ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПРИМЕЧАНИЙ АВТОРА 30 страница

– Но, Шарлей…

– Благодаря тебе мы живы, скромный человече. Точка. Благодаря ему же, знай это, Рейнмар, мы встретились. На развилке, когда пришлось выбирать, я в основном настаивал на Бардо, но Самсон уперся – Франкенштейн, и все тут. Утверждал, что у него предчувствие. Обычно я высмеиваю такие предчувствия, но в данном случае, имея дело с существом сверхъестественным и потусторонним…

– Ты послушался, – обрезал Самсон, как всегда, не обращая внимания на ставшие уже стандартными шуточки. – Как видишь, это было мудрое решение.

– Не спорю. Эх, Рейневан, как же я обрадовался, увидев тебя на рынке славного города Франкенштейна на фоне прилавка со шлепанцами, в тени ратушной башни. Я говорил тебе, что сильно обрадовался?

– Говорил.

– Радость, доставленная лицезрением тебя на фоне шлепанцев, – не позволил сбить себя демерит, – повлияла также, о чем я хотел тебя уведомить, на небольшую корректировку моих планов. После твоих последних деяний, особенно после цирка с Хайном фон Чирне, фокусами на зембицком турнире и болтовни перед Буко касательно колектора, я пообещал себе, что когда мы наконец доберемся до Венгрии и ты окажешься в безопасности, я сразу же по прибытии в Буду отведу тебя на мост через Дунай и так дам под зад, что ты свалишься в реку. Обрадованный и восхищенный, сегодня я меняю свои намерения. Во всяком случае, временно. Эй, хозяин! Пива! Живо!

Пришлось подождать, корчмарь не очень-то торопился. Вначале его ввели в заблуждение мина и гордый голос Шарлея, однако он не мог не заметить, что, еще только заказывая суп, они довольно активно занимались подсчетом скойцев и геллеров, которые выскребли из кошельков и уголков карманов. В корчме, расположенной напротив ратуши, клиенты отнюдь не преизобиловали, однако корчмарь достаточно высоко ценил себя, чтобы с излишней услужливостью реагировать на окрики всяких заезжих лапсердаков.

Рейневан отхлебнул пива, не отрывая глаз от оборвышей, копошащихся в желтой луже между пренгером и колодцем.

– Дети – будущее нации, – поймал его взгляд Шарлей. – Наше будущее. Что ж, как таковое оно обещает быть неинтересным. Во-первых, бедным, во-вторых, вонючим, нечистоплотным и неаппетитным до отвращения.

– Действительно, – согласился Самсон. – Однако этому можно помешать. Вместо того чтобы брюзжать, надо позаботиться. Умыть. Накормить. Воспитать и обучить. И тогда будущее – обеспечено.

– И кто же, по-твоему, должен этим заняться?

– Не я, – пожал плечами гигант. – Мне нет до этого дела. У меня в вашем мире в любом случае нет будущего.

– Правда. Я забыл. – Шарлей бросил кусочек смоченного в супе хлеба крутящемуся поблизости псу. Согнутое в три погибели животное было тощим до невероятия. А хлеб не сожрало, а сразу же заглотило, как кит Иону.

– Интересно, – задумался Рейневан, – эта псина когда-нибудь видела кость?

– Наверно, тогда, – пожал плечами демерит, – когда сломала лапу. Но, как справедливо замечает Самсон, мне нет до этого дела. У меня здесь тоже нет будущего, а если даже и есть, то оно окажется еще более засраным, чем у тех отроков, и жалостнее, нежели у этой собаки. Страна мадьяров в этот момент представляется мне более далекой, нежели Ultima Thule.[411]Меня не обманет минутное пейзанство в виде тихого городка Франкенштейна, пива, фасолевой похлебки и хлеба с солью. Через мгновение Рейневан встретит какую-нибудь девицу, и все пойдет своим чередом. Снова придется голову уносить, драпать, чтобы в конце концов оказаться в какой-нибудь дыре. Либо в отвратной компании.

– Но, Шарлей, – Самсон тоже бросил собаке хлеба, – от нас до Опавы немногим больше двадцати миль. А от Опавы в Венгрию всего-то каких-нибудь восемьдесят. Не так уж много.

– Вижу, ты на том свете изучал географию восточных пределов Европы?

– Я изучал всякое, но не в этом дело. Дело в том, чтобы мыслить позитивно.

– Я всегда мыслю позитивно. – Шарлей отхлебнул пива. – Однако порой что-то сотрясает мой организм. И это «что-то» должно быть весьма серьезным, скажем, таким, как дальняя дорога при полном отсутствии наличных, две лошади на троих, причем у одной воспалены копыта, и тот факт, что один из нас ранен. Как там твоя рука, Самсон?

Гигант, занятый пивом, не ответил, только пошевелил перевязанной рукой, показывая, что с ней все в порядке.

– Я рад. – Шарлей глянул на небо. – Одной проблемой меньше. Но другие остаются.

– Исчезнут. По крайней мере частично.

– Что ты хочешь этим сказать, дражайший наш Рейневан?

– На этот раз, – Рейневан задиристо поднял голову, – нам помогут не твои, а мои конексии.[412]У меня есть во Франкенштейне знакомые.

– Случайно, позволю себе спросить, – заинтересовался Шарлей. – Случайно это не какая-нибудь мужняя жена? Вдова? Девица на выданье? Монашенка? Иная дщерь Евы, представительница прекрасного пола?

– Неумные шуточки. И пустые опасения. Мой здешний знакомый – дьякон в Вознесении Святого Креста. Доминиканец.

– Ха! – Шарлей энергично поставил кружку на стол. – Если так, то лучше уж очередная замужняя. Рейнмар, дорогой, а ты, случаем, не страдаешь постоянными головными болями? У тебя не бывает тошноты и головокружений? В глазах не двоится?

– Знаю, знаю, – махнул рукой Рейневан, – что ты хочешь сказать. Domini canes[413], собаки, жаль только, что бешеные. Постоянно на посылках у Инквизиции. Банально, дорогой мой, банально. К тому же, тебе следует это знать, у дьякона, о котором я говорю, есть передо мной долг благодарности. Петерлин, мой брат, когда-то помог ему: вытащил из тяжелого финансового положения.

– Стало быть, ты думаешь, что это имеет значение? Как зовут того дьякона?

– А ты что, знаешь всех?

– Ну, всех – не всех. Но многих. Как его зовут?

– Анджей Кантор.

– Финансовые затруднения, – сказал после минутного молчания демерит, – похоже, в этом семействе явление наследственное. Слышал я о Павле Канторе, которого половина Силезии преследует за долги и увертки. А в кармане со мной сидел Матфей Кантор, викарий из Длуголенки. Он проиграл в кости ciborium[414]и кадильницу. Страшно подумать, что проиграл твой дьякон.

– Давнее дело.

– Ты меня не понял. Я боюсь думать, что он проиграл в последний раз.

– Не понимаю.

– Ох, Рейнмар, Рейнмар. Ты уже, думаю, виделся с этим Кантором?

– Верно, виделся. Но по-прежнему не…

– Что ему известно? Что ты ему сказал?

– Практически ничего.

– Первая добрая весть. Давай-ка откажемся и от этого знакомства, и от доминиканской помощи. Нам нужны средства, полученные другим способом.

– Интересно каким?

– Ну, хотя бы продав этот изящной работы кувшинчик.

– Серебряный? Откуда он у тебя?

– Я ходил по сматрузу, осматривал торговые палатки, а кувшинчик неожиданно оказался у меня в кармане. Вот, понимаешь, загадка.

Рейневан вздохнул. Самсон заглянул в кружку, тоскливо изучая остатки пены. Шарлей же занялся рассматриванием рыцаря, который в ближней аркаде в этот момент крыл на чем свет стоит согнувшегося в поклоне еврея. На рыцаре был малиновый шаперон и богатый лентнер, украшенный на груди гербом, изображающим мельничный жернов.

– Силезию так таковую, – сказал демерит, – я покидаю в принципе без сожаления. Я говорю «в принципе», поскольку одного мне недостает. Тех самых пятисот гривен, которые вез сборщик податей; если б не обстоятельства, деньги могли быть нашими. Злит меня, признаюсь, мысль, что ими обогатился случайно и незаслуженно какой-нибудь болван вроде Буко фон Кроссига. Кто знает, может, тот Рейхенбах, который вон там сейчас обзывает израэлита пархатым и свиньей? А может, кто-нибудь из тех, что стоят у будки шорника?

– Что-то сегодня здесь исключительно много вооруженных людей и рыцарей…

– Ага. А гляньте, подъезжают новые…

Демерит осекся и громко втянул воздух. Из ведущей от Лоховых ворот Серебряногорской улочки на рынок въезжал раубриттер Хайн фон Чирне.

Шарлей, Самсон и Рейневан ждать не стали, вскочили со скамьи, чтобы улизнуть незаметно, прежде чем их увидят. Однако было уже поздно. Их заметил сам Хайн, их заметил едущий рядом с Хайном Фричко Ностиц, их заметил итальянец Вителодзо Гаэтани. У Вителодзо при виде Шарлея от бешенства побледнела все еще опухшая и украшенная свежим шрамом физиономия. В следующую секунду рынок тихого города Франкенштейна огласился криком и топотом копыт. А еще через минуту Хайн вымещал злобу на корчмаревой лавке, в щепы изрубив ее топором.

– Догонять! – рычал он своим вооруженным спутникам. – За ними!

– Туда! – верещал Гаэтани. – Туда они побежали.

Рейневан мчался что было сил, едва успевая за Самсоном.

Шарлей бежал первым, выбирал дорогу, ловко сворачивая в самые узкие закоулки, а потом продираясь сквозь живые изгороди. Тактика вроде бы оправдывалась. Неожиданно позади утих топот копыт и крики погони. Они вылетели на улочку Нижнебанную, свернули к Зембицким воротам. От Зембицких ворот, переговариваясь и лениво покачиваясь в седлах, приближались Стерчи, а с ними Кнобельсдорф, Гакст и Роткирх.

Рейневан остановился как вкопанный.

– Беляу! – зарычал Вольфгер Стерча. – Поймали мы тебя, сучий сын!

Прежде чем рев умолк, Рейневан, Шарлей и Самсон уже мчались, тяжело дыша, по закоулкам, прыгая через загородки, продирались сквозь огородные кусты, путались в сохнущих на веревках простынях. Слыша слева крики людей Хайна, а позади крики Стерчей, они бежали к северу, в ту сторону, откуда как раз начал долетать звон колоколов доминиканской церкви Вознесения Святого Креста.

– Господин Рейневан! Сюда! Сюда!

В стене раскрылась маленькая дверца, там стоял Анджей Кантор, доминиканский дьякон. Тот, у которого перед Белявами был долг благодарности.

– Сюда! Сюда! Быстрее! Нет времени! Действительно, времени не было. Они влетели в тесные сени, которые, как только Кантор закрыл дверцу, утонули во мраке и аромате гниющих шмоток. Рейневан с невероятным грохотом перевернул какой-то жестяной сосуд, Самсон споткнулся и упал, Шарлей, видимо, тоже на что-то налетел, потому что жутко выругался.

– Сюда! – кричал Анджей Кантор откуда-то спереди, откуда сочился слабый свет. – Сюда! Сюда! Сюда!

По узкой лестнице Рейневан скорее скатился, чем спустился. Наконец вывалился на дневной свет, на малюсенький дворик между стен, обросших диким виноградом. Выбегающий за ним Самсон наступил на кошку, кошка дико мявкнула. Прежде чем мяв утих, из обоих аркад выскочили и накинулись на них несколько человек в черных куртках и круглых фетровых шляпах. Кто-то набросил Рейневану мешок на голову, кто-то пинком подбил ему ноги. Он рухнул на землю. Его придавили, вывернули руки. Рядом он чувствовал и слышал борьбу, слышал яростное сопение, звуки ударов и крики боли, свидетельствующие о том, что Шарлей и Самсон не дают взять себя без борьбы.

– А что, Святой Официум… – долетел до него дрожащий голос Анджея Кантора. – А Святой Официум предвидит… За поимку еретика… Какое-нибудь вознаграждение? Хотя бы небольшое? Епископский significavit не упоминает, но я… У меня сложности… Я в огромной финансовой яме… Именно поэтому…

– Significavit – приказ, а не торговый контракт, – поучил дьякона злой и хриплый голос. – А возможность оказать помощь Святой Инквизиции – уже достаточная награда для каждого доброго католика. Или ты не добрый католик, фратер?

– Кантор… – прохрипел Рейневан, пробиваясь сквозь пыль и очески из мешка. – Кантор! Сукин ты сын! Пес церковный! Ах ты, в жопу…

Докончить ему не было дано. Он получил по голове чем-то твердым, в глазах засверкало. Потом получил еще раз, боль парализующе разбежалась по телу, пальцы рук неожиданно помертвели. Тот, кто его бил, ударил снова. И снова. И снова. Боль заставила Рейневана кричать, кровь запульсировала в ушах, лишая его сознания.

 

Очнулся он почти в полной темноте, горло было сухим, словно забито стружками, а язык – твердым как колышек. Голову разрывала пульсирующая боль, охватывающая виски, глаза, даже зубы. Он сделал глубокий вдох и тут же закашлялся, так воняло вокруг. Он пошевелился, зашелестела утрамбованная солома, на которой он лежал. Неподалеку кто-то не переставая бормотал, кто-то кашлял и стонал. Совсем рядом что-то булькало, лилась вода. Рейневан облизнул покрытые липким налетом губы. Поднял голову и аж застонал, так она заболела. Он осторожно, медленно приподнялся. Одного взгляда хватило, чтобы понять, что он находится в большом подвале. В яме. На дне глубокого каменного колодца. И что он тут не один.

– Очнулся, – отметил факт Шарлей, стоявший в нескольких шагах и с громким плеском мочившийся в котел.

Рейневан открыл рот, но не сумел издать ни звука.

– Это хорошо, что очнулся. – Шарлей застегнул штаны. – Ибо я, собственно, должен сообщить тебе, что касательно моста на Дунае мы возвращаемся к первоначальной концепции.

– Где… – наконец проскрипел Рейневан, с трудом проглотив слюну. – Шарлей… Где… мы…

– Во владениях святой Дымпны.

– Где?

– В больнице для психов.

– Где, где?

– Я ж тебе говорю. В психушке. В Башне шутов.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ,

в которой Рейневан с Шарлеем достаточно долгое время находятся в относительном покое, получают медицинскую помощь, духовное утешение, регулярное питание и пребывают в обществе далеко не посредственных людей, с коими могут беседовать на любопытные темы. Словом, имеют все то, что, как правило, имеет почти каждый оказавшийся в доме умалишенных

 

– Да будет восславлен Иисус Христос! Благословенно имя святой Дымпны!

Обитатели Башни шутов ответили шелестом соломы и нескладным маловыразительным бурчанием. Божегробовец поигрывал палкой, постукивая ею по раскрытой левой пятерне.

– Вы двое, – сказал он Рейневану и Шарлею, – новички в нашем Божьем стаде. А мы здесь всем новым даем имена. А поскольку сегодня мы почитаем святых мучеников Корнелия и Киприана, постольку один из вас будет Корнелием, а второй Киприаном.

Ни Корнелий, ни Киприан не ответили.

– Я, – равнодушно продолжал монах, – госпитальный мэтр и опекун Башни. Зовут меня Транквилий. Nomen Omen. Во всяком случае, до тех пор, пока кто-нибудь меня не разозлит. А злит меня, следует вам знать, когда кто-нибудь шумит, толкается, устраивает склоки и скандалы, глумится над Богом и святыми, не молится и мешает молиться другим. И вообще – грешит. А против грешников у нас тут есть разные способы. Дубовая палка, ведерко с холодной водой, железная клетка и цепочки у стены. Ясно?

– Ясно, – в унисон ответили Корнелий и Киприан.

– Ну, стало быть, – брат Транквилий зевнул, взглянул на свою немало послужившую, отполированную дубовую палицу, – начинайте лечение. Вымолите благосклонность и заступничество святой Дымпны, и вас, дай Бог, покинет сумасшествие и заблуждения, вы вернетесь вылеченные в здоровое общество. Дымпна слывет своею милостью среди святых, так что шансы у вас значительные. Но не переставайте молиться. Ясно?

– Ясно.

– Ну так с Богом…

Божегробовец вышел по трясущейся лестнице, вьющейся вокруг стены и оканчивающейся где-то высоко дверью, массивной, судя по звуку, с которым ее открывали и замыкали. Едва гудящее в каменном колодце эхо отзвучало, Шарлей встал.

– Ну, братья по несчастью, – сказал он весело, – приветствую вас, кем бы вы ни были. Получается, что некоторое время нам досталось провести вместе. Хоть и поневоле, но все же. Так, может, стоит познакомиться?

Как и час назад, ответил ему храп и шелест соломы, фырканье, тихая ругань и несколько иных звуков и слов, в основном непристойных. Однако на этот раз Шарлей не отказался от своего намерения. Он решительно подошел к одной из соломенных лежанок, располагавшихся у стен Башни и вокруг разделяющих дно полуразрушенных столбов и арок. Тьму лишь в малой степени развиднял свет, сочащийся сверху из маленького оконца на потолке. Но глаза уже привыкли, и кое-что стало видно. . .

– Добрый день! Я – Шарлей!

– Иди ты! – проворчал человек с лежанки. – Цепляйся, псих, к себе подобным. Я здоровый. Голова в порядке. Я – нормальный!

Рейневан раскрыл было рот, но быстро закрыл его и раскрыл снова. Потому что видел, чем занимается человек, назвавший себя нормальным. А занимался тот энергичными манипуляциями с собственными гениталиями. Шарлей кашлянул, пожал плечами, прошел дальше, к следующей лежанке. Лежавший на ней человек не шевелился, если не считать легкой дрожи и странных спазм лица.

– Добрый день! Я – Шарлей…

– Ббб… ббууб… бле-блее… Блеее…

– Так я и думал. Идем дальше, Рейнмар. Добрый день! Я…

– Стой! Ты где находишься, псих? На базаре? Глаз нет, что ли?

На утоптанном, твердом как камень полу среди сдвинутой соломы виднелись накорябанные мелом геометрические фигуры, кривые и колонки цифр, над которыми корпел седой старик с лысой как яйцо макушкой. Кривые, фигуры и цифры полностью покрывали также стену над его лежанкой.

– Ах, – попятился Шарлей. – Прошу прощения. Понимаю. Как же я мог забыть: noli turbare circulos meos.[415]

Старик поднял голову, показал почерневшие зубы.

– Ученые?

– В определенной степени.

– Тогда займите места у столба. У того, который помечен омегой.

 

Они заняли места и, набрав соломы, устроили себе лежанки под указанным столбом, помеченным выцарапанной греческой буквой. Едва успели управиться, как явился брат Транквилий, на сей раз в обществе нескольких других монахов в рясах с двойным крестом. Стражи Гроба Иерусалимского принесли источающий пар котел, но пациентам Башни позволили приблизиться с мисками лишь после того, как те хором прочитали «Pater noster», «Ave», «Credo», «Comfiteor» и «Miserere».[416]Рейневан еще не подозревал, что это было началом ритуала, которому ему надо будет подчиняться долго. Очень долго.

– «Narrenturm», Башня шутов, – проговорил он, тупо глядя на дно миски с прилипшими к нему остатками пшенной каши. – Во Франкенштейне?

– Во Франкенштейне, – подтвердил Шарлей, ковыряя в зубах соломинкой. – Башня при госпициуме Святого Георгия, который содержат божегробовцы из Нисы. Вне городских ворот.

– Знаю. Я проходил рядом. Вчера. Кажется, вчера… Как мы сюда попали? Почему решили, что мы умственно больные?

– Вероятнее всего, – хохотнул демерит, – кто-то проанализировал наши последние поступки. Нет, дорогой Киприан, я пошутил, уж так-то нам не подфартило. Это не просто Башня шутов или, если тебе больше нравится, дураков, это также… временная, переходная тюрьма Инквизиции. Поскольку карцер здешних доминиканцев сейчас на ремонте. Во Франкенштейне две городские тюрьмы: в ратуше и под Кривой башней, но обе постоянно переполнены. Поэтому по приказу Святого Официума сюда, в Narrenturm, сажают арестованных.

– Однако Транквилий, – не отступал Рейневан, – относится к нам так, как будто мы не вполне в своем уме.

– Профессиональная девиация.[417]

– Что с Самсоном?

– Что, что, – зло отозвался Шарлей. – Посмотрели на его морду и отпустили. Ирония, хе? Отпустили, потому что приняли за кретина. А нас пристроили к психам. Откровенно говоря, претензий у меня нет, виноват только я сам. Им был нужен ты, Киприан, и никто больше, только о тебе упоминал significavit. Меня посадили, потому что я сопротивлялся, расквасил пару носов, ну, парочка пинков, не хвалясь, попала также и туда, куда должна была попасть. Если б я вел себя спокойно, как Самсон…

– Между нами говоря, – добавил он после долгого тяжкого молчания, – вся моя надежда на него, Самсона. Думаю, что-нибудь он придумает и организует. И поскорее. Иначе… Иначе у нас могут быть неприятности.

– С Инквизицией? А в чем нас обвинят?

– Важно, – голос Шарлея стал вполне грустным, – не в чем нас обвинят, а в чем мы признаемся.

 

Объяснения Рейневану не были нужны, он знал, в чем дело. То, что он подслушал в цистерцианской грангии, означало смертный приговор, а вначале пытки. О том же, что он подслушивал, знать не мог никто. Не требовал пояснений многозначительный взгляд, которым демерит указал на других постояльцев Башни. Знал также Рейневан, что у Инквизиции было принято помещать среди заключенных шпиков и провокаторов. Шарлей, правда, обещал, что быстро раскроет таковых, но советовал держать себя осторожно и конспиративно также и в отношении других, на первый взгляд приличных людей. С ними, подчеркнул он, не следует быть слишком откровенным. Нельзя, решил он, чтобы они что-нибудь знали и им было бы о чем говорить.

– А, – добавил он, – человек, которого растягивают на «скрипке», начинает говорить. Говорит много, говорит все, что знает, говорит о чем угодно. Ибо пока он говорит, его не припекают.

Рейневан погрустнел. Так явно, что Шарлей даже счел нужным придать ему бодрости дружеским шлепком по спине.

– Выше голову, Киприан, – утешил он. – За нас еще не взялись.

Рейневан посмурнел еще больше, и Шарлей сдался. Он не знал, что тот беспокоится вовсе не о том, что на пытках расскажет о подслушанных в грангии переговорах, а что во сто крат больше его ужасает мысль о возможности предать Катажину Биберштайн.

 

Немного передохнув, оба жильца квартиры «Под Омегой» продолжили знакомиться с остальными обитателями. Дело шло по-всякому. Одни постояльцы Башни шутов разговаривать не хотели, другие не могли, будучи в таком состоянии, которое доктора определяли – в соответствии со школой Солерно – как dementia либо debilitas.[418]Третьи были поразговорчивее. Однако и они не спешили сообщать свои персоналии, поэтому Рейневан мысленно дал им соответствующие прозвища.

Их ближайшим соседом был Фома Альфа, проживавший под столбом, помеченным именно этой греческой буквой, а в Башню шутов попавший в день святого Фомы Аквинского, седьмого марта. За что попал и почему так долго сидит, он не сказал, но на Рейневана отнюдь не произвел впечатления тронувшегося умом. Называл себя изобретателем, однако Шарлей на основании маньеризмов речи признал в нем беглого монаха. Поиски же дыры в монастырском заборе, рассудил он, не могут считаться признаками изобретательства.

Недалеко от Фомы Альфы под литерой «тау» и выцарапанной на стене надписью: POENITIMINI[419]квартировал Камедула. Этот своего духовного сана скрыть не мог, тонзура у него еще не заросла. Больше о нем ничего не было известно, поскольку он молчал, как истинный брат из Камальдоли.[420]И как истинный камедула безропотно и без жалоб переносил весьма частые в Башне посты.

На противоположной стороне под надписью LIBERA NOS DEUS NOSTER[421]соседствовали два субъекта, которые по иронии судьбы были соседями и на воле. Оба отрицали, что они сумасшедшие. И считали себя жертвами хитроумных интриг. Один, городской писарь, по дню своего прибытия окрещенный Бонавентурой, вину за арест возлагал на жену, которая теперь могла сколь угодно баловаться с любовником. Бонавентура сразу же одарил Рейневана и Шарлея длиннейшей лекцией о женщинах, по самой своей природе и устройству подлых, преступных, сладострастных, развратных, непорядочных и лживых. Лекция надолго погрузила Рейневана в мрачные воспоминания и еще более мрачную меланхолию.

Второго соседа Рейневан мысленно назвал Инститором, ибо он непрерывно боялся за свой INSTITORIUM, то есть богатый и процветающий магазинчик на Рынке. Свободы, утверждал он, его лишили по навету, причем сделали это дети, намереваясь завладеть лавкой и доходами от нее. Как и Бонавентура, Инститор признавался в научных интересах – оба по-любительски занимались астрологией и алхимией. Оба поразительно быстро замолкали услышав слово «инквизиция».

Неподалеку от соседей, под надписью DUPA[422]разместил свою подстилку еще один обыватель Франкенштейна, не скрывающий имени Миколай Коппирниг, «масон из подворотни» и здешний астроном-любитель, к тому же, увы, тип малоразговорчивый, ворчливый и необщительный.

Подальше у стены, несколько в стороне от компании «ученых», сидел Циркулос Меос, сокращенно Циркулос. Он сидел, натаскав соломы, как пеликан в гнезде. Такое ощущение усиливал лысый череп и большой зоб на шее. О том, что он еще не умер, свидетельствовала неизбывная вонь, блеск лысины, непрекращающееся, нервирующее царапанье мелом по стене либо полу. Выяснилось, что он не был, как Архимед, механиком, а кривые и фигуры имели другое назначение. Именно из-за них Циркулос попал в психушку.

Рядом с подстилкой Исайи, человека молодого и апатичного, прозванного так из-за постоянно цитируемой им книги пророка, стояла вызывающая страх железная клетка, выполняющая роль карцера. Клетка была пуста, а просидевший в Башне дольше всех Фома Альфа не помнил, чтобы кого-нибудь в нее сажали. Опекающий Башню брат Транквилий, сообщил Альфа, монах вообще-то спокойный и очень снисходительный. Разумеется, до тех пор, пока кто-нибудь не выведет его из себя.

Как раз недавно именно Нормальный «раздразнил» брата Транквилия. Во время молитвы Нормальный предался своему любимому занятию – баловству с собственным срамом. Это не ушло от соколиного ока божегробца, и Нормальный получил солидную взбучку дубовой палкой, которую, как стало ясно, Транквилий носил не «для мебели».

Шли дни, помеченные нудным ритмом еды и молитв. Проходили ночи, которые были мучительны и из-за докучливого холода, и из-за хорового, прямо-таки кошмарного храпа постояльцев. Дни перенести было легче. Можно было хотя бы поговорить.

 

– Из-за злости и зависти. – Циркулос пошевелил зобом и заморгал гноящимися глазами. – Я сижу здесь из-за злобы человеческой и зависти неудачников-коллег. Они возненавидели меня, поскольку я достиг того, чего им достичь не удалось.

– А именно? – заинтересовался Шарлей.

– Чего ради, – Циркулос вытер о халат испачканные мелом пальцы, – чего ради я стану толковать вам, профанам, вы все равно не поймете.

– А ты попытайся…

– Ну, разве что так… – Циркулос откашлялся, поковырял в носу, потер пятку о пятку. – Мне удалось добиться серьезного успеха. Я точно определил дату конца света.

– Неужто тысяча четыреста двадцатый год? – спросил после минуты вежливого молчания Шарлей. – Месяц февраль, понедельник после Святой Схоластики? Не очень-то оригинально, замечу.

– Обижаете, – выпятил остатки живота Циркулос. – Не такой уж я чокнутый милленарист[423], мистик-недоучка. Я не повторяю вслед за фанатиками хилиастические бредни. Я изучил проблему sine ira et studio на основании исследования научных источников и математических расчетов. Вам знакомы Откровения святого Яна?

– Поверхностно, но все же…

– Агнец отворил семь печатей, так? И узрел Ян семерых ангелов, так?

– Абсолютно.

– Избавленных и запечатленных было сто сорок четыре тысячи, так? А Старцев – двадцать четыре, так? А двум свидетелям дана сила пророчествовать в течение двухсот шестидесяти дней, так? Так вот, если все это сложить, сумму помножить на восемь, то есть на количество литер в слове «Apollion», то получится… Ах, да какой прок вам объяснять, все равно вы не поймете. Конец света наступит в июле. Точнее: шестого июля, in octava Apostolorum Petri et Pauli.[424]В пятницу. В полдень.

– Какого года?

– Текущего, святого. Тысяча четыреста двадцать пятого.

– Таааак, – потер подбородок Шарлей. – Однако, понимаете ли, есть некое небольшое «но».

– Это какое же?

– Сейчас сентябрь.

– Это не доказательство.

– И уже миновал полдень.

Циркулос пожал плечами, затем отвернулся и демонстративно зарылся в солому.

– Я знал, что нет смысла метать бисер перед неучами. Прощайте.

Миколай Коппирниг, вольный каменщик, болтливостью не отличался, однако его сухость и резкость не оттолкнули истосковавшегося по общению Шарлея.

– Итак, – не сдавался демерит, – вы астроном. И вас засадили в тюрягу. Ну что ж, это еще раз доказывает, что слишком пристальное рассматривание неба не приносит пользы и не подобает истинному католику. Но я, уважаемый, еще по-иному взгляну на эту проблему. Конъюнкция астрономии и тюремного заключения может означать только одно: подрыв птолемеевой теории. Я прав?

– Прав в чем? – буркнул в ответ Коппирниг. – В конъюнкциях? Правы, а как же. В остальном тоже. Так что, думается мне, вы из тех, которые всегда правы. Видывал я таких.

– Таких наверняка нет, – усмехнулся демерит. – Но не будем об этом. Гораздо важнее, как нам быть с Птолемеем? Что расположено в центре мира? Земля или Солнце?

Коппирниг долго молчал.

– А не все ли равно, пусть будет, как он хочет, – горько сказал он наконец. – Откуда мне знать? Какой из меня астроном, что я знаю? Я от всего отрекусь, во всем признаюсь. Скажу все, что мне прикажут.

– Ага, – расцвел Шарлей. – Значит, я все-таки попал! Столкнулась астрономия с теологией. И вы испугались?

– То есть? – удивился Рейневан. – Астрономия – наука точная, какое отношение к ней имеет теология? Два плюс два – всегда четыре.

– И мне так казалось, – грустно прервал Коппирниг. – Но реальность оказалась иной.

– Не понимаю.

– Рейнмар, Рейнмар, – соболезнующе улыбнулся Шарлей. – Ты наивен, как ребенок. Сложение двух и двух не противоречит Библии, чего нельзя сказать о вращении небесных тел. Нельзя утверждать, что Земля вращается вокруг Солнца, коли в Библии написано, что Иисус приказал Солнцу остановиться. Не Земле. Поэтому…

– Поэтому, – еще угрюмее прервал вольный каменщик, – надобно руководствоваться инстинктом самосохранения. В том, что касается неба, астролябия и подзорная труба могут ошибаться. Библия же – непогрешима. Небеса…

– Тот, кто обитает над кругом Земли, – вклинился Исайя, вырванный из апатии звуком слова «Библия», – растянул небеса, как ткань, и раскинул их, как палатку для жизни.