Чистополь. Ноябрь 1941 года 3 страница
Б. Л. сегодня говорил о том, что «безличье всегда сложнее лица», но эту свою старую мысль (она сформулирована еще в «Охранной грамоте») он развивал несколько иначе, чем раньше. Я рассказываю ему об определении Мейерхольда: «Простота — это вершина, а не фундамент»,— и он приходит в восторг.
— Самое сложное — это хаос. Искусство — это преодо
ление хаоса, как христианство—преодоление доистори
ческих бесконечных массивов времени. Доисторический
хаос не знает явления памяти: память — это история
и память — это искусство. Прошлое вне памяти не сущест
вует; оно дается нам памятью. История и искусство — дети
одной матери: памяти. Искусство — это упрощение как
возвышение, а не как снижение: это реальность, выкрис
таллизовавшаяся из хаоса, который по своей природе
антиреален. Он есть, но его не существует, то есть он су
ществует только через искусство и историю, через лица, на
перекор безличью хаоса...
Я решаюсь вставить:
Герцен говорил: «То, о чем не осмеливаешься ска
зать, существует только наполовину...»
О, да, да... Это верно. Кажется, что это противоречит
известному афоризму Тютчева, но, в сущности, и то и это —
две стороны медали...
Мы уже стоим у его дома. Прощаясь, Б. Л. просит принести ему завтра «Давным-давно» и обещает ее сразу дочитать.
Марта
Днем заношу Б. Л. пьесу. Сижу у него недолго. В Чистополе снова стоят морозы. Он просит прийти к нему завтра, обещая сегодня же дочитать. Советские войска взяли Юхнов. В наших встречах уже образовалась традиция — я ему рассказываю последние военные и политические новости.
Перелистав пьесу, Б. Л. вдруг говорит:
— Ваша главная удача в том, что вы взяли необы-
Марта
Почти пятичасовой разговор с Б. Л. у него дома, после которого я ухожу пьяным от счастья. Пьесу он не успел дочитать, и говорили мы о другом, но бесконечно интересном.
Явился я к нему, выбрившись, в начале первого. Он моется в своей комнате и кричит мне, чтобы я подождал минутку на кухне. Тут же у керосинки рыхлая хозяйка с детишками. На стене плакат к фильму «Песнь любви». За дверью веселый плеск воды и громкое фырканье Б. Л. Наконец дверь раскрывается, и он приглашает войти. Он в брюках и нижней мятой и забрызганной белой рубашке. Разговаривая, он продолжает одеваться, застегивает ворот, надевает воротничок, подтяжки, пиджак. На пиджаке нижняя пуговица правого борта болтается на ниточке, и я невольно все время на нее смотрю. Пол залит водой. Б. Л. приносит щетку и затирает пол. Он уже усадил меня на стул, а сам еще расхаживает и только минут через двадцать садится на кровать.
Я снова рассматриваю комнату, пока он выходит. Она средней величины и неважно побелена. Посредине стены идет бордюр с черными и красными птицами. Две сдвинутые рядом кровати (узнаю наши «литфондовские» из интерната — у меня такая же), рабочий стол Б. Л. и несколько стульев. В углу подобие шкафчика. Очень неуютно, но довольно светло. На столе лежит толстая рукопись большого формата — это «Ромео и Джульетта». Старинное издание Шекспира в двух томиках на английском. Английский словарь. Французский словарь. Книга В. Гюго о Шекспире на французском языке, вся переложенная узкими бумажными листиками. Под книгой толстая тетрадь, полная выписками (почерк Б. Л.) — проза, наверно, из Гюго. На столе чернильница, кучка карандашей, лезвия для бритвы, стопка старых писем и каких-то квитанций...
В волосах Б. Л. уже заметна проседь, но она еще не преобладает. Глаза желто-карие, крепкие лицевые мускулы, свежая кожа. Впереди нет верхнего зуба. Он оживлен и подвижен.
Очень трудно записать этот разговор. Насколько мне было легче записывать В. Э. М<Сейерхольда>, Б. Л. всегда
— Вы мне сказали, что я перехвалил последние стихи
Асеева. Я после думал об этом. Может быть, вы и правы,
но я хвалил отчасти потому, что хотел поддержать его в
укреплении чувства внутренней независимости, которое
Асеев после многих лет стал возвращать себе только здесь,
в Чистополе, очутившись вдали от редакций и внутрисо
юзных комбинаций. Ряд лет я был далек от него из-за всего,
что определяло атмосферу лефовской.группы, и главным
образом из-за компании вокруг Бриков. Когда-нибудь би
ографы установят их гибельное влияние на Маяковского.
Асеев — очень сложный человек. Уже здесь, в Чистополе,
он недавно ни с того ни с сего оскорбил меня и даже выну
дил жаловаться на него Федину. То, что вы называете «пе
рехвалил», вероятно, находит себе объяснение в моем же
лании побороть обиду и неприязнь, которым я решил не
дать расти в себе...
— Всякая стадность — убежище неодаренности. Все
равно на какой платформе: на основе ли ницшеанства,
марксизма или соловьевского христианства. Тем, кто лю
бит и ищет истину, не может быть не тесно в любых марши
рующих рядах, куда бы они ни маршировали...
— Мне странно, что многие живущие здесь писатели
ноют и жалуются и не могут оценить тех благ, которые
им дала эвакуация в отношении приобретения внутренней
назависимости. Я уверен, что я буду навсегда благодарен
Чистополю за одно это...
— Мое положение в литературе двусмысленно. Почему
вы улыбаетесь? Это правда. Меня ценят за большее, чем
я дал. Я в огромном долгу и со всей своей известностью
часто кажусь себе Хлестаковым... (С заметной горечью.)
А иногда мне кажется, что я нечто вроде привидения. Когда
я попадаю в общество так непоколебимо уверенных в себе
Федина, Леонова и других, я чувствую себя очень странно.
С одной стороны, есть как бы литературное имя, и даже за
рубежом. С другой стороны, я живу с непроходящим чув
ством, что я почти самозванец. Что я сделал? Что мы все
сделали? Мы получили в наследство замечательную рус
скую культуру и разменяли ее на поденки и куплеты...
— Я много бы дал за то, чтобы быть автором «Разгро
ма» или «Цемента». Да, да, и не смотрите на меня с таким
.395
— Мы все ждем гениальных произведений нашего вре
мени. Я уверен, что и Федин, и Леонов ощущают свою
неполноценность...
— Когда я говорю «мы», то это всегда значит — те,
кто идет от преемственности и традиции...
— Я шесть лет перевожу. Надо же наконец что-то
написать...
— Пятьдесят процентов вашего хорошего отношения
ко мне — это, вероятно, мой перевод «Гамлета». Я буду
огорчен, если вы станете отрицать это. Все прочее мне
давно уже кажется чрезмерно сложным, натянутым, укра
шенным... (Я все же решаюсь возразить.) Нет, нет, не
говорите, я совершенно убежден в этом. Не заставляйте
меня думать о вас плохо, не говорите, что вы любите
«раннего Пастернака»... Что? Любите? Тем хуже для вас.
Тогда вам не должно нравиться то, что я теперь собираюсь
делать. Вы отстанете от меня, как я отстал в двадцатых го
дах как читатель от Маяковского. История литературы по
казывает, что у каждого поэта бывает несколько поколений
читателей, принимающих один период его работы и не
принимающих другой. Вспомните Пушкина, Толстого,
Горького. Художник должен иметь мужество сопротив
ляться вкусам своих поклонников, бунтовать против их
инстинкта заставить его повторяться. Нет большей храб
рости для художника, чем проснуться в одно утро нищим,
свободным от всего. В этом смысле терять художнику важ
нее, чем находить. Читатель всегда консервативнее поэта.
Да, да, и вы тоже. Надеюсь, я вас не обидел?
— Чтобы говорить правду, надо быть еретиком. Это бы
ло и будет во все времена...
— В нас живут, не желая умирать, наши прежние, уже
преодоленные развитием вкуса художнические привязан
ности. Я давно предпочитаю Лермонтову Пушкина, До
стоевскому и даже Толстому Чехова, но как только оста
юсь наедине с собой, с пером в руке, закон отдачи худо
жественного впечатления, равный квадрату силы увлече
ния, воскрешает под пером призраки их образов, техниче
ские приемы, ритмы, краски...
— Стремление к чистоте жанра свойственно только так
называемым эпигонам. Открыватели и родоначальники
варварски смешивают разнородные стилистические и ком
позиционные элементы, оказываясь победителями, не по
— 396
— законам вкуса, а по его инстинктивному чутью. И их ; беззаконные победы потом становятся образцом для новых толп подражателей...
— Надо уметь доверяться мнимому художническому
безделью, отдаваться ему без понуканий и самоунреков.
Потребность в таком безделье — чаще всего неосознанная
необходимость перескочить в том, что называют подсозна
нием, трудный барьер, который не удалось взять в рабочие
часы с лету. Как часто я бессознательно и поражающе лег
ко брал такие барьеры, стоило только мне перестать ста
раться и погрузиться в подобное безделье или в неожи
данный сон...
— Об избирательности впечатлений в жизни художни
ка, как и в любой жизни. Человек идет по главной улице
современного большого города. Если он станет все окру
жающее воспринимать с одинаковой силой, то он будет
раздавлен впечатлениями. Его сознание отцеживает их,
берет некоторые крупным планом (чаще всего связанные
с целью), другие — как попутные, аккомпанирующие,
третьи — отбрасывает совсем. Сложный регулятор бес
связности впечатлений — прообраз воли художника. Я
знал двух влюбленных, живших в Петрограде в дни рево
люции и не заметивших ее...
— Нет ничего более полезного для здоровья, чем пря
модушие, откровенность, искренность и чистая совесть.
Если бы я был врачом, то я написал бы труд о страшной
опасности для физического здоровья криводушия, ставшего
привычкой. Это страшнее алкоголизма...
— Когда я бываю изредка на собраниях в нашем Союзе
писателей и слушаю речи моих собратьев, которых я, ве
роятно, ничем не лучше, я всегда почему-то вспоминаю ге
роев «Плодов просвещения», с их банкетно-адвокатским
красноречием, с приподнятой фанфарной пошлостью, ко
торая вошла в обычай и стала как бы обязательной...
— Не говорите мне, что во всем плохом, что окружает
нас, мы сами ничуть не виноваты. Общественные настрое
ния не создаются дедуктивно, не спускаются откуда-то
сверху. Мы сами создали себе добавочные путы, мы сами
возвели в ежедневный и ежечасный ритуал присягу в вер
ности, которая, чем чаще ее повторяют, тем больше
теряет в своей цене...
Мы окружены во всем, что делаем и говорим, пред
взятыми мнениями и застарелыми предрассудками. Нам
бы сейчас нового Толстого, чтобы он по ним ударил своей
бесцеремонной правдивостью, а мы все больше в них уко-
—
— В наши дни политический донос — это не столько
поступок, сколько философская система...
Сколько аморальных, жестоких, злобных понятий
существовало под прикрытием великого слова «Рево
люция» !..
Когда я ухожу, он снова церемонно извиняется, что не успел дочитать пьесу.
— То есть, вернее, я и не раскрыл ее. Мне вчера по
мешали. Но это не беда. У нас будет повод снова вскоре
встретиться, хорошо? Я с вами люблю разговаривать. Вы
мне не поддакиваете, но, кажется, меня понимаете...
11 марта
Очередная «литературная среда» в Доме учителя посвящена диспуту о писателях и критиках. Говорят: Винокур, Леонов, Дерман, Пастернак, Леонов, Федин, Нусинов, Галкин. Пастернак берет слово трижды, но говорит еще более хаотично, чем обычно. Кроме него интересно говорил умница Винокур.
Кто-то принес номер «Правды» от 8-го, где напечатано стихотворение А. Ахматовой «Мужество», и он ходит из рук в руки. Б. Л. сияет от радости. За несколько дней до этого в «Правде» была заметка, что «Давным-давно» ставит Центральный театр Красной Армии. Меня снова все поздравляют.
Б. Л. приглашает к себе в субботу.
13 марта
Днем встреча с Б. Л. в помещении Союза. Увидев меня, он сразу подходит:
— Здравствуйте, А. К., вы не забыли, что завтра вы у
меня?..
В Союзе дают билеты на просмотр фильма «Разгром немцев под Москвой». Мы берем с ним на понедельник 16-го.
Я говорю ему, что через несколько дней мы с Арбузовым улетаем в Свердловск. Он искренне огорчается.
— Мне будет здесь вас не хватать...
Выходим вместе. Снежно. Метелит,
,-;...
Разговор с Б. Л. о прочтенной им «Давным-давно».
Верные и яркие краски фона. Он густ, точен и мя
гок. Увлекательная наивность в ведении сюжета. Ваша
лучшая черта — пленительная доверчивость воображения.
Пьеса изящна в полном смысле слова. Нигде не изменяет
вкус. Сразу оговариваюсь, кроме одной фразы Кутузова:
«К мадамам...»
В стихосложении есть ошибки в расстановке слов
в строке. Но они редки, и вообще это совершенный пустяк.
Хороши песенки о короле Анри Четвертом и романс Жер-
мен. Прелестна «Колыбельная Светланы» — в ней даже
угадывается мелодия: так она выразительно музыкальна.
Она наивна без жеманства. В гусарской песне «Давным-
давно» есть цыганская сложность позднейшей эпохи. Вмес
то Дениса Давыдова где-то вдруг звучит Апухтин. Впрочем,
не знаю — плохо ли это? Вы тут, как и во всем, свободны
от мелочной стилизации. Комедию делают мыши и кукла.
Мне это нравится. Очень хороши француженка, Дюсьер,
испанец. Это все верные краски рыцарского характера тех
войн... А вас не упрекали, что французы у вас мало звери?..
Нет? Ну, еще скажут...
Очень интересен Пелымов. Вот — образ, окутанный
множеством ассоциаций, хотя и написанный очень лако
нично. Мне почему-то хочется, чтобы он стал партнером
Шуры вместо Ржевского к финалу. Ржевского я бы сделал
фигурой более комической. Он искусственно попадает
к концу в герои... Простите за советы, не мог от них удер
жаться, потому что мне понравилась пьеса... «Давным-
давно» — вещь юношеская в подлинном смысле. Когда-ни
будь про нее станут говорить: «Это молодой Гладков». Вы
разбередили мою мечту написать пьесу. За это тоже вам
спасибо. Может быть, и напишу. Но я мечтаю о драме в
прозе, и почти бытовой, об изнанке войны...
Как мне ни понравилась ваша пьеса, мне все же
кажется, что она ниже возможностей автора. Когда вас
принимали в Союз, я говорил о несомненности вашего
дарования, о молодости, свежести, какой-то юной силе и о
том, что могло быть названо романтизмом, если бы это
слово не было так истрепано. Но главное ваше активное
свойство — это доверчивость вашего воображения, пле
няющая читателя. Вы смело и безоглядно ведете свой
рассказ, ни на секунду не опасаясь, что вам кто-то не
поверит...
Вам трудно писать драму стихами, потому что вы 399 .
застали наш русский стих в ужасном состоянии. Сейчас нужны точные рифмы, а не ассонансы...
В драме надо пользоваться стихом только для того,
чтобы сделать сюжет еще естественней...
Вы встали на путь создания в драме игрового стиха
вместо стиха риторического. Эта дорога параллельна тому,
что сделал Художественный театр. Если у театрального
стиха есть будущее, то оно только тут. Риторический сти
хотворный театр умирает. Нет ничего более старомодного,
чем пьесы в стихах Гусева и других...
Ошибки глаза, то есть ошибки в строении вещи,
предопределяют ошибки слуха, то есть языка...
— Вы говорите, что ваша новая пьеса начинается с ры
тья картошки? (Я рассказал Б. Л. сюжет пьесы «Бессмерт
ный», над которой я тогда работал вместе с А. Арбузовым.)
Удивительное совпадение — моя пьеса тоже должна на
чинаться с картофельного поля. А дальше — старинное
имение... Тема — преемственность культуры... (Я молчу,
не решаясь сказать, что и у нас тоже дальше — имение!) Я
мечтаю возродр!ть в этой пьесе забытые традиции Ибсена и
Чехова. Это не реализм, а символизм, что ли?.. (Я подска
зываю: «импрессионизм»). Да, да, совершенно верно... Я
уже получил аванс за эту пьесу от Новосибирского театра,
ну, того, где работает актер Илловайский. Вы знаете его?
(Я говорю, что слышал, что это хороший актер.) Он работал
над моим «Гамлетом». Мы переписывались с ним о «Гам
лете» и прочем. У него есть несколько моих писем...
— Вы помните, что я говорил вам о бомбежках Москвы
и о том, как я дежурил на крыше? Вот что-то в моей пьесе
и от этого...
(Снова говорим о замысле биографической драмы в стихах, о Петефи. Ему он нравится. Он говорит о романтизме, Новалисе, о «цыганской струе» в мировой поэзии.)
Разговор этот был вечером дома у Б. Л. Он нездоров и полулежит. Долго за это извинялся. У него нет лекарств, а Зинаида Николаевна на дежурстве в детском интернате Литфонда. Отдал ему завалявшуюся в кармане коробочку кальцекса. Он просит зайти по дороге в интернат, разыскать 3. Н. и попросить ее пораньше вернуться домой, что я и делаю. 3. Н. как-то довольно равнодушно выслушивает меня и сухо говорит: «Хорошо. Спасибо...»
Трескучий мороз, и, хотя еще не поздно, чистопольские улицы почти пусты. Тускло светят в окнах слабые лампочки. До дома, где я живу, мне надо пройти две длиннющих улицы: улицу Володарского и пересекающую ее улицу Льва Толстого. Я одолеваю этот путь как на крыльях, не
замечая ни мороза, ни обледенелых колдобин под ногами, по которым и днем-то нелегко пройти. Снова и снова перебираю в памяти все, что сказал Б. Л.
Да, вправду ли это было — я говорил с Пастернаком о своей пьесе? В самых смелых мечтах я никогда не надеялся на это. Я еще не видел ее на сцене, а уже получил за нее высшую награду — его одобрение. Даже если большую часть его отнести на счет его доброжелательности и дружеской снисходительности, то и того, что остается, вполне достаточно, чтобы чувствовать себя безмерно счастливым.
Марта
Не видел вчера Б. Л. в кино и подумал, что он еще болен. Завтра я лечу в Свердловск — вызов от Театра Красной Армии в кармане — и решаю зайти к нему проститься. Так и оказалось: он лежит. Он один дома и обрадовался мне. Простились сердечно. Он должен был сегодня читать «Ромео и Джульетту» в помещении городского театра, но отменил чтение из-за болезни. Просит меня пойти туда, повесить объявление о переносе чтения и дает текст. Прямо от него я отправляюсь в театр. На дверях висит прежнее объявление. Я срываю его и беру на память. Оно написано им самим большими буквами красным и синим карандашом, и довольно забавно. Кроме того, это автограф Пастернака...
«Немногочисленные одиночки, интересующиеся всем текстом «Ромео и Джульетты» в моем переводе без сокращений, могут его услышать во вторник ,, 17-го марта в 7 часов вечера в помещении Городского театра (Дом культуры на улице Льва Толстого). Я буду читать перевод труппе театра, любезно от-^ крывшей двери всем желающим. В случае препятствий обращаться к артисту тов. Ржанову.
Б. Пастернак».
20 марта
Я уже второй день в Казани. Живу в кабинете режиссера Гаккеля в театре. Вчера вслед за мной прилетел из Чистополя Арбузов и привез мне записку от Б. Л. и экземпляр «Ромео и Джульетты», перепечатанный на машинке.
«Дорогой Александр Константинович,счастливой дороги! Итак, помогите: если бы явилась надобность в размножении экземпляра. Последите скрупулезней-ше за правильностью копий. Поклон Алексею Дмитриевичу. Если будет что сообщить, напишите. Мой адрес: Татарская АССР, г. Чистополь, ул. Володар-
Если вы задержитесь, дайте им для ознакомления,
■'*•■
Может быть, если Попов заинтересуется и возьмет
перевод, пообещать им (газете) это потом, обратным
Вашим проездом из Свердловска.
Спасибо за участие. Всего лучшего.
Ваш Б. Пастернак».
На письме нет даты, но я знаю, что написано оно было 18 марта 1942 года. Б. Л. сам принес мне сверток с рукописью и письмо и постучал в низенькое окно домика, где я жил, как раньше, когда звал меня гулять у затона.
Эту рукопись (то есть машинопись с рукописной правкой) читали многие. С нее перепечатали экземпляр в Отделе распространения ВУАПа, и я целую ночь выверял копии. А. Д. Попову перевод понравился, но у него в труппе не нашлось исполнителей для главных ролей, хотя он все-таки долго не давал отрицательного ответа, примеряя разные комбинации с распределением ролей. Мне удалось заинтересовать переводом руководство Малого театра: они даже объявили в печати о готовящейся постановке и, кажется, подписали с Б. Л. договор (во всяком случае, собирались: я им дал его адрес). О переводе прослышал В. Н. Яхонтов и зашел ко мне, чтобы его получить. В этот момент у меня не было его на руках, и он заходил еще дважды. Когда он получил перевод и прочел, у него возникла мысль сыграть одному всю трагедию. Это было летом 1942 года. Помню вечер, когда мы сидели с ним и с увлечением примеряли возможные купюры, поглядывая на часы, чтобы не прозевать комендантский час. К сожалению, В. Н. так мне и не вернул экземпляра, когда эта затея почему-то расстроилась.
Обо всех моих хлопотах по устройству перевода я написал Б. Л., но просил его до времени мне не отвечать, так как должен был вместе с Тихоном Хренниковым ехать на фронт с бригадой ЦТКА (тогда еще Красная Армия не была переименована в Советскую армию и ЦТКА — в ЦТСА). Наше оформление в бригаде задержалось в Политуправлении, и она под руководством режиссера Пильдона уехала, нас не дождавшись, попала в майское окружение под Харьковом и почти вся погибла. Только два человека случайно вышли из окружения.
Далее встреча — через полгода в Москве.
22 октября 1942 года. Вторая военная осень
В ресторане клуба писателей почему-то был выключен |1 свет. На улице еще довольно светло, а в большом высоком
холле клуба ранние осенние сумерки все укутали в серую
полутьму.
Знакомый голос, непохожий ни на какой другой:
— Александр Константинович!
Всматриваюсь. За столиком в углу сидит Б. Л. Пастернак.
Подхожу. Он вскакивает и обнимает меня. Неожиданная горячность встречи сковывает меня смущением. Но он так открыто и сердечно приветлив, что оно сразу исчезает.
Он приехал на несколько недель из Чистополя, оставив там пока семью. Сдает в издательство книгу «На ранних поездах». Есть новые переводческие заказы. Завтра он будет читать «Ромео и Джульетту» в ВТО.
У меня завтра очень трудный день: надо получать пропуск в милиции для выезда в Свердловск, а это большая волокита, но я говорю, что постараюсь быть.
— Я, как всегда,— только о себе и не спрашиваю о ва
ших делах. Впрочем, я видел на улице афишу «Давным-
давно», и это мне все сказало. Я вас от души поздравляю.
Когда вы пригласите меня на спектакль?
Я объясняю Б. Л., что спектакль, идущий с весны в Москве, с моей точки зрения, неудачен и мне не хочется, чтобы он его смотрел. Рассказываю о спорах с режиссером Горчаковым, о наивных, прямолинейных публицистических вставках в роль Кутузова, которую отлично тем не менее играет Д. Н. Орлов. А послезавтра я еду в Свердловск, где недавно состоялась премьера в Театре Красной Армии, от которой жду очень многого. У меня в кармане телеграмма от А. Д. Попова и Г. Н. Бояджиева о большом успехе спектакля.
Я знаю, что Б. Л. слушает меня не из простой вежливости. Все, что касается театра, его живо интересует. Спрашиваю про пьесу, которую он собирался писать.
Он отвечает, что не кончил ее «и даже, пожалуй, не начинал», но еще вернется к этому замыслу. Он говорит, что рад за Леонова и за его пьесу, написанную тоже в Чистополе.
Как раз в эти дни по Москве распространились слухи о звонке Сталина к Л. М. Леонову с похвалой его только
что опубликованной пьесы «Нашествие». До этого звонка отношение к ней было настороженно-подозрительным. И в одну ночь все переменилось.
— Я уверен, что это отличная вещь. Чистопольский
воздух располагает к работе...— говорит Б. Л. с обычной
своей щедрой благожелательностью.
Расспрашиваю о новой книге и попутно жалуюсь, что у меня зачитали его однотомник. В этот момент загорается свет. К нашему столику подходит кто-то со свежими новостями из Советского Информбюро о последнем немецком штурме под Сталинградом.
На другой день прихожу на чтение «Ромео и Джульетты» в ВТО. Чтение происходит в Малом зале. Я опаздываю и сажусь у входа. В перерыве подхожу к Б. Л.
— Вы пришли? Спасибо! Я вас увидел у двери и обра
довался. Вы мне напомнили нашу трудовую зиму в Чис
тополе и разговоры обо всем на свете... Вот, я украл для
вас в доме, где ночевал. Тут я написал вам, но не читайте
сейчас...
И Б. Л. передает мне свой однотомник 1935 года в светло-синей суперобложке.
Мне не терпится посмотреть, и меня выручает профессор Морозов, как всегда, румяный, экспансивный, многоречивый. Он завладевает Б. Л., а я выхожу на площадку лестницы и там раскрываю книгу.
Крупно карандашом на оборотной стороне своего портрета Б. Л. написал:
«Александру Константиновичу Гладкову. Вы мне очень полюбились. На моих глазах Вы начинаете с большой удачи. Желаю Вам и дальше такого же счастия. На память о зимних днях в Чистополе и даже самых тяжелых. Б. Пастернак
22.Х—42 Москва»
Но какого же еще счастья мне нужно? Я еду на премьеру своей пьесы, да еще с таким дорогим напутствием! Возвращаюсь в зал, чтобы поблагодарить Б. Л., но профессор Морозов уже втянул его в дискуссию о каких-то семантических тонкостях текста. Они оба тесным кольцом окружены пожилыми дамами, постоянными завсегдатай-шами всех читок и диспутов ВТО.
Нужно ли добавлять, что однотомник был бережно уложен на самое дно моего чемодана и что десятки раз в дороге я переворачивал его содержимое, чтобы еще достать книгу и перечесть надпись?
А в Свердловске? А в Свердловске я испытал самое большое счастье драматурга — увидел свою первую пьесу в замечательной постановке, в неподражаемом исполнении.
А еще через девять месяцев, когда Театр Красной Армии вернулся в Москву, я смотрел мой спектакль вместе с Б. Л. Пастернаком и после шел с ним пешком домой душной летней ночью через весь город. Но об этом потом, в своем месте...
В самом конце года (15 декабря 1942 года) в клубе писателей в Москве состоялся вечер новых стихов Пастернака, из готовившейся к печати книги «На ранних поездах».
Общее настроение в те дни было повышенное. Завершилось окружение немцев под Сталинградом и окончательно провалилась их попытка деблокировать «котел». В Африке союзники заняли Тобрук и Бенгази. Французы в Тулоне потопили свой флот, чтобы не отдавать его врагу. Англичане и американцы наперебой расхваливали Красную Армию и «славянскую душу». Снова, как в прошлом году в это время, стало казаться, что победа не за горами. С 1 декабря часы работы метро и начало комендантского часа были продлены до половины двенадцатого. Декабрь стоял мягкий, снежный. В Союзе писателей атмосфера была либеральнейшей, и оптимисты считали, что время проработок и начальственных распеканий ушло навсегда.
Когда Б. Л. вышел на низенькую эстраду в большом холле клуба (где сейчас ресторан), его встретили дружные аплодисменты. Народу было много: вся литературная Москва. Значительная часть — в военной форме. Это были писатели-фронтовики, оказавшиеся в Москве проездом или в отпуске, и их товарищи.
Б. Л. читал стихи в приподнятом самочувствии. Обсуждение вылилось в поток приветствий и благодарности.
Мне захотелось укрепить Б. Л. в состоянии доверия и оптимизма, и, попросив слова, я произнес что-то звонкое и романтически-возвышенное о том, что любовь, которую почувствовал сегодня к себе поэт, должна быть возвращена им нам, его читателям, новыми большими и смелыми произведениями и упомянул о неоконченном романе, о замыслах пьес и поэм.
Мне тоже дружно хлопали, и Б. Л., отвечая, сказал, что он принимает читательский вызов, о котором говорил «Александр Константинович», как свой долг, и он белозубо
улыбнулся в мою сторону — я сидел рядом с эстрадой. Он казался обрадованным и даже растроганным.
Для полноты характеристики общего единодушия добавлю, что в конце вечера ко мне подошел грузный и широкоплечий молодой человек в военной форме и сказал, что ему очень понравилось все, что я сказал, и что он вполне со мной согласен. Мы дружески пожали друг другу руки.
— Я вас знаю, а вы меня нет,— сказал он и назвался: — Анатолий Софронов, поэт...
Но в тот вечер ко мне подходили многие, и еще не одну руку я пожал в самодовольной уверенности, что комплименты как оратору были мною заслужены. Но еще больше я был, разумеется, рад за Пастернака.
Кажется, через несколько дней он уехал обратно в Чистополь.
Книга «На ранних поездках» вышла из печати в середине лета 1943 года.
Б. Л. почему-то всегда смущал ее сравнительно небольшой размер. Он говорил, что она должна быть «по крайней мере в десять раз больше». Кроме того, ему не нравилось соединение под одной обложкой стихов середины тридцатых годов и предвоенных, «переделкинских». По его словам, где-то между этими циклами для него проходил какой-то внутренний рубеж. Для него «книга стихов» всегда была (или должна быть) чем-то целым, то есть определенным периодом жизни, выраженным в стихах. Он жалел, что между «Вторым рождением» и «На ранних поездах» у него не было еще одной книги, которая могла бы объединить все написанное вплоть до конца 1936 года.