ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПРИМЕЧАНИЙ АВТОРА 22 страница

– Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн, – откашлявшись, представил его Тибальд Раабе. – Господин Рейневан фон Хагенау.

Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн некоторое время смотрел на Рейневана, но вопреки ожиданиям не спросил о родственной связи с известным поэтом.

– Вы напугали мою дочь, милостивый господин, – высокомерно заметил он, – гоняясь за ней.

– Прошу извинить. – Рейневан поклонился, чувствуя, как краснеют у него щеки. – Я ехал за ней, поскольку… По ошибке. Еще раз прошу простить. И у нее тоже, если позволите, попрошу прощения, опустившись на колено…

– Это ни к чему, – отрезал рыцарь. – Просто не уделяйте ей внимания. Она очень робка. Несмела. Ер – доброе дитя. В Бардо ее везу…

– В монастырь?

– Почему, – насупил брови рыцарь, – вы так думаете?

– Потому как очень благочестивы… то есть, – выручил Рейневана из неловкого положения голиард, – очень благочестивыми вы оба выглядите.

Благородный Хартвиг фон Штетенкорн наклонился в седле и сплюнул, совсем не благочестиво, зато абсолютно по-рыцарски.

– Оставьте в покое мою дочь, господин фон Хагенау, – повторил он. – Совсем и навсегда. Вы поняли?

– Понял.

– Прекрасно. Кланяюсь.

 

Еще через час покрытый черным полотном воз увяз в грязи. Чтобы его вытянуть, пришлось привлечь все силы, не исключая Меньших Братьев. Естественно, до физической работы не снизошли ни дворяне, то есть Рейневан и фон Штетенкорн, ни культура и искусство в лице Тибальда Раабе. Бобровый колектор ужасно занервничал в связи со случившимся, бегал, ругался, командовал, беспокойно посматривал на бор. Видимо, заметил взгляды Рейневана, потому что, как только экипаж высвободился и отряд двинулся, счел нужным кое-что пояснить.

– Понимаете ли, – начал он, заведя коня между Рейневаном и голиардом, – все дело в грузе, который я везу. По правде говоря, довольно важном.

Рейневан не прокомментировал. Впрочем, он прекрасно знал, о чем речь.

– Да-да. – Колектор понизил голос, немного испуганно осмотрелся. – На моей телеге мы везем не какой-нибудь шиш. Другому бы не сказал, но вы ведь дворянин из почтенного рода, и глаза у вас честные. Потому вам скажу. Мы везем собранные подати.

Он снова сделал паузу, переждал, не будет ли вопросов. Вопросов не было.

– Подать, – продолжил он, – назначенную франкфуртским Рейхстагом. Специальную. Одноразовую. На войну с чешскими еретиками. Каждый платит в зависимости от состояния! Рыцарь – пять гульденов, барон – десять, священник по пять с каждой сотни годового дохода. Понимаете?

– Понимаю.

– А я – колектор. На телеге находится то, что собрано. В сундуке. А собрано, надо вам знать, немало, потому что в Зембицах я заинкассировал не от какого-то барончика или Фуггеров. Поэтому неудивительно, что я так осторожничаю. Всего неделя, как напали на меня. Неподалеку от Рыхбаха, после деревни Лутомья.

Рейневан и на этот раз ничего не сказал и не спросил. Только кивал головой.

– Рыцари-грабители. Хамская шайка! Сам Пашко Рымбаба. Его узнали. Нас наверняка бы поубивали, к счастью, господин Зейдлиц на помощь пришел, прогнал подлецов. Во время стычки сам ранение получил, и это вызвало у него жестокую горячку. Клялся, что раубриттерам отплатит, а несомненно слово свое сдержит. Зейдлицы – народ памятливый.

Рейневан облизнул губы, продолжая машинально покачивать головой.

– Господин Зейдлиц в горячке кричал, что всех их выловит и так уделает, умучает, что даже сам чешинский князь Ношак так разбойника Хрена не умучил, ну, того, знаете, который его сына убил, молодого князя Пжемка. Помните? На раскаленного медного коня велел его посадить, щипцами до белого каления раскаленными и крючьями тело рвать. Помните? Ну, по вашим лицам вижу, что помните.

– Мхм.

– Выходит, хорошо получилось, что я мог сказать господину Зейдлицу, кто они были, те грабители. Пашко, как я ране сказал, Рымбаба, а где Пашко, там и Куно Виттрам, а где эти оба два, там, верно, и Ноткер Вейрах, старый разбойник. Ну и другие там были, тех я тоже господину Зейдлицу описал. Огромнейшая какай-то дубина с глупой мордой, надо думать, спятивший. Второй типчик помельче ростом, этакий горбонос, как глянешь, сразу ясно – мерзавец. И еще хлюстик, парнишка, малость даже на вас похожий, сдается мне… Но нет, что я болтаю, вы юноша благородный, культурной внешности, ну ни дать ни взять – святой Себастьян на картине. А у того по глазам видать – дерьмо.

Рассказываю я, рассказываю, а господин Зейдлиц кааак шикнет! Дескать, знает он этих негодяев, слышал о них, его свояк, господин Гунцелин фон Лаасан, тоже таковых ищет, тех двух – горбоноса и хлюстика, за нападение, которое они в Стешгоме учинили. Это ж надо, как судьба-то переплетается. Удивляетесь? Погодите, сейчас еще лучше будет, вот уж тут-то будет чему удивляться. Я уж совсем было собрался из Зембиц выезжать, а тут мне слуга доносит, что кто-то вокруг воза крутится. Притаился я и что вижу? Тот самый горбонос и тот самый дублинский идиот! Чуете! Ну, какие ловкие мерзавцы!

Колектор аж слюной захлебнулся от возмущения. Рейневан кивал и сглатывал слюну.

– Тогда я что есть духу, – продолжал сборщик, – к ратуше, уведомил, подал донесение. Уж их там, наверно, поймали, уж их в узилище мастер на кол натягивает. А соображаете, в чем тут вопрос-то? Два этих стервеца с тем третьим, хлюстиком, не иначе как для раубриттеров шпионили, давали знать банде, на кого засаду устраивать. Испугался я, уж не меня ли где на дороге дожидаются, уведомленные. А эскорт мой, как видите, менее чем скромный! Все зембицкое рыцарство предпочитает турнир, пиршество, игры, тьфу, танцы! Страх подумать, и жизнь мне мила, да жаль, если в грабительские руки попадут эти пятьсот с лишним грошей… Ведь на святое дело предназначенные.

– Ну конечно, – добавил голиард, – жаль! И ясно, что на святое. На святое и доброе, а они не всегда в паре идут, хе-хе. Вот я господину колектору посоветовал избегать главных дорог, а втихую, лесами, прошмыгнуть, шах-мах, в Бардо.

– И пусть нас, – колектор возвел глаза горе, – опекает Господь Бог. И патроны налоговых сборщиков, святые Адаукт и Матфей. И Матка Боска Бардская, чудами славящаяся.

– Аминь, аминь! – закричали, услышав имя Божьей Матери, идущие рядом с возом паломники с посохами. – Хвала тебе, Наисветлейшая Дева, покровительница и защитница.

– Аминь! – воскликнули хором идущие по другую сторону телеги Меньшие Братья.

– Аминь, – добавил фон Штетенкорн, а дурнушка перекрестилась.

– Аминь, – заключил колектор. – Святое место, господин Хагенау, говорю вам, Бардо. Видать, полюбилось Божьей Матери? Знаете, кажется, она снова на Бардской горе объявилась. И снова плачущая, как тогда, в сороковом годе. Одни говорят, мол, это предвестье несчастий, кои вскоре падут на Бардо и всю Силезию. Другие утверждают, что Божья Матерь плачет, ибо схизма ширится. Гуситы…

– Вам, понимаете, всюду, – прервал голиард, – гуситы видятся и ересь чудится. А не кажется ли вам, что Пресвятая Дева может плакать совсем по другой причине? Может, у нее слезы льются, когда она смотрит на священников, на Рим?

Когда видит симонию, бесстыжую распущенность, воровство? Вероотступничество и ересь, наконец, ибо чем же, если не еретичеством, является поведение вопреки Евангелиям? Может, Божья Матерь плачет, видя, как священные таинства становятся фальшью и игрищами шарлатанов? Ибо их вещает жрец, погрязший во грехе? Может, ее возмущает и смущает то, что смущает и возмущает многих, почему, например, папа, будучи самым богатейшим из богатых, возводит храм Петров не на свои деньги, а на деньги нищенствующих бедняков?

– Ох, умолкли бы вы лучше…

– Может, плачет Матка Боска, – не дал заткнуть себе рот голиард, – видя, как вместо того, чтобы молиться и жить в благочестии, священники рвутся на войну, в политику, ко власти? Как они правят? А к их правлению прекрасно подходят слова пророка Исайи: «Горе тем, которые постановляют несправедливые законы и пишут жестокие решения, чтобы устранить бедных от правосудия и похитить права у малосильных… чтобы вдов сделать добычею своею и ограбить сирот».[334]

– Да уж, – криво усмехнулся колектор, – резкие слова, резкие, милостивый господин Раабе. А сказал бы я, что и к вам самим можно их применить, что вы и сами не без греха. Рассуждаете как политик, чтобы не сказать как священник. Вместо того что вам следует: придерживаться лютенки, рифмы и пения.

– Рифмы и песни, говорите? – Тибальд Раабе снял с луки лютню. – Как пожелаете!

 

Королевские попы —

антихристы из толпы.

Сила их не от Христа,

а от папского листа!

 

– Вот зараза, – проворчал, оглядываясь, колектор. – Уж лучше б вы говорили.

 

За твои, Христос, раны

дай нам правых капелланов,

чтобы ересь извели

и к Тебе нас привели.

 

Ляхи, немцы, весь народ —

коль сомненье вас берет,

знайте: как волну прилив,

правду вам несет Виклиф!

 

– Правду несет, – машинально повторил про себя заслушавшийся Рейневан. – Скажите правду. Где я уже слышал эти слова?

– Достанется вам когда-нибудь, господин Раабе. Будет еще на вашу голову горе за такие припевки, – тем временем кисло говорил колектор. – А вам, братишки, удивляюсь: как вы можете все это так спокойно слушать.

– В песнях, – усмехнулся один из францисканцев, – очень часто скрывается правда. А правда – это правда, ее не залжешь, надобно терпеть, хоть и больно будет. А Виклиф? Ну что же, плутал, но libri sunt legendi non comburendi.[335]

– Виклиф, прости его Господи, – добавил другой, – не был первым. Размышлял о том, о чем здесь речь шла, наш великий брат и патрон, Бедняк из Ассизи.

– А ведь Иисус, как утверждает Евангелие, – тихо заметил третий, – говорил: nolite possidere aurum negue argentum negue pecuniam in zonis vestris.[336]

– А слова Иисусовы, – вставил, откашлявшись, толстый сержант, – ни поправлять, ни изменять не может никто, даже папа… А если это делает, значит, он не папа, а, как сказано в песне, истинный антихрист.

– Именно! – крикнул, потирая сизый нос, самый старший паломник. – Так оно и есть!

– Ну, Господи прости! – заохал колектор. – Замолкните же! Ну мне и компания досталась! Один к одному вальденские и бегардские слова. Грех!

– Да будет вам отпущен, – фыркнул, настраивая лютню, голиард. – Вы же собираете подать на святую цель. За вас встанут святые Адаукт и Матфей.

– Замечаете, господин Рейневан, – сказал явно обиженный колектор, – с каким ехидством он это произнес? Вообще-то каждый сознает, что подати на богоугодное дело собираются, что ко благу общества. Что платить надобно, ибо таков порядок. Все это знают. И что? Никто сборщиков не любит. Бывает, увидят, что я приближаюсь, и в лес утекают. А то и собаками травят. Грубыми словами обзывают. И даже те, которые платят, глядят на меня как на зачумленного.

– Тяжкая доля, – кивнул головой голиард, подмигнув Рейневану. – А вы никогда не хотели этого изменить? При ваших-то возможностях?

 

Тибальд Раабе, как оказалось, был человеком скорым и догадливым.

– Не вертитесь в седле, – тихо бросил он Рейневану, подведя коня совсем близко. – Не думайте о Зембицах. Зембиц вам надо избегать.

– Мои друзья…

– Я слышал, – прервал голиард, – о чем болтал колектор. Спешить на помощь друзьям – дело благородное, однако ваши друзья, позвольте вам заметить, не из тех, которые не смогут управиться самостоятельно, и не позволят себя арестовать зембицкой городской страже, славящейся, как все стражи права, предприимчивостью, пылом, быстротой действия, отвагой и интеллектом. Не думайте, повторяю, о возвращении. С вашими друзьями в Зембицах ничего не случится, а вам этот город – погибель. Поезжайте с нами в Бардо, господин Рейнмар. А оттуда я лично проведу вас в Чехию. Ну, что вы уставились? Ваш брат был мне близким комилитоном.[337]

– Близким?

– Вы удивитесь, узнав насколько. Удивитесь, узнав, сколь многое нас связывало.

– Меня уже ничем не удивишь.

– Вам так только кажется.

– Если ты действительно был Петерлину другом, – сказал после недолгого колебания Рейневан, – то тебя обрадует весть, что его убийц постигла кара. Уже скончались Кунц Аулок, да и вся его компания.

– Ну что ж, «таскал волк – потащили и волка», – повторил избитую поговорку Тибальд Раабе. – Уж не от вашей ли они руки пали, господин Рейнмар.

– Не важно, от чьей. – Рейневан слегка покраснел, уловив в голосе голиарда насмешливую нотку. – Главное – пришел им конец. А Петерлин отмщен.

Тибальд Раабе долго молчал, поглядывая на кружащего над лесом ворона.

– Далек я от того, – сказал он наконец, – чтобы сожалеть о Кирьелейсоне или оплакивать Сторка. Пусть горят в аду. Но господина Петра убили не они… Не они.

– Кто ж… – поперхнулся Рейневан. – Кто же тогда?

– Не вы один хотели бы это знать.

– Стерчи? Или по наущению Стерчей? Кто? Говори!

– Тише, молодой человек! Спокойней. Будет лучше, если этого не услышат чужие уши. Я не могу сказать вам ничего сверх того, что слышал сам…

– А что ты слышал?

– Что в дело замешаны… темные силы.

Рейневан какое-то время молчал, потом насмешливо повторил:

– Темные силы. Я тоже слышал. Об этом говорили конкуренты Петерлина. Мол, ему везло в делах, потому что дьявол помогал, а взамен за это Петерлин ему душу продал. И что придет день, когда этот дьявол утащит его в пекло. Действительно, темные и сатанинские силы. И подумать только, что я считал тебя, Тибальд Раабе, человеком серьезным и рассудительным.

– Ну, значит, я замолкаю. – Голиард пожал плечами и отвернулся. – Больше ни слова. Боюсь разочаровать вас еще сильнее.

 

На отдых кортеж остановился под огромным древним дубом, деревом, несомненно, прожившим не один десяток веков. По дубу резво прыгали белочки, ничуть не заботясь о собственной степенности и серьезности. Коней выпрягли из накрытой черным полотном телеги, люди расселись под деревом. Вскоре, как и думал Рейневан, ввязались в политическую дискуссию, касающуюся идущей из Чехии гуситской ереси и со дня на день ожидаемой большой круцьяты, долженствующей положить этой ереси конец. Но хоть тема, и верно, была достаточно типичной и предсказуемой, тем не менее дискуссия пошла не по ожидаемому руслу.

– Война, – неожиданно заявил один из францисканцев, потирая тонзуру, на которую белочка сбросила желудь. – Война есть зло. Ибо сказано: «Не убий».

– А защищая себя? – спросил колектор. – И собственное имущество?

– А защищая честь? – дернул головой Хартвиг фон Штетенкорн. – Тоже мне – болтовня. Честь надобно защищать, а оскорбления смывать кровью!

– Иисус в Гефсиманском саду не защищался, – тихо ответил францисканец. – И наказал Петру убрать меч. Неужто он был бесчестен?

– А что пишет Августин, Doctor Ecclesiae в «De civitate Dei»? – воскликнул один из паломников, демонстрируя свою начитанность, довольно неожиданную, поскольку цвет его носа свидетельствовал скорее об иных пристрастиях. – Так вот, речь там идет о войне справедливой. А что может быть более справедливым, нежели война с нехристями и ересью? Не мила ли такая война Богу? Не мило ли Ему, когда кто-то убивает Его врагов?

– А Иоанн Златоуст, а Исидор что пишут? – закричал другой эрудит с таким же красно-сизым носом. – А святой Бернад Клеровский? Велят убивать еретиков, мавров и безбожников. Вепрями именует их, нечистыми. Таковых убивать, речёт, не грех. Ибо во славу Божию!

– Кто ж я таков, будь Боже милостив, – сложил руки францисканец, – чтобы возражать святым и докторам Церкви? Я ж не спорю, не дискутирую, я лишь повторяю слова Христа на Горе. А он наказал любить ближнего своего. Прощать тем, кто провинился перед Ним. Любить врагов и молиться за них.

– А Павел велит эфессянам, – добавил другой из монахов таким же тихим голосом, – супротив сатаны вооружаться любовью и верой, а не копьями.

– И даст Бог, в конце концов, – перекрестился третий францисканец, – любовь и вера победят. Согласие и Pax Dei[338]воцарятся меж христианами. Ибо, ну, гляньте, кто пользуется диференцией[339]меж нами? Бусурманин! Сегодня мы спорим с чехами о Слове Божием, о комунии, а завтра? Что может случиться завтра? Магомет и полумесяцы на церквях!

– Ну что же, – фыркнул самый старший паломник, – может, и чехи прозреют, отрекутся от еретичества. Может, им в этом деле голод поможет! Ибо вся Европа присоединилась к эмбарго, запретила торговлю и всякий промысел с гуситами. Если им этого будет мало, то она и разоружит, и уморит голодом. Когда в кишках голод заиграет, так они поддадутся, вот увидите.

– Война, – повторил с нажимом первый францисканец, – есть зло. Это мы уже установили. А по-вашему что, блокада – это Иисусово учение? Велел Иисус на Горе голодом ближнего морить? Христианина? Отбросив религиозные диференции, чехи – тоже христиане. Нет, не нужно никому это эмбарго.

– Верно, брат, – вставил раскинувшийся под дубом Тибальд Раабе. – Так не годится. И еще скажу, что порой такие блокады становятся обоюдоострым оружием. Хорошо, если они нас до несчастья не доведут, как довели лужичан. А то как бы не отыгралось на Силезии так же, как на Верхней Лужице прошлогодняя селедочная война.

– Селедочная война?

– Так ее назвали, – спокойно пояснил голиард, – потому что речь шла и об эмбарго, и о селедках. Хотите, расскажу.

– Ну ясно ж, хотим. Хотим!

– Так вот, – Тибальд Раабе выпрямился, обрадовавшись проявленному интересу, – все было так: пан Гинек Бочек из Кунштата, чешский дворянин, гусит, бо-о-ольшим был любителем сельдей, мало что едал с таким удовольствием, как балтийские улики[340], особливо под пиво или горилку или же в пост. А верхнелужицкий рыцарь Генрик фон Догна, пан в Грифенштайне, знал о бочековом аппетите. А поскольку Рейхстаг в это время аккурат относительно эмбарго совещался, то решил пан Генрик обратить слово в плоть и по собственной инициативе гусита прижать. Взял, да и заблокировал ему поставки сельди. Обозлился пан Бочек, стал просить, мол, религия – религией, но селедка-то селедкой. Ты, папист паршивый, дерись за доктрину и литургию, но селедку мне оставь, потому как я ее люблю. А пан Догна на это: селедок к тебе, еретик, не пропущу, жри, Бочек, бочок, грудинку, значит, даже по пятницам. Ну и это уж переполнило чашу. Собрал разъяренный пан Гинек дружину, двинулся на лужицкие земли, неся туда меч и огонь. Первым делом спалил замок Карлсфрид, пограничный таможенный пункт, где задерживали сельдевые транспорты. Но пану Бочеку этого было мало, жутко он был разозленный. Запылали деревни вокруг Гартау, церкви, фольварки, даже предместья самой Житавы осветило зарево пожаров. Три дня пан Бочек палил и грабил. Не окупилась, ох не окупилась лужичанам Селедочная война! Не желаю Силезии ничего подобного.

– Будет то, – проговорил францисканец, – что Бог положит.

Долго никто не произносил ни слова.

 

Погода начала портиться. Грозно потемнели подгоняемые ветром тучи. Шумел лес, первые капли дождя начали кропить капюшоны, епанчи, черное покрывало телеги. Рейневан подъехал стремя к стремени к Тибальду Раабе.

– Хороший рассказ, – тихо проговорил он. – О селедках. И кантилена о Виклифе тоже ничего. Удивляюсь только, что ты не завершил всего, как там, в Кромолине, чтением четырех пражских статей. Интересно, колектор знает о твоих взглядах?

– Узнает, – тихо ответил голиард, – когда придет время. Потому что, как говорит Екклесиаст: «Всему свое время… Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное. Время убивать и время врачевать, время молчать и время говорить. Время искать и время терять, время любить и время ненавидеть; время войне и время миру».[341]Всему свое время.

– На сей раз я соглашусь с тобой целиком и полностью.

 

На распутье среди светлого березняка – каменный покаянный крест, один из множества в Силезии памятников преступления и покаяния.

Напротив креста светлел песчанистый тракт, в остальных направлениях расходились мрачные лесные дороги. Ветер рвал кроны деревьев, раскидывал сухие листья. Дождь – пока еще только мелкий – бил в лицо.

– Всему свое время, – сказал Рейневан Тибальду Раабе. – Так говорит Екклесиаст. Вот и пришло время нам расстаться. Я возвращаюсь в Зембицы. И, пожалуйста, помолчи.

Колектор посмотрел на них. Меньшие Братья, паломники, солдаты, Хартвиг фон Штетенкорн и его дочка тоже.

– Я не могу, – начал Рейневан, – оставить друзей, которые, возможно, попали в беду. Это несправедливо. Дружба – штука изумительная и громадная.

– Разве я что-нибудь говорю?

– Еду.

– Поезжайте, – кивнул голиард. – Однако, если вам придется сменить планы, если вы все же предпочтете Бардо и дорогу в Чехию, вы сможете запросто догнать нас. Мы будем ехать медленно. А возле Счиборовой Порубки думаем задержаться подольше. Запомните: Счиборова Порубка.

– Запомню.

Прощание было кратким. Как бы вскользь. Так, обычные пожелания счастья и Божьей помощи. Рейневан развернул коня. В памяти остался взгляд, которым простилась с ним дочка Штетенкорна. Взгляд телячий, маслянистый, взгляд водянистых и тоскливых глаз из-под выщипанных бровей.

«Какая дурнушка, – подумал, мчась галопом против ветра и дождя, Рейневан. – Такая некрасивая, такая трусливая. Но удалого мужчину приметила сразу и сумела распознать».

Конь мчался галопом примерно стае, прежде чем Рейневан одумался и понял, насколько он глуп.

 

Столкнувшись с ними около огромного дуба, он даже не очень удивился.

– Хо! Хо! – крикнул Шарлей, сдерживая пляшущего коня. – Дух неземной! Это ж наш Рейневан!

Соскочили с седел, и через мгновение Рейневан уже стонал в сердечном и горячо сдавливающем ребра объятии Самсона Медка.

– Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, – говорил немного изменившимся голосом Шарлей. – Ушел от зембицких палачей, ушел от господина Биберштайна из Столецкого замка. Уважаю! Ты только глянь, Самсон, что за способный юноша. Всего две недели, как со мной, а уж столькому научился. Прытким сделался, мать его, как доминиканец!

– Он едет в Зембицы, – заметил Самсон, казалось бы, холодно, но в его голосе тоже пробивалось возбуждение. – А это явно указывает на недостаток прыткости. И ума. Как же так, Рейнмар?

– Зембицкую проблему, – проговорил сквозь стиснутые зубы, – я считаю закрытой. И никогда не существовавшей. С… Зембицами меня больше ничего не связывает. Ничто меня уже не связывает с прошлым. Но я боялся, что они там вас схватят.

– Они? Нас? Ничего себе шуточки!

– Рад вас видеть. Нет, я, честное слово, радуюсь.

– Ты усмеешься! Мы – тоже.

Дождь крепчал, ветер раскачивал кроны деревьев.

– Шарлей, – бросил Самсон, – думаю, нет надобности двигаться и дальше… следом за ним… В том, что мы собирались сделать, уже нет ни цели, ни смысла. Рейнмар свободен, его больше ничто ни с чем не связывает, давай дадим коням шпоры, и айда к Опаве, к венгерской границе. Оставим, предлагаю, за спиной Силезию и все силезское. В том числе и наши сумасбродные планы.

– Какие планы? – заинтересовался Рейневан.

– Не важно. Шарлей, что скажешь? Я предлагаю забыть о наших намерениях. Разорвать уговор.

– Не понимаю, о чем вы.

– Потом, Рейнмар. Ну, Шарлей?

Демерит громко кашлянул.

– Разорвать уговор, – повторил он вслед за Самсоном.

– Разорвать.

Было видно, что Шарлей борется с собственными мыслями.

– Наступает ночь, – наконец сказал он. – А ночь рождает совет. La notto, как говаривают в Италии, porta la consiglia.[342]Но, добавлю от себя, очень важно, чтобы это была ночь сна, проведенного в сухом, теплом и безопасном месте. По коням, парни. И за мной.

– Куда?

– Увидите.

 

Уже почти совсем стемнело, когда перед ними замаячили заборы и строения. Зашлись лаем собаки.

– Что это? – беспокойно спросил Самсон. – Неужели…

– Это Дембовец, – прервал Шарлей, – грангия[343], принадлежащая монастырю цистерцианцев в Каменце. Когда я сидел у демеритов, мне, бывало, доводилось здесь работать. В порядке наказания, как вы справедливо полагаете. Потому-то я и знаю, что это место сухое и теплое, как бы созданное для того, чтобы выспаться как следует. А утром, думаю, удастся что-нибудь и перекусить.

– Я так понимаю, – сказал Самсон, – что цистерцианцы тебя знают. И мы попросим у них гостеприимства…

– Ну, не так уж все хорошо, – снова обрезал демерит. – Треножьте коней. Оставим их здесь, в лесу. А сами – за мной. На цыпочках.

Цистерцианские собаки успокоились, лаяли уже гораздо тише и как бы равнодушнее, когда Шарлей ловко выламывал доску в стене овина. Через минуту они были в темном, сухом, теплом чреве, приятно пахнущем соломой и сеном. Спустя еще минуту, взобравшись по лестнице на перекрытие, они уже закапывались в сено.

– Спать, – промурлыкал Шарлей, шелестя соломой. – Жаль – на голодный желудок, но с ужином предлагаю повременить до утра, тогда наверняка удастся стырить какую-нибудь пищу, хотя бы яблоки. Впрочем, если очень надо, могу пойти хоть сейчас. Вдруг да кто-нибудь из вас не выдержит. А, Рейнмар? В основном я имел в виду тебя как личность, которой сложновато сдерживать примитивные инстинкты… Рейнмар!

Рейневан спал.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ,

в которой оказывается, что наши герои очень неудачно выбрали место для ночлега, также подтверждается – хоть и гораздо позже – общеизвестная истина, что в исторические времена даже самое мельчайшее событие может быть чревато историческими последствиями

 

Несмотря на усталость, Рейневан спал скверно и беспокойно. Прежде чем уснуть, долго ворочался в колючем, остистом сене и вертелся между Шарлеем и Самсоном, заработав несколько проклятий и тычков. Потом стонал во сне, видя кровь, вытекающую изо рта пронзенного мечами Петерлина. Вздыхал, видя нагую Адель де Стерча, сидящую верхом на князе Яне Зембицком, постанывал, видя, как князь играет ритмично приплясывающими грудями, лаская их и тиская. Потом, к его ужасу и отчаянию, место, освобожденное Аделью, заняла на князе Светловолосая Николетта, то есть Катажина Биберштайн, объезжающая неутомимого Пяста с неменьшей, чем Адель, энергией и прытью. И с неменьшим в финале удовлетворением.

Потом были полунагие девицы с развевающимися волосами, летящие на метлах по подсвеченному заревом небу в окружении стай каркающих ворон. Был ползающий по стене стенолаз, беззвучно разевающий клюв, был отряд мчащихся по полям прикрытых капюшонами рыцарей, кричащих что-то непонятное. Была turns fulgurata, башня, разваливающаяся от удара молнии, был падающий с нее человек и человек, охваченный пламенем, бегущий по снегу. Потом был бой, гул пушек, хряст самопалов, громыхание копыт, ржание лошадей, звон оружия, крики…

Разбудили его топот копыт, ржание лошадей, звон оружия, крики. Самсон Медок своевременно прикрыл ему рот рукой.

Двор грангии заполняли пешие и конные.

– Ну, попали, – проворчал Шарлей, разглядывая майдан сквозь щель между бревнами. – Ну прямо как в говно.

– Неужели погоня? Из Зембиц? За мной?

– Хуже. Это какое-то, холера, сборище. Толпища людей. Я вижу вельмож. И рыцарей. Псякрев, надо же! Именно здесь. В этой пустоши. На безлюдье.

– Сматываемся, пока не поздно.

– Увы, – Самсон указал головой в сторону овчарни, – поздно. Вооруженные плотно окружили территорию. Похоже, чтобы никого сюда не допустить. Да, думаю, и выпустить тоже. Слишком поздно мы проснулись. Просто чудо, что нас не разбудили… запахи; мясо жарят с самого рассвета…

Действительно, со двора доносился все более ядреный запах печеного.

– На вооруженных, – Рейневан и для себя отыскал наблюдательную щелочку, – одежды в епископских расцветках. Возможно, Инквизиция.

– Прелестно, – буркнул Шарлей. – Прелестно, курва! Единственная наша надежда на то, что они не заглянут в овин.

– Увы, – повторил Самсон Медок. – Пустая надежда. Они как раз направляются сюда. Давайте-ка заберемся в сено. А в случае чего прикинемся идиотами.

– Тебе легко говорить.

Рейневан догребся сквозь сено до досок потолка, отыскал щель, приложился к ней глазом и увидел, что в овин вбежали кнехты, к его всевозрастающему ужасу проверяющие все закоулки, протыкающие глевиями даже снопы и солому в сусеке. Один поднялся по лестнице, но на перекрытие не взошел, удовольствуясь поверхностным осмотром.

– Хвала и благодарение, – прошептал Шарлей, – известному солдатскому растяпству.

Увы, этим дело не кончилось. После кнехтов в овин набились слуги и монахи. Глинобитный пол привели в порядок и подмели. Насыпали ароматных пихтовых веток. Притащили скамьи. Установили сосновые крестовины, на них уложили доски. Доски накрыли полотном. Прежде чем внесли бочонки и кружки, Рейневан уже понял, чем дело пахнет.

Прошло немного времени, прежде чем в овин вступили вельможи. Сделалось красочно, посветлело от оружия, драгоценностей, золотых цепей и застежек, словом, от вещей, совершенно не соответствующих неприглядному помещению.

– Зараза, – шепнул Шарлей, тоже прижавшийся глазом к щели. – Надо ж было так случиться, чтобы именно в этом сарае они устроили тайное сборище. Фигуры – дай Боже. Конрад, вроцлавский епископ, собственной персоной. А рядом с ним – Людвик, князь Бжега и Легницы…

– Тише…

Рейневан тоже узнал обоих Пястов. Конрад, уже восемь лет еписковавший во Вроцлаве, поражал своей истинно рыцарской осанкой и свежим лицом, поразительным, если учесть его страсть к перепоям, обжорству и разврату, повсеместно известным и уже ставшим притчей во языцех пороком церковного вельможи. В том наверняка была заслуга крепкого организма и здоровой пястовской крови, потому что другие знатные мужи, даже напивавшиеся меньше и по шлюхам ходившие реже, в Конрадовом возрасте уже обзавелись животами до колен, мешками под глазами и красно-синими носами – если таковые у них еще сохранились. Отсчитавший уже сорок весен Людвиг Бжегский напоминал короля Артура с рыцарских миниатюр – длинные волнистые волосы ореолом окружали его одухотворенное, как у поэта, однако вполне мужское лицо.