Теперь уже, когда иду навещать маму, я даже не прикидываюсь собой. 14 страница

Людям, которых можно встретить за незапертыми дверями, надоело болтать о погоде. Здесь люди, уставшие от надежности. Здесь люди, которые переделали ремонты слишком во многих домах. Здесь загорелые люди, которые бросили курить, употреблять сахар, соль, жиры и мясо. Это люди, которые наблюдали, как их мамы с папами и дедушки с бабушками учатся и работают всю жизнь лишь для того, чтобы потерять все в итоге. Растрачивают все, чтобы остаться жить на одной питательной трубке. Забывают даже, как жевать и глотать.

-- Мой отец был доктором, -- говорит Трэйси. -- А там, где он сейчас, ему не вспомнить и собственное имя.

Те мужчины и женщины, которые сидят за незапертыми дверьми, знают, что дом попросторнее -- это не ответ. Как и супруг получше, денег побольше, кожа поглаже.

-- Чем не обзаводись, -- говорит она. -- Все оказывается просто очередной вещью, которую придется потерять.

Ответ в том, что ответа нет.

На полном серьезе, момент вышел тяжеловатый.

-- Нет, -- говорю, проводя пальцем между ее бедер. -- Я про вот это. Зачем ты бреешь шерсть?

-- Ах, это, -- отзывается она, закатывая глаза и улыбаясь. -- Чтобы можно было носить стринги.

Пока я устраиваюсь на унитазе, Трэйси изучает себя в зеркало, видя не столько лицо, сколько то, что осталось от косметики, -- и одним влажным пальцем подчищает смазанный край помады. Растирает пальцами крошечные следы укусов около сосков. То, что "Кама Сутра" назвала бы "рассеянные облака".

Она говорит, обращаясь к зеркалу:

-- Причина, по которой я странствую, в том, что если вдуматься -- вообще нет причин делать что угодно.

Нет смысла.

Здесь люди, которые не столько хотят оргазма, сколько просто забыть. Все на свете. Только на две минуты, на десять минут, на двадцать, на полчаса.

Или, может, когда с людьми обращаются как со скотом, они так себя и ведут. А может -- это просто повод. Может, им скучно. Может быть, никто не приспособлен торчать целый день, втиснувшись в консервную банку, набитую другими людьми, не шевеля ни мышцей.

-- Мы здоровые, молодые, бодрые и полные жизни люди, -- говорит Трэйси. -- Если присмотреться -- какое поведение неестественней?

Одевает блузку, снова накатывает колготки.

-- Зачем я вообще что-то делаю? -- рассказывает. -- Я достаточно образована, чтобы отговорить себя от любой затеи. Чтобы разобрать на части любую фантазию. Объяснить и забыть любую цель. Я такая сообразительная, что могу опровергнуть любую мечту.

Все сижу на том же месте, голый и усталый, а экипаж анонсирует снижение, приближение ко внешней области Лос-Анджелеса, потом сообщает текущее время и температуру, потом информацию по связанным полетам.

И на какой-то миг мы с этой женщиной стоим молча и прислушиваемся, глядя вверх в никуда.

-- Я делаю это -- это -- потому что мне приятно, -- говорит она, застегивая блузку. -- А может -- и сама не знаю, зачем этим занимаюсь. Между прочим, за то же самое казнят убийц. Потому что если переступишь раз какие-то границы -- то будешь переступать их и дальше.

Спрятав руки за спину, застегивая змейку на юбке, она продолжает:

-- По правде говоря, я на самом деле и не хочу знать, зачем занимаюсь случайным сексом. Просто занимаюсь, и все, -- говорит. -- Потому что, как только изобретешь для себя хорошую причину -- тут же начинаешь урезывать все под нее.

Ступает в туфли, взбивает прическу с боков и просит:

-- Пожалуйста, не думай, что это было нечто особенное.

Отпирая дверь, продолжает:

-- Расслабься, -- говорит. -- Когда-нибудь все, чем мы только что занимались, покажется тебе так, мелочевкой.

Высунувшись боком из пассажирского салона, она добавляет:

-- Сегодня просто первый раз, когда ты переступил обычную черту, -- оставляя меня в наготе и одиночестве, напоминает. -- Не забудь закрыть за мной дверь, -- потом смеется и говорит. -- Если тебе, конечно, теперь захочется ее закрывать.

 

Глава 41

 

Девушка с конторки уже не хочет кофе.

Не хочет пойти проверить свою машину на стоянке.

Заявляет:

-- Если что-то случится с моей машиной -- я знаю, кого винить.

А я говорю ей -- "шшшшшшшшшш".

Говорю, мне послышалось что-то важное -- утечка газа, или ребенок где-то плачет.

Мамин голос, приглушенный и усталый, доносится по интеркому неизвестно из какой комнаты.

Мы прислушиваемся, стоя у конторки в холле Сент-Энтони, а мама рассказывает:

-- Лозунг для Америки -- "Недостаточно Хорошо". Вечно все у нас недостаточно быстрое. Все недостаточно большое. Мы вечно недовольны. Мы постоянно совершенствуем...

Девушка с конторки объявляет:

-- Не слышу никакой утечки газа.

Тихий, усталый голос говорит:

-- Всю жизнь я провела, нападая на все подряд, потому что слишком боялась рискнуть создать что-нибудь...

А девушка с конторки обрубает его. Жмет на микрофон и произносит:

-- Сестру Ремингтон к приемному столу. Сестру Ремингтон к приемному столу, немедленно.

Жирного охранника с нагрудным карманом, набитым авторучками.

Но когда она отпускает микрофон, из интеркома снова доносится голос, тихий и шепчущий.

-- Вечно все было недостаточно хорошо, -- говорит мама. -- И вот, под конец моей жизни я осталась ни с чем...

И голос гаснет, уходя вдаль.

Ничего не осталось. Только белый шум. Помехи.

А теперь она умрет.

Если не случится чудо.

Охранник вылетает через бронированную дверь, смотрит на девушку за конторкой, спрашивает:

-- Ну? И что здесь за ситуация?

И на мониторе, в зернистом черно-белом, она показывает на меня, сложившегося пополам от боли в кишках, на меня, держащего в руках собственный раздутый живот, и объявляет:

-- Он.

Говорит:

-- Этому человеку нужно запретить доступ на территорию -- начиная с текущего момента.

 

Глава 42

 

Как показали в новостях прошлым вечером -- я ору, размахивая руками передкамерой, Дэнни стоит чуток позади, пристраивая камень в кладку, а Бэт еще чуть сзади него, разносит камень в пыль, пытаясь вырубить статую.

По ящику я получился желтушно-желтым, сгорбленным от вздутия и веса кишок, которые расползаются внутри на части. Согнувшись, поднимаю рожу, чтобы смотреть в камеру; шея гнется дугой от головы к воротничку. Шея у меня толщиной в руку, кадык торчит наружу, толстый как локоть. Это было вчера, сразу после работы, поэтому на мне еще надета блузкообразная полотняная рубаха из Колонии Дансборо, и бриджи. Плюс башмаки с пряжками и галстук -- тоже хорошего маловато.

-- Братан, -- замечает Дэнни, сидя рядом с Бэт в ее квартире, когда мы смотрим себя по ящику. -- Видон у тебя не особо.

Видон у меня, как у коренастого Тарзана из моего четвертого шага, согнувшегося у обезьяны с жареными каштанами. Жирный спаситель с потрясной улыбкой. Герой, которому уже нечего скрывать.

По ящику я пытался сделать одно -- объяснить всем, что недовольства не было. Пытался убедить людей, что сам же и заварил всю кашу, позвонив в город и рассказав, что живу недалеко, и какой-то псих строит тут без разрешения непонятно что. И стройплощадка несла угрозу детям из окрестностей. И работавший парень не казался особо кайфовым. И это сто пудов была сатанинская церковь.

Потом позвонил им на телестанцию и рассказал то же самое.

И вот так все началось.

Про то, что я сделал все это только для того, чтобы заставить Дэнни во мне нуждаться, ну, этот момент я не разъясняю. Не по телевизору же.

На самом деле все мои объяснения остались на полу монтажной комнаты, потому что по ящику я просто вон тот потный раздутый маньяк, который пытается заслонить рукой объектив, орет на репортера, чтобы тот проваливал, и хлопает рукой по микрофону со звуком "бум", пробивающимся сквозь съемку.

-- Братан, -- говорит Дэнни.

Бэт записала на пленку мой маленький окаменелый миг, и теперь мы смотрим его снова и снова.

Дэнни продолжает:

-- Братан, ты смотришься как одержимый дьяволом, или что-то вроде.

На самом деле я одержим совсем другим божеством. Это я пытаюсь быть хорошим. Пытаюсь провести несколько маленьких чудес, чтобы раскачаться до крупных вещей.

Сидя здесь, с термометром во рту, проверяю его, а на нем 35,5. С меня продолжает сочиться пот, поэтому говорю Бэт:

-- Прости за твой диван.

Бэт берет термометр посмотреть, потом кладет прохладную руку мне на лоб.

А я добавляю:

-- И прости, что считал тебя тупорылой безмозглой девкой.

Быть Иисусом значит быть честным.

А Бэт отвечает:

-- Все нормально, -- говорит. -- Мне всегда было плевать, что ты считаешь. Только что Дэнни, -- она сбивает термометр и всовывает его обратно, мне под язык.

Дэнни перематывает пленку, и вот я снова здесь.

Сегодня ночью у меня болят руки, а кисти ободраны от работы с известью в растворе. Спрашиваю Дэнни -- так что, каково оно -- быть знаменитым?

Позади меня на телеэкране поднимаются и вздымаются по кругу стены из камня, образуя основание башни. Другие стены встают вокруг зазоров для окон. Сквозь просторный дверной проем виден пролет широких ступеней, воздвигнутых внутри. Другие стены сходят на нет, обозначая основания для новых крыльев, новых башен, новых галерей, колоннад, лепных водоемов, врытых в землю дворов.

Голос репортера интересуется:

-- Здание, которое вы строите -- это дом?

А я отвечаю -- "мы не знаем".

-- Это какая-то церковь?

"Мы не знаем".

Репортер вступает в кадр: мужчина с коричневыми волосами, зачесанными в одну уложенную выпуклость над лбом. Он подносит руку с микрофоном к моему рту со словами:

-- Тогда что же вы строите?

"Мы не узнаем, пока не уложим последний камень".

-- Но когда это произойдет?

"Мы не знаем".

После такой долгой жизни в одиночку, приятно говорить -- "мы".

Наблюдая, как я говорю это, Дэнни тычет пальцем в экран и комментирует:

-- Отлично.

Дэнни говорит, что чем дольше мы сможем продолжать строить, чем дольше сможем продолжать созидание, тем больше вещей станет возможным. Тем дольше мы сможем выносить собственное несовершенство. Задержать конечное удовлетворение.

Считайте идею тантрической архитектурой.

По ящику я объясняю репортеру:

-- Тут дело в процессе. Дело не в том, чтобы что-то завершить.

В чем самый прикол -- я всерьез считаю, будто помогаю Дэнни.

Каждый камень -- это день, который Дэнни не растратил. Гладкий речной гранит. Угловатый темный базальт. Каждый камень -- маленькое надгробье, маленький монумент каждому из дней, в которых труд большинства людей лишь испаряется, выдыхается или становится безнадежно просроченным с момента выполнения. Не упоминаю все это при репортере, и не спрашиваю у него, что случается с его работой после той секунды, как она уходит в эфир. Эфиры. Это и есть передача. Она улетучивается. Стирается. В нашем мире, где мы работаем на бумаге, упражняемся на машинах, где время, силы и деньги уходят от нас, принося так мало взамен, -- Дэнни, который лепит камни в кучу, кажется нормальным.

Репортеру я это не рассказываю.

Вот он я: машу руками и говорю, что нам нужно больше камней. Если люди принесут камни -- мы будем признательны. Если люди захотят помочь -- будет здорово. Волосы у меня слипшиеся, темные от пота, живот раздулся, вываливаясь спереди из штанов, а я рассказываю, мол, единственное, чего мы не знаем -- это чем все обернется. И более того -- мы не хотим знать.

Бэт удаляется в кухоньку поджарить поп-корн.

Я мучаюсь от голода, но есть не решаюсь.

По ящику финальные кадры стен, оснований для длинной лоджии колонн, которые когда-нибудь поднимутся к крыше. Пьедесталы для статуй. Когда-нибудь. Бассейны для фонтанов. Стены вздымаются, намечая контрфорсы, фронтоны, шпили, купола. Арки взлетают, чтобы когда-нибудь поддерживать своды. Башенки. Когда-нибудь. Кусты и деревья уже разрастаются, чтобы укрыть и похоронить под собой некоторые из них. Ветки прорастают сквозь окна. Трава и сорняки растут в некоторых комнатах по пояс. Все разворачивается перед камерой -- здесь только фундамент, который, быть может, никто из нас не увидит завершенным в своей жизни.

Репортеру я этого не рассказываю.

За кадром можно разобрать выкрик оператора:

-- Эй, Виктор! Помнишь меня? В "Шез-Буфет"? Ты тогда чуть не задохнулся...

Звонит телефон, и Бэт отправляется взять трубку.

-- Братан, -- говорит Дэнни, снова перематывая пленку. -- От того, что ты им сейчас сказал, некоторым людей просто посрывает крышу.

А Бэт зовет:

-- Виктор, это из больницы твоей мамы. Они тебя ищут.

Ору в ответ:

-- Одну минутку.

Прошу Дэнни снова прокрутить пленку. Я уже почти готов предстать перед мамой.

 

Глава 43

 

Для следующего чуда покупаю пудинг. Здесь шоколадный пудинг, ванильный и фисташковый пудинг, ирисовый пудинг, -- весь заправленный жирами, сахаром и консервантами, запечатанный в небольшие пластиковые трубки. Просто отдираешь бумажный верх и гребешь его ложкой.

Консерванты -- вот что ей нужно. Чем больше консервантов, мне кажется, -- тем лучше.

С магазинной сумкой, битком набитой пудингом, иду в Сент-Энтони.

Еще так рано, что в холле за конторкой нет девушки.

Утонув в постели, мама смотрит из-под век и спрашивает:

-- Кто?

"Это я" -- говорю.

А она спрашивает:

-- Виктор? Это ты?

А я говорю:

-- Да, кажется да.

Пэйж рядом нет. Никого рядом нет, еще очень раннее субботнее утро. Солнце только встает, просвечивая сквозь шторы. Мамина соседка по комнате миссис Новак-раздевалка, свернулась на боку на другой кровати, поэтому я говорю шепотом.

Отдираю верхушку с первого шоколадного пудинга и нахожу в магазинной сумке пластиковую ложечку. Придвинув к кровати стул, набираю первую ложку пудинга и говорю:

-- Я пришел тебя спасти.

Рассказываю, что, наконец, узнал о себе правду. Про то, что я родился хорошим человеком. Воплощением абсолютной любви. Что я могу снова стать хорошим, только вот начинать приходится с малого. Ложка проскальзывает между губ и оставляет внутри первые пятьдесят калорий.

Со следующей ложкой сообщаю:

-- Я знаю, на что тебе пришлось пойти, чтобы завести меня.

Пудинг лишь остается на месте, отблескивает коричневым на языке. Ее глаза быстро моргают, а язык выталкивает пудинг на щеки, чтобы она смогла выговорить:

-- О, Виктор, ты узнал?

Заталкивая ложкой следующие пятьдесят калорий ей в рот, говорю:

-- Не надо стесняться. Давай глотай.

Она мычит сквозь шоколадную грязь:

-- Не перестаю думать, как ужасно было то, что я сделала.

-- Ты дала мне жизнь, -- говорю.

А она, отворачивая голову от следующей ложки, отворачиваясь от меня, произносит:

-- Мне нужно было гражданство США.

Украденная крайняя плоть. Реликвия.

Отвечаю -- это не важно.

Тянусь с другой стороны, и проталкиваю еще ложку в ее рот.

Вот Дэнни говорит, что, быть может, второе пришествие Иисуса Христа -- не из тех вещей, которыми должен заниматься Бог. Может быть, Бог оставил людям право выработать способность вернуть Христа в свои жизни. Может, Бог хотел, чтобы мы изобрели собственного спасителя, когда будем готовы. Когда нам это понадобится больше всего. Дэнни говорит, может, нам самим положено создать себе мессию.

Чтобы спастись.

Еще пятьдесят калорий отправляются ей в рот.

Может быть, с каждым маленьким усилием, мы можем развиться до того, чтобы совершать чудеса.

Еще одна ложка коричневого отправляется ей в рот.

Она поворачивается ко мне, ее глаза сжимаются в узкие щелки среди морщин. Язык выталкивает пудинг на щеки. И она спрашивает:

-- Какого черта ты несешь?

А я отвечаю:

-- Мне известно, что я Иисус Христос.

Ее глаза широко распахиваются, а я протаскиваю еще ложку пудинга.

-- Я знаю, что ты прибыла из Италии уже оплодотворенная священной крайней плотью.

Еще пудинга ей в рот.

-- Я знаю, что ты написала обо всем этом в дневнике по-итальянски, чтобы я не смог прочитать.

Еще пудинга ей в рот.

И я говорю:

-- Теперь я знаю свою истинную природу. Что я любящий и заботливый человек.

Еще пудинг отправляется ей в рот.

-- И знаю, что могу спасти тебя, -- говорю.

Мама молча смотрит на меня. Глаза ее наполнены полным и бесконечным пониманием и сочувствием, она спрашивает:

-- Какого хуя ты городишь?

Говорит:

-- Я украла тебя из коляски в Ватерлоо, в Айове. Я хотела спасти тебя от той жизни, которую ты получил бы.

Материнство -- опиум для народа.

См. также: Дэнни с детской коляской, набитой краденым песчаником.

Говорит:

-- Я тебя похитила.

Сумасшедшая, слабоумная бедняжка, она сама не знает, что несет.

Заталкиваю ложкой еще пятьдесят калорий.

-- Все нормально, -- говорю. -- Доктор Маршалл прочла твой дневник и рассказала мне правду.

Заталкиваю ложкой еще пудинга.

Ее рот растягивается, чтобы что-то сказать, а я заталкиваю ложкой еще пудинга.

Ее глаза набухают, и слезы текут по бокам лица.

-- Все нормально. Я прощаю тебя, -- говорю ей. -- Я люблю тебя, и пришел тебя спасти.

С еще одной ложкой на полпути к ее рту, продолжаю:

-- Тебе нужно только проглотить вот это.

Ее грудь вздымается, и коричневый пудинг пузырится из ноздрей. Глаза закатываются. Кожа начинает синеть. Грудь снова вздымается.

А я зову:

-- Мам?

У нее дрожат руки и пальцы, а голова выгибается, вдавливаясь глубже и глубже в подушку. Грудь вздымается, и полный рот коричневой дряни засасывается в глотку.

Ее лицо и руки все синеют. Глаза закатились до белков. Кругом запах одного только шоколада.

Жму кнопку вызова медсестры.

Говорю:

-- Без паники.

Говорю:

-- Прости. Прости. Прости. Прости...

Она вздымается и бьется, руками цепляясь за горло. Вот так я, должно быть, выглядел, задыхаясь на публике.

Потом по другую сторону кровати вырастает доктор Маршалл, одной рукой отводя мамину голову назад. У меня Пэйж спрашивает:

-- Что случилось?

Пытался спасти ее. Она бредила. Не помнила, что я мессия. А я пришел ее спасти.

Пэйж наклоняется и выдыхает в мою маму. Снова выпрямляется. Снова выдыхает в мамин рот, и с каждым разом, когда она выпрямляется, все больше коричневого пудинга размазано у Пэйж вокруг рта. Больше шоколада. Этот запах -- все, чем мы дышим.

По-прежнему сжимая в одной руке пакет пудинга, а в другой -- ложку, говорю:

-- Все нормально. Я могу сам. Точно как с Лазарем, -- говорю. -- Я уже такое делал.

И расправляю руки ладонями вниз над вздымающейся грудью.

Командую:

-- Ида Манчини, я приказываю вам жить.

Пэйж смотрит на меня между выдохами, лицо ее измазано коричневым. Говорит:

-- Вышло маленькое недоразумение.

А я командую:

-- Ида Манчини, вы целы и невредимы.

Пэйж наклоняется над кроватью и расправляет руки рядом с моими. Давит изо всех сил, снова, снова и снова. Массаж сердца.

А я говорю:

-- На самом деле все это не нужно, -- говорю. - Я ведь правда Христос.

А Пэйж шепчет:

-- Дыши! Дыши, черт возьми!

И откуда-то выше по руке Пэйж, откуда-то из самой глубины рукава ее халата, Пэйж на запястье падает пластиковый браслет пациента.

И тогда все вздымания, биения, хватания и задыхания, все на свете, -- в тот же миг все на свете прекращается.

"Вдовец" -- неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

 

Глава 44