он и Гедиминас Таранда, со своими коллекти­вами, и Башкирский академический танцеваль­ный ансамбль (кстати сказать, очень профес­сиональный, потом в Брюсселе вся Королев­ская площадь хлопала и пританцовывала во время их кон­церта) по инициа­тиве одного московского режиссера, мнящего себя если не великим, то, как минимум, лучшим российским про­дюсером, выехали в страны Бенилюкса, чтобы ознакомить местных аборигенов с российским искусством. Дело в том, что мы (Гриша, Таран­да и я) были соучредителями одной негосудар­ст­венной организации культуры, где президен­том был наш продюсер.

В Амстердаме нас не ждали, обещанных ав­тобусов, чтобы выехать в Брюссель, не было, время шло, и ко мне подошел Боря Поволоцкий, раскрыл маленькие походные нарды и предложил перекинуться. Только мы разложи­ли фишки, подошел Гриша, молча плечом сдви­нул Борю и стал играть сам. Партию у него я выиграл, но Боре — проиграл. А время шло, машин не было. Они пришли часа через два или три. Позже мы выяснили, что оба про­дюсера — наш и бельгийский — запойными алкашами не были, но за ворот­ник закладывать любили. Причем наш — больше. Умножьте это на тра­дици­онную российскую безалаберность, отсут­ствие правового сознания, неуме­ние защищать свои интересы при подписании контрактов и т.д. — и вы пой­мете, почему двести с лишним человек (а в их числе — приглашенный зам. ми­нистра, президент крупной нефтяной компании, все ар­тисты и т.д.) мыка­лись в аэропорту в ожидании автомобилей. Наш самовлюбленный продюсер, к месту и не к месту горделиво провозглашаю­щий себя адептом «европей­ского мененджинга», профукал в договоре пункт про автобусы и еду, и все артисты дня два фактически сидели на бобах. Мы с Гришей ходили к нему выяснять, что к чему, но есть тысяча способов уйти от конкретного ответа. В конце концов наш про­дюсер — то ли с радости, то ли с горя — запил и ушел в глухую несознанку.

Вот тогда впервые я увидел Гришу жестким: «Больше с этим ха­мом я никаких дел иметь не буду», — сказал, как отрезал, и действительно, ко­гда мы вер­нулись в Москву, он первым делом вышел из уч­редителей совме­стной организации. А гонорар артистам заплатил сам — из доходов театра.

Несколько раз мы были с ним в жюри фести­валя театральных капуст­ников «Веселая коза» в Нижнем Новгороде, душой и мотором кото­рых была и остается замечательная Галя Сорокина. В 1998 году все было весело и тра­диционно, пока жюри не стало выносить оценки конкурсантам. Большая часть жюри — Гриша, Вадим Жук, Виктор Шендерович и другие — считали дос­тойным первого места Челябинский «Черный театр» с пародийным но­мером по мотивам Ва­силия Теркина. Но два члена жюри — театраль­ный критик из Питера г-жа NN. и главный режис­сер местного театра — были кате­горически против и держали глухую оборону. Как ни убе­ждала их «святая троица», что это талантливо и весело, критик стояла на своем — «вульгарно и пошло». Вадим уговаривал ее мягко и ласково. «Пошлость», — нудила критик. Первым не вы­держал Шендерович: «Да ничего ты не понима­ешь! Если у меня в «Куклах» за десять минут есть два гэга — я счастлив. А у этих ребят я за двадцать минут насчитал их целых 18!» -«Пошлость!» — крутила она свою бесконечную пластинку. И тогда взорвался Гриша: «Да вы хоть раз попробуйте сами поставить что-нибудь такое — тогда и поговорим!». Я впервые видел его в ярости, он еле сдерживал себя, и, чтобы снизить раска­ленный градус разговора, я пред­ложил каждому выставить баллы всем пре­тен­дентам на победу, а затем вывести среднюю. Так и договорились. Но критик с главным ре­жиссером обвели нас вокруг пальца, выставив «Черному театру» нулевую оценку. На мое за­мечание, что тогда мы не учитываем их мнения при вы­ведении средней, последовал ответ, что это не было оговорено в предварительных условиях оценивания. Формально они были правы, поэ­тому наши кандидаты на победу оказались на втором месте. Когда мы выхо­дили из прокурен­ной комнаты, Гриша зло сказал: «Теперь ты по­нимаешь, почему я не люблю таких критиков?!».

На его выпускном спектакле я понял, что он может занять свою особую нишу в театраль­ном пространстве Москвы, и вскоре подарил ему купленную в букинистическом магазине книгу, по­священную двадцатилетнему юбилею балиевской «Летучей мыши». Признаюсь, какое-то время я льстил себя мыс­лью, что именно это подвигло его на создание своего театра. Позже выясни­лось, что инициатива исходила от М.А. Захарова, так, во всяком случае, он говорил со сцены в год юбилея.

Как бы то ни было, в мае 1989 года возроди­лась новая, уже Гришина, «Летучая мышь». Об этом легко писать, но как же трудно сделать. В нашей стране организация любого дела снизу требует решения миллиона проблем. Театру нужно помещение, желательно в доме Нирензее, где раньше высту­пал Балиев, но сегодня это Учебный театр ГИТИСа. Правда, можно догово­риться с ректором, но он требует плату за аренду, а денег и так не хватает — нужно выдавать зарплату, шить костюмы, оплатить декорации, реквизит и тэдэ и тэпэ. Я знаю, что замечательная М.А. Эскина очень поддержала Гришу в это сложное время, и горжусь тем, что моя Высшая школа менед­жеров культуры (я открыл ее в апреле 1988-го) два с половиной года вносила свою финансовую лепту в выжи­вание театра, а в 1990 году мы взяли на себя расходы по производству первого Гришиного фильма «Танго со смертью».

Хочу быть правильно понятым — дело не в личных отношениях, не знаю, может быть, я от­казал бы и более близкому другу, но... Это «но» за­ключается в том, что Гриша на практике во­площал идею, которую я защи­щал теоретиче­ски, в научных разработках.

Я уверен, что на смену сталинскому государ­ственному «укрощению искусства» рано или поздно должна прийти самоорганизация куль­турной жизни. Инициатива должна идти «сни­зу», от художественной идеи. При со­ветской власти всё было перевернуто — только госу­дарство решало, где, ко­гда, какой театр откры­вать, как формировать труппу, какую зарплату пла­тить и т.д. Не буду утомлять читателя под­робностями, скажу только, что Грише была да­леко не безразлична эта тема. Еще бы, в 1996 году М.А. Улья­нов, с которым у Гриши были в общем нормальные отношения, в отчетном до­кладе на III съезде СТД РФ проехался по пово­ду антрепризы и привел как негативный пример «Летучую мышь». Гриша не был на съезде, но у теат­ральных сплетен скорость поболее, чем у горящего бикфордова шнура. Ве­чером того же дня он спросил у меня, что сказал Ульянов про театр. «Успо­койся, — сказал я, — обычное сов­ковое мышление. Да ты не переживай, его про­сто-напросто подставили спичмейкеры». Он промолчал, взгляд его потя­желел, и было вид­но, что вся эта история ему неприятна.

Потом пришла моя очередь ему поплакать­ся — вот, выступал на колле­гии Комитета по культуре Москвы перед директорами театров, объяснял, что власть метет по сусекам, скоро придет очередь театров. Мы все еще живем по сталинской модели финансирования, которая была создана для промыва­ния мозгов, лучше нам самим выработать новые принципы, не до­жидаясь, пока их предложит власть, и т.д. И что ты думаешь, Гриша, они все против. Там две трети моих выпускников, среди них — лю­бимые, но ведь и они молчали. Талантливая женщина-режиссер просто орала с последних рядов: «Оставьте нам сталинскую модель финансирования», а дуайен директор­ского корпуса брызгал слюной и бился в истерике — не надо, не надо нам новых принципов финан­сирования. Короче, попрыгали они на моем трупе всласть, как могли... Он усмехнулся: «А что вы хотели? Когда я с Марком говорю об этих проблемах, а он ведь — самый продвину­тый и честный из них, умница, брат, наконец, но и у него глаза стекленеют, как будто он ме­ня не слышит». Потом помолчал и добавил: «Не-ет, государственники, они — другие».

У него было качество стратега — он умел принимать решения быстро. На свадьбе моей дочери ее одноклассник Саша Иншаков, окан­чивавший то­гда мединститут, что-то спел. Мы с Гришей вышли покурить, и я сказал: «Мне ка­жется, он тебе подойдет, как ты считаешь?». Обычно режиссеры в та­ких случаях или ложно-многозначительно мол­чат, набивая цену, или от­делываются ничего не значащими обещаниями. «Передай ему, чтобы завтра пришел на прослу­шивание», — сказал Гриша. Иншаков пошел и был принят в театр. Через полгода я поинтере­совался у Гриши — как Саша? — «Нор­маль­но, — ответил он. — Старается, на репетиции вкалывает больше всех, у него получится».

Задумываясь об истоках его творчества, я хотел бы выделить то чувс­тво свободы, нор­мальной «тайной свободы» (А. Блок) художни­ка, которое ему давала современная западная музыка. Можно представить себе взрос­леюще­го мальчика, для которого Пресли и битлы, мю­зиклы и рок-оперы были синонимами другой, свободной жизни. Эти юношеские даже не вос­по­минания — ощущения — навсегда остались в нем. Здесь были свои плюсы и минусы — а что дальше, в какую сторону идти. Он один знал от­вет, но унес эту тайну с собой.

Вообще, если задуматься, в его творчестве всегда вычитываются две составляющие — опора на прошлое и надежда на будущее. У не­го в кабине­тике, в Учебном театре ГИТИСа, где базировался театр, на видном месте ви­села фотография Никиты Балиева. Она же была и в фойе театра. И это — не случайно: он пользо­вался любой возможностью — от вэтэошных капустни­ков, первого спектакля «Чтенiе новой пьесы» и вплоть до развешанных фо­тографий и плакатов — подчеркнуть преемственность с той, старой «Лету­чей мышью», а если точнее, со всей аурой Серебряного века.

Одновременно он был устремлен в будущее. Как и любой творческий человек, он не любил распространяться о своих планах. Но вот что странно — в последний год жизни он несколько раз заводил со мной разговор — сперва как бы советуясь, потом — как о решенном деле — о совместной ра­боте с Г. Тарандой. И это не ради дружбы с талантливым чело­веком. Отнюдь нет, Гриша мечтал создать син­тетический театр. Думаю, что и в Гнесинке он взял курс, в том числе, ради этого — готовить артистов, как говорится, «на вырост». Увы, этим планам не суждено было сбыться. Он ушел и унес, нет, не театр, а целое театральное направление.

Как и все, мы обменивались по разным праздникам подарками — так, пустяки, мело­чевка. Но два его подарка я навсегда сохраню в своей памяти — он взял на себя организацию моего юбилея в Доме актера и блистательно
провел его вместе с Борей Львовичем, а вторым его подарком я, признаюсь, горжусь. Как-то они с Любой были у меня, и под конец вечера Гриша сказал: «Вот, все спрашивают — почему не уезжаешь, почему не уезжаешь? А я им отве­чаю — но ведь и Дадамяны не уехали».

Людей можно делить по множеству самых разных признаков, но есть один, важный. Есть люди с мертвой водой — чего бы они не косну­лись, все погибает. Гриша был из редкой поро­ды людей с живой водой — всё, чего он касался, шло в рост и расцветало. Спасибо ему.

...Прошлого не вернешь. Нам досталось — жить, и жить надо достойно его светлой памяти.

(На полпути… Григорий Гурвич. М., 2002.)

 

 

Рукой Бога...

(Памяти Е.А. Левшиной)

 

Жизнь человека — сказка, написанная рукой Бога.

Г.-Х. Андерсен

 

Когда-то Пуанкаре бросил фразу, ставшую афоризмом: «Незамени­мыми людьми полны все кладбища мира». Слова президента Франции, прозван­ного современниками «Пуанкаре-война», думается, очень точно характери­зуют ментальность политиков, для которых подвластные им люди есть понятие сугубо статистическое. В действительности же ка­ждый из нас по любому счету – незаменим, ибо каждый человек – космос.