Сентиментальное настроение

 

"Наивная баллада" Гарсиа Лорки (отрывок)

 

На всякий случай - вдруг у кого-нибудь такое же настроение)

 

Та старушка, что в хижине бедной

живет на краю деревни,

со своим кривым веретенцем,

и с парочкой черных кошек,

в сумерках теплых, сидя

со своим чулком у порога,

дрожащим голосом, тихо,

под шелест листвы потемневшей,

рассказывает соседкам

и ребятишкам сопливым

о том, что в давние годы

как-то случилось с нею.

 

Однажды, такою же ночью,

как эта, безветренной, тихой,

она увидала Сант-Яго -

шел он по землям неба.

— Как, бабушка, был одет он? -

спросили два голоса разом.

— Он в бархатной был тунике

и с посохом изумрудным.

 

И лишь на порог вступил он,

проснулись мои голубки

и крылья свои развернули,

а пес мой лизал ему ноги.

Был так ласков небесный странник,

словно луна зимою,

и наполнился дом и сад мой

запахом трав душистых.

 

— Что ж, бабушка, он сказал вам? -

спросили два голоса разом.

— Проходя, он мне улыбнулся

и звезду в моем сердце оставил.

— А куда ты ее положила? -

спросил проказник-мальчишка.

— Да, наверно, она потухла,

это ж сказка! - сказали другие.

— Дети, дети, она не погасла,

я в душе ту звезду сохранила.

— А в душе - это звезды какие?

— Да такие же, как на небе.

 

— Дальше, бабушка! Что же дальше?

Этот странник - куда он делся?

— Он ушел далеко, за горы,

и голубок увел, и собаку.

Но наполнил он сад мой жасмином

и цветущими розами, дети.

И созрел на зеленых ветках

виноград, а наутро в амбаре

я нашла зерно золотое.

Очень добрый был этот странник!

 

— Повезло тебе, бабушка, в жизни! -

заключили два голоса разом.

 

Задремали усталые дети,

на поля тишина опустилась.

Дети-крошки, пройдет ли Сант-Яго

в ваших снах по туманным тропинкам?

Ночь июльская, ясная ночка!

Скачет, скачет Сант-Яго по небу!

 

А тоску, что я в сердце прятал,

я развею по белым дорожкам,

чтобы дети ее потопили

в светлых водах реки прозрачной,

чтоб сквозь звездную ночь далеко

чистый ветер ее развеял.

 

 

Дети

 

Лошадиная профессия

 

— Пап! А почему дяденька сейчас по телевизору себя лошадью обозвал? Он, что ли, как лошадь, работает? Как ты работаешь, так и он работает?

— Кто себя лошадью обозвал? Почему – лошадью?

— Да дяденька вот этот. Он сказал: нас называют жеребцами правосудия. А жеребец – это же лошадкин муж, да?

— Ох, Туська… Не «жеребцами», а «жрецами», понятно?

— Поня-атно! Значит, он не работает, как лошадь, а жрёт, как лошадь, да?

 

***

 

Сказка для квартирной хозяйки

 

Рассказала крестнику свой давний сон. Он немедленно воодушевился и побежал пугать им младшую сестру. Сквозь приоткрытую дверь слышно:

— …Влезет по стене, протянет руку через форточку да как схватит тебя за волосы!

— Кто схватит?

— Кто-кто… Скелет, я же сказал. Руку протянет через форточку, а рука жё-олтая, страшная, вся гнилая, с когтями…

— Па-аду-умаешь! А я форточку закрою.

— А он стекло разобьёт. Руку к тебе протянет, зубами защёлкает….

— А я схвачу его за руку и ка-ак отломаю её насовсем! Не фиг, то есть.

— Как же ты её отломишь? Она не отломится. Она крепкая.

— Какая же крепкая? Ты же сам сказал, что гнилая!

— Ничего не гнилая! Это снаружи кажется, что гнилая. Ты её схватишь, попробуешь отломить, а она не ломается. А он тогда скажет: ха-ха! И даже не старайся! Я принимал кальций Д-3 Никомед! Он укрепляет костную ткань, ха-хха-хха!

— Это «Растишка» укрепляет, а не Никомед. И «Скелетоны» в бутылочке. Их поэтому скелеты пьют, а потом на роликах катаются, без наколенников. Упадут – и ничего!

 

Брат озадаченно замолкает, задумывается и начинает гоготать. Сестра тоже смеётся, потом становится серьёзной. Слышно, как она вздыхает и взбивает кулаком подушку.

— Жалко, что это всё не взаправду.

— Что не взаправду?

— Скелет в форточке.

— Почему – жалко?

— Я бы этого скелета попросила к тёте Зине сходить, у которой мы квартиру снимаем. Пришёл бы так ночью, сел бы рядом, разбудил её и сказал: совесть у тебя есть? Давай, быстро, снижай квартплату! А то щас быстро со мной на кладбище прогуляешься! Узнаешь, почём там жильё, ха-хха –хха!

 

***

 

За богатого старичка

 

— К нам вчера дядя приходил, водопроводчик. В телогрейке. Это такая куртка специальная, для водопроводчиков. Он нам счётчик ставил, чтобы воду считать. Сказал, что он один на весь дом ходит, эти счётчики ставит, и что его все прям на части рвут. Ушёл, а потом пришёл в рваной телогрейке. Это его в других квартирах на части рвали. Мама ему говорит: хотите, я зашью? Он говорит: да не надо! А я булавку от куклы отцепила, с бантиком такую.. и с сердечком во-от таким здоровым… и ему дырку заколола. Такой красивый дядя получился, прям как Маринкин жених! Только ещё лучше, потому что у Маринки жених был молодой, а этот – старенький! - А что, разве лучше, когда жених старенький?

— Конечно, лучше. Чтобы сразу и жених, и дедушка. Вон, у всех есть дедушки… всех и в цирк водят, и в «Баскин Робинс» по сто рублей два шарика… если мама с папой, то ни за что не купят, потому что дорого, а дедушка внучкам всегда покупает… У всех, у всех дедушки, даже у Сашки из двенадцатой квартиры, хоть он и большой уже… а я одна, как дура, без дедушки!

 

***

 

Зюскинду и не снилось

 

— Духи «Замуж за миллионера» ей подарили! А я бы ей – знаешь, чего? Я бы ей духи подарил – «Замуж за бомжа»! Во – запахан! Отличный, да? Мало не покажется! В метро одна в целом вагоне будет ездить – удобство! Ещё можно «Замуж за гастарбайтера» - тоже ничего. Я бы такую серию сделал, если бы духи выпускал. Как называется человек, который духи выпускает?

— Парфюмер.

— Да, я помню, что гадость какая-то. Парфюмер, точно!

 

2007/04/18

 

Услышала замечательную фразу из Козинцева: «В эвакуации я узнал, что значит быть богатым. Это когда у тебя пальто – отдельно, а одеяло – отдельно».

 

Очень хороший режиссёр был Козинцев. Но я знаю, что роковым образом портило его фильмы. Это музыка Шостаковича.

 

Нет, не то чтобы я имела что-то против Шостаковича. Отнюдь нет, даже совсем наоборот. Просто было бы лучше, если бы Шостакович был отдельно, а Гамлет и Король Лир – отдельно.

 

Впрочем, это моё субъективное и, безусловно, предвзятое мнение.

 

 

Вдогонку к предыдущему

 

Настоящий «Гамлет в пустоте» - это не Смоктуновский даже. В фильме Козинцева, помимо Гамлета, всё-таки есть ещё пара-тройка персонажей – Офелия, например. Но вот кто определённо Гамлет в вакуумной упаковке – это Лоренс Оливье. Он один умудрился-таки сделать фильм, в котором вообще нет никого, кроме Гамлета. Его Гамлет ходит среди аляповатых, даже не раскрашенных, а кое-как подмалёванных углем картонных фигурок, походя тыча пальцем то в ту, то в другую, и оживляя их по собственному усмотрению на ближайшие две или три минуты. Чтобы зритель не удивлялся, что это он так долго и пространно разговаривает с нарисованными углем на стене картинками – вправду, что ли, идиот? Окружающий его мир тоже картонный. Снаружи кажется, что это стены и башни, но это только кажется, на самом же деле всё морок и обман. По сравнению с этой гулкой, завораживающей, почти космической пустотой, мир в «Гамлете» Козинцева кажется особенно суетливым и изобилующим чрезвычайно интересными, но зверски мешающими Шекспиру деталями и режиссерскими находками. Он весь целиком слеплен из интересных находок. Завален ими с головой и погребён. Текст, и без того подпорченный и искажённый переводом, изредка вытаскивают наружу, как череп бедного Йорика из могилы, а затем, не дослушав, резко обрывают и выбрасывают обратно. Теряется мысль. Теряется темп. Теряется ритм. А, выбившись из ритма с самого начала, потом восстановить и набрать его уже невозможно. И как-то начинаешь понимать, что Шекспир – это не только то, что мы сами о нём думаем, даже если мы думаем о нём очень хорошо. Даже если мы думаем о нём лучше, чем он он того заслуживает.

 

Фильм Оливье, по сравнению с Фильмом Козинцева, гораздо беднее, проще и примитивнее. До самых пяток, до мороза и дрожи в душе пробирает меня эта его примитивность. Очень хорошо помню, как я смотрела его в первый раз в «Иллюзионе». Со мной были две моих подруги, одна – романтическая поклонница Шекспира и Виктора Авилова, другая - домашняя тридцатилетняя девочка из православной семьи, никакого Шекспира отродясь не читавшая. Мы забрались в уголок, на всякий случай поближе к проходу, съели одно мороженое на троих, поругались с сидящими впереди обладателями Высоких Шапок и, настроившись таким образом на благоговейный лад, стали таращиться не экран.

 

И упала гулкая театральная тьма. И разверзлась картонная космическая пустота. В которой не было ничего лишнего, потому что не было вообще ничего. И было всё. И старомодная наивность. И вызывающая, почти нарочитая аляповатость. И напыщенность. И театральность. И страх. И горе. И боль. И гнев. И растерянность, восходящая к решимости. И стук сердца. И молчание. И ритм, подчинившись которому никак уже невозможно было из него выбраться.

 

Кажется, сразу после выхода фильма критики выказывали недоумение по поводу того, что Гамлет-Оливье так долго валандается и медлит с отмщением – такой, как он, порвал бы дядю на куски, как Тузик грелку, не дав Призраку договорить до конца. Меня же он, наоборот, поразил своей странной, почти потусторонней сдержанностью. Может быть, он показался мне таким по контрасту со Смоктуновским. Достаточно взять и сопоставить любую сцену, чтобы это понять. Свой первый монолог, в полемику с Оливье, Гамлет-Смоктуновский у Козинцева произносит не в одиночестве, а в толпе. Сцена бала, сильно напоминающая соответствующие кадры из «Золушки» или какой-нибудь другой хорошей советской детской сказки. Прыгают ряженые, суетятся придворные со смачными эксплуататорскими физиономиями, а между ними слоняется Смоктуновский с брезгливо-скорбным выражением лица, в то время как за кадром его же голос раздражённо, то и дело срываясь на скандальные нотки, выкрикивает монолог «люди – порождения крокодилов»… стоп, нет, нет… «женщины – ничтожество вам имя». Оливье тоже произносит этот монолог молча. Оставшись один, как, собственно, и написано у Шекспира. Ни тени раздражения. Веская, раздумчивая горечь. Сарказм пополам с фаталистическим смирением. Жёсткая складка рта и растерянный, тоскливый взгляд. Разговор с Горацию. Дрожащий, скандально-обиженный голос Смоктуновского – и задумчивая ирония Оливье, от которой он сразу переходит к мягкой доверительности и печали. Или хрестоматийное – в часовне, с Офелией. Впрочем, в "Гамлете" же всё хрестоматийно, куда ни плюнь… Если Гамлету Оливье достаточно было одного взгляда на занавеси в исповедальне, чтобы понять, кто там засел, и вести дальнейшую игру уже исключительно для этой публики, то Гамлет у Козинцева почти всю сцену проводит в нервной беготне по залам и коридорам, в которых он тщетно высматривает соглядатаев. На Офелию он орёт не на шутку, она для него – такая же предательница и преступница, как гнусный король и недостойная королева. Он говорит ей: я не любил вас – и этому вполне веришь. Гамлет-Оливье в этой сцене так же сдержан и потусторонен, как и в предыдущих. Он смотрит на Офелию из укрытия – вернее, бросает только один взгляд, и в этом взгляде, собственно, выражено всё, что он к ней чувствует на самом деле. Я не понимаю, как так можно было сделать. Правда – не понимаю, хоть убейте. Далее – его рука на её молитвеннике... картонная фигурка вздрагивает и вмиг становится живой, испуганной и пристыженной девочкой. Мягкое, очень осторожное начало беседы, затем – мимолётный взгляд не портьеры… и далее идёт нечто просто потрясающее. Гамлет говорит чудовищные, ни с чем не сообразные резкости, голос его громок, властен и отрывист, лицо же выражает нечто совсем другое – абсолютно другое. Нежность проступает на нём сквозь напускную жёсткость, как кровь – сквозь наспех наброшенный на рану бинт, и видно, как его смущает этот жестокий спектакль, который он вынужден разыгрывать, и как ему на самом деле её жалко. Она не понимает этого. Не понимает, что его слова о ничтожестве и распутстве женщин адресованы вовсе не ей. Она кидается ему на шею, он грубо отрывает её от себя и швыряет с размаху на каменные ступени. Она по-детски, взахлёб рыдает, лёжа лицом на камнях. Он наклоняется над ней, украдкой оглядывается на портьеры, удерживает в воздухе руку, готовую погладить её по голове, быстро, воровато целует прядь её волос, вскакивает и уходит. Я не знаю, как всё это можно было сыграть. Для меня это до сих пор непостижимо.

 

Так мы сидели в кино и смотрели. Я дышала на руки, стынущие от сквозняка и возбуждения, и оглушённо улыбалась. Поклонница Шекспира и Виктора Авилова спала на моём плече, нервно вздрагивая во сне при редких громких вскриках Оливье. Пробудилась она только к концу, от звона рапир.

— Что – уже? – спросила она хрипло и сочувственно.

— Почти, - сказала я. – Ты не спи, сейчас будет интересно.

— Господи, Господи, - всхлипывала на другом моём плече православная подруга Она не знала, чем кончится дело, и сильно волновалась.

 

После фильма она, не попрощавшись, ушла переживать и сморкаться в мокрую снежную мглу и пропала. Отыскалась она только на следующий вечер. К счастью, живая и невредимая.

 

 

2007/04/24

 

Как правило, я выхожу на работу заранее. Потому что путь мой лежит мимо Большого Строительного Забора. Этот Забор стоял там с начала времён и будет стоять до их скончания. Он был воздвигнут в тот день, когда Бог сотворил небо и землю – а по некоторым версиям, за два дня до того. С тех пор он нимало не сгнил и не покосился, а, напротив, окреп, растолстел и разросся чуть ли не во всю улицу. В нём так и не появилось ни дырки, ни щели, ни оторванной доски, поэтому никто не знает, что же за ним находится.

 

Я тоже этого не знаю, но догадываюсь. Когда-то, в незапамятные времена, влюблённый в меня сосед по парте, чтобы доказать мне свою любовь, зашвырнул за этот Забор мой мешок со сменной обувью. Кое-как, цепляясь за ствол и ветки стоящего рядом тополя и раздирая вдрызг новые колготки, я добралась-таки до вершины Забора и заглянула внутрь.

 

Конечно, никакой Стройки там не было. А были влажные первобытные джунгли, бурно и страшновато разросшиеся на помойных кучах. Нигде и никогда потом я не видела таких мощных зонтичных деревьев с просторными, как шатры, соцветиями и толстенными, как слоновьи ноги, стеблями, и таких потрясающих, роскошных крапивных зарослей, от одного взгляда на которые начинался зуд во всём теле. Я вздохнула, поплевала на ободранные ладони, попрощалась мысленно со своей сменной обувью и полезла вниз, бить влюблённого в меня соседа по парте. Через пару дней, пробегая мимо Забора, я мельком отметила, что тополь, по которому я пыталась взобраться, спилен до основания. Больше я никогда за Забор не заглядывала. Но иногда, проходя мимо него, прислушивалась украдкой к тому, что за ним происходит, и поспешно ускоряла шаг.

— А ты знаешь хоть, что за этим Забором? – недавно спросил у меня крестник.

— М-м-м… - ответила я.

— Ну, ты слышишь, когда мимо проходишь? - М-м-м… Что именно?

— Что-что… Собака лает – слышишь?

— Бродячая?

— Сама ты бродячая. А корова мычит – тоже бродячая? Потом там звенит ещё что-то… или брякает.. как цепь или щеколда. Колёса скрипят. Лошади ходят. Люди разговаривают по-непонятному. Хочешь сказать, что не слышишь, да?

— Когда просто так – не слышу, - призналась я. – А когда выпью немножко, то слышу. Только не знаю, что это.

— Я думаю, это Древний Египет.

— Почему – Египет?

— Потому что мы как раз его сейчас по истории проходим.

— А-а-а… Тогда – да. Может быть, и Египет.

 

На другой день после этого разговора, когда я, как обычно, шла мимо Забора, под ноги мне шлёпнулась маленькая чёрная кошка с острыми ушами. Я непроизвольно сделала шаг назад; кошка тихо засмеялась, молнией перебежала мне дорогу и исчезла в подворотне. Нет нужды говорить, что день был непоправимо испорчен и неудачи преследовали меня вплоть до позднего вечера.

 

С того дня кошка стала регулярно караулить меня за Забором. Теперь, уже подходя, я издали слышу её фырканье и скрежет когтей по сухому дереву. При первых звуках этого скрежета очень важно собраться и вовремя метнуться в подворотню первой – до того, как кошка успеет перемахнуть через Забор. А потом уходить от неё дворами на средней скорости, по возможности всё время петляя и запутывая следы. А если особенно повезёт, то выследить её из укрытия и в тот момент, когда ей кажется, что она уже взяла твой след, выскочить наперерез и перебежать ей дорогу. Тогда не твой, а её день будет непоправимо испорчен, и она оставит тебя в покое, и, бормоча ругательства, вернётся за свой Забор. А на следующий день всё повторится снова. Поэтому я выхожу из дома пораньше, чтобы не опоздать на работу.

 

Иногда мне удаётся поймать эту кошку и почесать ей за ухом. Она не возражает против такого святотатства, но и не выказывает никакого одобрения. Держать её в руках необыкновенно приятно – у неё короткая бархатистая шерсть, стройные суховатые лапы со втянутыми коготками, длинные, длинные, розоватые уши и узкое хмурое лицо со впалыми щеками и спокойным ехидством в глазах. Я глажу её по спине, сажаю к себе на плечо, а потом отношу к Забору и подсаживаю наверх, на доски. Она быстро подтягивается на передних лапах и уходит за Забор, на прощанье раздражённо дёрнув узким, как верёвка, хвостом.

— Што, Мурка, нагулялась? – весело спрашивает женский голос из-за Забора. – Ну, иди, иди вон, в погреб сходи, мышей погоняй. Козу-то я ещё не доила, молока нету… попозже будет, малость обожди.

 

А где-то в глубине Зазаборного Царства скрипит колодезная цепь, чихает и тарахтит трактор, блеют овцы, и кто-то поёт про то, как

 

За реченькой – диво –

Да варил чернец пиво,

Чернёченька мой,

Горюн молодой.

 

Чернецово пиво

Ох – разборчиво было,

Чернёченька мой,

Горюн молодой…

 

2007/04/26

 

Маленький сгорбленный старичок в супермаркете, прихрамывая, бродит между рядами и набивает тележку самыми дорогостоящими деликатесами. Перед тем, как положить туда нарезку испанского карбоната или бутылку шотландского виски в клетчатой коробке, он внимательно их разглядывает, взвешивает то на одной, то на другой руке, и глаза его сияют нежно и плотоядно, и всё лицо вздрагивает, собирается в гармошку и беззвучно смеётся.

«Тролль какой-то, - думаю я, наблюдая за ним. – Из пещеры вылез. Деньгами сорить. Наверное, юбилей свадьбы у горного короля. А это его камердинер или шеф-повар».

— Голубушка! – говорит старичок продавщице. – А почему у вас опять нет Шато Бурбона тысяча восемьсот девяносто пятого года?

— Дед, шёл бы ты отсюда! – говорит продавщица, продолжая поправлять ценники. – Учти, если хоть что-нибудь разобьёшь, я тебя в милицию сдам.

— Надь, что, бурбон опять припёрся? – раздаётся голос из-за другого прилавка. – Надо охране сказать, чтобы его не пускали!

— Не пустить меня вы не можете, - рассеянно говорит дед, разглядывая упаковку с нарезанным балыком. – У вас нет на то юридических оснований. И свежевыжатого гранатового сока у вас тоже почему-то нет. А вчера был. А?

 

И, не дожидаясь ответа, тихо смеётся и едет дальше, к рядам с кондитерскими изделиями.

«Нет, не тролль, - думаю я. – Его тут уже знают. Может, Коровьев или Бегемот? Может, пора мне того… ноги уносить, пока не поздно?»

 

Но оторваться от созерцания столь занятного старичка выше моих сил, и я следую за ним по всему супермаркету, глядя, как он бережно, с радостными причитаниями, укладывает в тележку коробки с пирожными «Лето в Париже», аккуратно заворачивает в пакетики тёплые булки с тмином и целует в этикетки длинные, причудливых форм, лиловые винные бутылки. Это зрелище увлекает и завораживает. Вместе с ним я начинаю предвкушать это невиданное пиршество в горной пещере, при свете звёзд и факелов, под душераздирающее хрипение волшебной волынки. Старик замечает краем глаза моё к нему внимание, щёлкает языком, подмигивает мне, - а потом разворачивается обратно и начинает так же бережно расставлять все товары по местам. Он расставляет их чётко, ничего не путая и сопровождая каждый из них прощальными вздохами и воздушными поцелуями.

 

Наконец на дне тележки остаются только буханка хлеба и две плоские упаковки сосисок. Старик лихо разворачивает тележку и направляет её к кассе, выбрасывая по пути то одну, то другую ногу, припрыгивая, прихрамывая и распевая во весь голос:

 

Сосиски, сосиски,

Сосиски пармезан,

Вы созданы лишь для развлеченья!

 

— Дядь Коль, хватит уж чудить-то, не мальчик, всё-таки, - устало говорит ему кассирша, пробивая сосиски и кидая их в подставленный мешок. – Вечерком приходи, я тебе рюмочку налью, если Анн-Семённы не будет.

 

Старик смотрит на неё, прищурившись, затем кивает и выходит из магазина. Через пару минут с улицы доносятся его радостные вопли:

 

— Ну, куда, куда морду свою суёшь слюнявую? Это тебе не абы что, а пармезан, шестьдесят два рублика за упаковку! Это ж понимать надо! В очередь, сукины дети, в очередь!

 

«Нет, всё-таки Булгаков, - думаю я. – Почему всё время и везде Булгаков? Я же его ведь и не люблю на самом деле-то, если уж честно признаться… И прежде не любила, а уж теперь и вовсе надоел он мне безмерно. Когда же он отвяжется-то от меня?»

 

Выйдя из супермаркета, я застаю моего старичка на лужайке в окружении мрачных разномастных псов, торопливо глотающих куски сосисок, которые он им бросает с весёлым гоготом, поучениями и причитаниями. Кода сосиски заканчиваются, старичок идёт на круглый мостик, перекинутый через Яузу, и, свесившись через перила, крошит в воду батон и разговаривает при этом с кем-то, мне невидимым. Потом подбирает две корявые палки и я, внутренне похолодев, жду, что сейчас он заиграет на них, как на скрипке. Но он берёт их покрепче и начинает вызванивать на перилах сумбурную, но бодрую дробь. Обнимающиеся на другом конце моста парень с девушкой фыркают и непроизвольно дёргают плечами в такт перезвону. Солнце сияет в грязной яузской воде и разбивается на множество ярких бесформенных осколков.

 

 

Моя подруга

 

Моя подруга и католический священник

— Католичество, вообще-то, ведь очень мрачная религия, суровая… круче православия даже. Я раньше думала, что это фуфло, ничего подобного… что это мы только так думаем, «Тиля Уленшпигеля» в детстве начитавшись. Кстати, интересно, кто первый придумал, что эту книжку можно детям давать? Это же можно психику искалечить капитально, на всю жизнь, ни один психоаналитик потом не разгребёт… Но ладно, я же не об этом. Я – о религии. Правда, мрачно очень. Где-нибудь в Париже или в Вене это не так заметно. А вот в Праге, где всё сохранилось, как было, с давних времён, без всяких этих новомодных новшеств – вот там правда костёлы мрачные, без дураков. И снаружи, и внутри. Как зайдёшь куда-нибудь – там пусто, страшно, коричнево как-то.. сверху готика, на неё налеплено барокко, как ты и говорила… Мне как-то всегда казалось, что барокко – это что-то такое светлое и воздушное, как кремовый тортик с бантиком. Ага. Щас. Это такой, я тебе скажу, тортик, что если, допустим, таким тортиком в морду засветить, то мало не покажется. Ужас, до чего тяжеловесно и уродливо - по крайней мере, в тамошнем исполнении. И золото это, и глыбищи мраморные.. да что я тебе рассказываю? ты же сама всё видела! А святые, блин? Да если бы у святых были такие лица, рай можно было бы закрывать за ненадобностью – всё равно бы туда к ним ни один нормальный человек не сунулся! Это же официоз похуже рабочего с колхозницей.. те хоть бодрые ребята, ничего из себя не ломают, ручки не складывают и глаза под лоб не закатывают. А здесь – это вообще… особенно на Карловом мосту. Я сразу вспомнила, как у нас в школе, в вестибюле на стенке, портреты членов политбюро висели. Вот – один к одному, скажи, да? Ты же мне когда-то говорила, что у тебя твой религиозный идеализм впервые дал трещину именно в Старой Праге. Я тогда не понимала, что ты имеешь в виду, а теперь поняла. Какая там трещина! тут вообще любой идеализм в момент по швам расползётся и во Влтаву стечёт тоненькой струйкой… только его и видели. Кошмар, одним словом. И странно при этом, что этот кошмар именно в католических храмах. В гуситскую эту их церковь зайдёшь – там светло, покойно, люстры хрустальные висят-переливаются, и сам воздух как будто хрустальной. А в католической – как в пещере. Вроде и высокие своды, а всё равно давят. И темно, и неуютно.. бр-р-р. Мрачно, в общем. И душно. Как это у них называется – Душна улица? Я понимаю, что это значит «Улица Святого Духа», а всё равно как-то… И нищие на паперти сидят и лица прячут. Не знаешь, почему они лица прячут? Типа, неудобно милостыню просить? Уткнётся лицом в колени, а чашку для подаяния над головой держит. Жалко их так почему-то. Я им всегда подавала, когда мимо проходила.

 

Ну, вот. Пошла я один раз гулять одна. Суббота была, и уже вечер довольно поздний. А в Старой Праге, ты же знаешь, там же невозможно заблудиться, потому что отовсюду видны эти башни Марии Тыньской, в подсветке. Если даже забыл, куда идти, иди к Марии Тыньской, а уж оттуда не заблудишься. Я так и подумала. И пошла себе спокойненько гулять. А про чертей своих, натурально, забыла – что, конечно, было моей ошибкой, потому что они этого не любят. И вот они быстренько взяли, занавесили всё облаками, туманом и чёрт-те чем ещё, и как вдарят дождину.. я тебе передать не могу, что это была за дождина! Натурально, репетиция конца света. Я, само собой, заметалась, мокрая вся, как сто мышей… сверху потоки, снизу потоки, тьма египетская, ни одного нормального фонаря.. средневековье ж, блин! И никакой Марии Тыньской, конечно, не видать, и вообще ни фига не видать, и все магазины закрыты наглухо… суббота же. Рестораны, правда, открыты, но кто же меня пустит в ресторан в таком виде и без гроша в кармане? В общем, спасенья нет.. вообще никакой надежды, как на Титанике. Вдруг вижу – церковь. И дверь на заперта. Я – шасть туда. Службы нет, темно, душно, как в погребе, холодюка страшная, но хотя бы сухо. Я села на заднюю скамейку… а с меня же льёт, как с гуся.. целая лужища подо мной натекла здоровенная. Слышу – дверь сбоку стукнула, и из этой вашей подсобки, не помню, как она называется… в общем, выходит ксёндз. Или это в Польше ксёндз, а в Чехии кто-то другой? Короче, батюшка тамошний. Священник. Пожилой такой, маленький и сердитый. Подошёл ко мне, увидел, какую я грязь на полу развезла, заклокотал горлом, как петух, и что-то такое сердитое стал мне по-своему говорить. Вижу – недоволен. Мне, конечно, неудобно стало и всё такое… а с другой стороны, что я поделать-то могу? Я же тоже не виновата. Я говорю ему по-русски: извините, типа, я не нарочно, я сейчас того… ухожу, в общем. А он говорит: русская, да? Россия? И глаза у него загораются таким, знаешь, хищным и нехорошим огнём. Я, вообще, и раньше слышала, про то, что в Чехии повальная русофобия у местного населения, но как-то на себе не испытывала. Как-то мне везло до этого.. все ко мне очень доброжелательно относились. А тут я вижу у него на лице самую натуральную, неподдельную русофобию, первого сорта, без дураков. Я думаю: бли-ин, как всё неудачно-то получилось! И тихонечко, бочком, стала пробираться к выходу. А он – хвать меня за руку! Да сильно так… я даже чуть не заорала от неожиданности. Толкает меня обратно на скамейку. Сиди, говорит. И уходит обратно в свою подсобку.

 

А мне – чего делать? Я села и сижу. Сижу, как дура, вся мокрая насквозь, и не знаю, чем это всё кончится. Смотрю – он выходит. И тащит с собой таз, ведро с водой и тряпку. Классно, да? Я чего угодно ожидала, но не этого. Поставил передо мной тазик, ведро тоже рядышком пристроил и тряпку так, знаешь, с чувством на пол шваркнул, рядом с моей лужей. И смотри на меня. Рожа ехи-идная такая. Я думаю: ну, ладно. Сейчас я тебе покажу, что наши просто так, без боя, не сдаются. Беру эту тряпку, отжимаю и начинаю собирать воду с пола. А я, между прочим, когда уборщицей в аптеке работала, я там лучше всех убиралась… потому что это так только кажется, что это просто – грязь с пола убрать, - а на самом деле тут же, как и в любом ремесле, свои секреты. Опыт нужен и мастерство. Короче, я ему так пол вытерла за два захода, что всё кругом просто засияло, как картинка. Он на всё это посмотрел, посмотрел, потом говорит мне: руки! И показывает, что я должна их вытянуть. Я думаю: блин, псих какой-то, наручники, что ли, на меня будет надевать? Вытянула руки, а он показывает: не так, мол, а над тазом. Зачерпнул какой-то кружкой чистой воды из ведра и мне на руки полил. Потом опять говорит: сиди! И опять уходит в подсобку. Вышел, выволок оттуда чайник.. не электрический, а такой простецкий, эмалированный, с носиком… кружку притащил, пирожков каких-то… и велит мне всё это выпить и съесть. Я глотнула – мамочки! Не знаю, чего он туда намешал, в этот чай, но пробирало это до самых костей, не хуже коньяка… так сразу, знаешь, глаза на лоб, нёбо горит, дыхания нет, а внутри сплошное пекло. Очень сильная штука. Жалко, я не спросила, что это была за фигня. Но не чай, однозначно… отвар какой-то. И пирожки! Знаешь, венские пирожные хвалёные по сравнению с пражскими пирожками – это, оказалось, тьфу, промокашка с кремом! Главное, я потом искала в кондитерских такие пирожки. Но фиг. Может, это они специально при церкви где-то пекут? В общем, сожрала я это всё в один момент. Стала благодарить. А он мне опять говорит: сиди! И в третий раз ушёл. А я опять сижу, жду. Но уже зубами не клацаю. Он выходит, выносит мне громаднейший свитер, шерстяной, домашней вязки. Я не знаю, на кого это свитер вязали – на Гаргантюа? Ты даже представить себе не можешь, каких он был размеров! Я, когда в него влезла, он мне оказался до пят, я ничуть не преувеличиваю! Такой видок был.. можешь себе представить. И ещё он мне дал сапоги.. правда, слава Богу, маленькие, хоть и стоптанные… и зонтик ещё. Я говорю: не надо зонтик, дождик-то кончился. А он только кулаком мне погрозил… ну, я и спорить не стала. Так и пошла к себе в этих сапогах, с зонтиком и в свитере до пяток. Пока дошла – согрелась окончательно… свитер хороший оказался, просто как шуба, даже теплее. В гостинице ещё водочки хлопнула – и не заболела, представляешь!

 

Ну, вот. На следующий день – воскресенье. И у нас с Мариной билеты на какой-то обалденный джазовый концерт. Я ей говорю: знаешь, иди без меня, а? Она говорит: да ты что? Когда мы ещё на такой концерт попадём? Да ещё, типа, почти бесплатно? Я говорю: нет, знаешь, я не могу, у меня дела. Не обижайся. Но она, конечно, обиделась немножко… хотя потом ничего… Подцепила быстренько мужика какого-то и повела его вместо меня на концерт. А я забрала свитер, сапоги, зонтик и пошла искать ту самую церковь. Еле нашла, представляешь? Захожу – а там светло так, нежно всё как-то… хор поёт, как в ангельском саду… и статуи такие хорошие… грубоватые и простые какие-то, с такими лицами, знаешь… как бы угловатыми чуть-чуть и застенчивыми. И народу полным-полно, а всё равно тихо. И хорошо так – я тебе передать не могу! Я даже молилась. Нет, правда, честное слово… И пол такой чистый был.. я с такой гордостью на него смотрела – очень было приятно. А потом, после службы, стала искать того священника, но не нашла. Передала всё это какому-то другому священнику, незнакомому. Попробовала объяснить, что это и откуда, а он так только засмеялся, закивал, рукой махнул и всё забрал.

 

А того, первого священника, который меня пол заставил мыть, я всё-таки ещё один раз видела. И знаешь, где? Около могилы одного российского солдата. Там, в старом городе, может, ты видела? – могила такая, её экскурсоводы всегда показывают. Там наш солдат лежит, который, когда умирал от ран, просил, чтобы его похоронили прямо в городе. Чтобы он лежал там и слушал, как колокола звонят. И его так и похоронили, как он просил. Так вот – я видела этого священника у его могилы. Не знаю, что он там делал. Просто стоял рядом и молчал.

 

 

Exempla

 

Брат Бертольд смолоду был серьёзен и благочестив и имел склонность к долгим молитвенным бдениям и уединённым размышлениям. Однажды он пришёл к своему настоятелю и попросил, чтобы тот благословил его покинуть обитель и жить жизнью отшельника.

— Любезный мой сын, отшельническая жизнь трудна и полна искусов и тягот. Что подвигло тебя к такому решению? – сказал ему настоятель.

— Ах, отец мой, - ответил брат Бертольд, - я чувствую, что здесь, в обители, душа моя неспокойна и находится в постоянной опасности. Ибо есть среди нашей братии такие, - и, по правде говоря, их немало, - кто слишком уж суетен в помыслах и невоздержан на язык. Из-за этих-то братьев я и впадаю непрестанно в неподобающее моему званию раздражение, и гневаюсь на них, и бранюсь с ними, что, вне всяких сомнений, нехорошо и недостойно. Я не хочу более ни впадать в искушение сам, ни вводить в искушение моих братьев. Уж лучше я буду переносить тяготы уединённой жизни и через преодоление их очищаться душой и смиряться духом.

 

И настоятель благословил его и отпустил в леса, в старый, заброшенный скит, где с давних времён никто не жил. Брат Бертольд провёл там неделю, а по истечении её вернулся в обитель и, пав на колени, просил прощенья у всей братии и у отца настоятеля, и молил со слезами, чтобы его приняли обратно.

— Отчего ты решил вернуться, дорогой брат? – спрашивали у него монахи.

— Ах, братики мои, - ответил им брат Бертольд, - в первый же день моей отшельнической жизни я отправился за водой к лесному ручью. Но, пока наливал воду в кувшин, нечаянно задел его локтем, и вода выплеснулась мне на ноги. Я во второй раз его наполнил и взвалил к себе на плечо, но он оказался тяжёл, и я вновь пролил воду. Тогда я разозлился, поставил кувшин на землю, обозвал его площадными словами, а потом ударил по нему изо всех сил и расколотил на мелкие черепки. На другой день я взял метлу, чтобы прибраться у себя в хижине, но занозил себе ладонь и, обругав метлу всяческими словами, которые вы, братья мои, частенько от меня слышали, я переломил её с размаху о колено. На третий день я таким же образом поссорился с печью и разворотил её по камушку до самого основания И вот к концу недели в моём доме не осталось ни одной вещи, с которой я бы не поругался и не выместил бы на ней свою злобу. А ведь ни одна из этих вещей и слова мне поперёк не сказала, о чём я сейчас вспоминаю со скорбью и со стыдом. Тогда-то я и понял, братья мои, отчего мне так трудно было ужиться с вами в обители, и я прошу вас нижайше забыть все обиды, которые я вам причинил, и принять меня обратно.

 

И настоятель поднял брата Бертольда, и обнял его, и благословил на дальнейшее пребывание в монастыре. И брат Бертольд был счастлив, и вся братия радовалась его возвращению. А на следующий день брат Бертольд поругался с келарем, с двумя послушниками и со знатным паломником из Майнца, чему в обители нимало не удивились.

 

 

Дети

 

ТУСЬКА. Папа, ты прямо, честное слово, настоящий спец!

ОТЕЦ (горделиво приосанившись). Да? И в какой же области? То есть… я имею в виду… почему ты думаешь, что я спец?

ТУСЬКА. Потому что спишь всё время. Как приходишь с работы, сразу ложишься и спишь. И в воскресенье тоже. Не как все нормальные люди, ни в кино со мной не ходишь, ни в кафе «Солнышко» тоже… и тебе даже всё равно, что там крокодила на верёвочке показывают… и мороженое с клубничинками…

ОТЕЦ (уязвлённо). Во-первых, мы с тобой в прошлое воскресенье ходили в музей. Забыла уже, да? А во-вторых, если человек всё время спит, это вовсе не называется словом «спец».

ТУСЬКА. (ехидно) А как же это называется? Спальщик, что ли? Или, может, спун? (Радостно фыркает и шмыгает носом).

ОТЕЦ. Никакой не «спун». Это называется… соня, если не ошибаюсь. Да, именно. Соня.

ТУСЬКА (снисходительно). Ну, па-ап! Чего ты говоришь-то? Соня – это же дочка тёти Гали! И она не спит… вообще никогда не спит, а всё время орёт. И днём орёт, и ночью орёт, - назло тёте Гале и Антонине Петровне.

ОТЕЦ. Что за ерунда? Как это человек может орать НАЗЛО, если ему только-только полгода исполнилось?

ТУСЬКА (с покаянным вздохом). Ещё как может. Это уж от человека зависит.

 

 

Святой Бернар

 

— А это что за дяденька, рядом с королём? Это его дедушка?

 

Владка любит ходить со мной в костёл. Не знаю, что её привлекает больше – обилие детей, с которыми можно познакомиться после службы; царящая внутри тихая, праздничная торжественность, смиряющая ненадолго даже её непокорный нрав, или разноцветные статуи, похожие на большие игрушки. По окончании мессы я никак не могу увести её – она шастает по всем закоулкам, засовывает нос в подвядшие букеты у подножия статуй, делает попытку пощекотать за пятку коленопреклонённого ангела, суёт, по примеру взрослых, пальцы в чашу со святой водой, но не крестится, а с удовольствием их облизывает.

— Вот этот, лысый, с палочкой… Это – дедушка, да?

— Нет, это не дедушка, - вздыхаю я. – Это Святой Бернар.

— У-у-у! – понимающе тянет Владка и, ухватившись обеими руками за спинки скамеек, поджимает ноги и принимается раскачиваться. – Святой Бернар. А его кто замучил?

— Никто, - вздыхаю я. – Он сам всех замучил, если честно. Характер был такой… сложный, одним словом.

— Ага, - кивает Владка, подтягивает ноги повыше и высовывает от старания кончик языка – А чего он такого делал, что все от него мучились?

— Да нет, в общем, ничего такого особенного он и не делал… - спохватываюсь я.

— Вот-вот! – торжествующе подхватывает Владка, - я тоже ничего такого не делаю, а бабушка всё время, чуть что, – отстань, ты меня замучила совсем, и когда только угомонишься! А я вообще ничего такого не делаю. И не мучаю никого. Это Денис, между прочим, лягушек мучает… и бабочек к гербарию прикалывает, живых… Я ему уже два раза дала за это между глаз, чтобы знал. А потом я же ещё и оказалась виновата! Я же ещё и всех замучила!

— Ну, да… я и говорю, у вас со Святым Бернаром сложные характеры. Поэтому не все вас понимают.

— Значит, он был не злой, хоть и святой? – уточняет для верности Владка.

— Ну, Влад… Ну, ты что? Разве святые – злые? Они, наоборот, добрые… ну, как правило, добрые… за редким исключением. И Святой Бернар был не злой, конечно. Просто… ну, он был раздражительный и строгий…

— Как бабушка? Ругался, но за дело?

— Да.. .в общем, да.

— Знаешь, когда за дело, я тоже не люблю. Вообще не люблю, когда ругаются.

— Нет, ну… он не всё время же ругался. Он много чего хорошего сделал. Монастыри строил, проповеди сочинял, бедным помогал. Был очень отзывчив, остроумен и рассеян.

— Рассеян – это как? Как Рассейный-С-Улицы-Бассейной?

— Натурально, как он. Прямо в точности, как он.

— Это, значит – вместо шапки на ходу он надел сковороду?

— Ну, да! А вместо валенок..

— .. перчатки натянул к себе на пятки! – хохочет Владка, откинувшись назад и болтая в воздухе ногами.

— Именно. Только не «к себе на пятки», а «себе на пятки»…Нет, серьёзно.. . Был один случай, когда он сел на чужую лошадь. Он был в каком-то чужом монастыре, и там монахи перепутали и подвели к нему роскошно убранного коня… с шикарной уздечкой и расшитой золотом попоной. А Бернар ничего не заметил, сел на этого коня и поехал ещё в один монастырь. А там настоятель удивился и сказал ему: как же это вы проповедуете святую бедность, а сами разъезжаете на таких шикарных лошадях? Бернар глядит: а лошадь-то и не его вовсе!

 

Владка хохочет ещё громче и с явной симпатией разглядывает статую Святого Бернара. Тот отвечает ей довольно кислым взглядом исподлобья и сжимает покрепче губы.

 

— А ещё, - воодушевившись, продолжаю я, - один раз он надел на себя чужой плащ, когда был у кого-то в гостях. А хозяин дома ничуть не удивился, поскольку знал Святого Бернара, и сказал только: хорошо ещё, что он взял плащ, а не скатерть со стола!

— Ха-ха-ха! – радуется Владка и усаживается верхом на спинку скамьи. Бернар между тем хмурится ещё больше и старается на нас не глядеть.

— А ещё один раз он вместе со своими монахами ехал по берегу Женевского озера. А это, знаешь, огромное такое озеро… и жутко красивое, просто глаз не оторвать. И когда они уже проехали дальше, и монахи стали вспоминать это озеро и восхищаться, Бернар посмотрел на них удивлённо и спросил: а что за озеро? Он ехал по берегу Женевского озера целый час, а может, и больше, и умудрился вообще его не заметить!

— Ну, точно, как с Улицы Бассейной! А с платформы говорят: это город Ленинград!

— Вот именно. А ещё он не знал, какой потолок в его собственной келье – круглый или стрельчатый, хотя прожил в ней много лет!

— Как же он просыпался, интересно? С закрытыми глазами, что ли?

— Можно и не закрывать глаза, но всё равно ничего не видеть. Если слишком погрузиться в собственные размышления.

 

Святой Бернар стоял смирно, щурил красные, подслеповатые глаза и делал вид, что не слышит наших насмешек.

 

На другой день, уходя с работы, я долго и вяло прихорашивалась перед зеркалом, натягивая шубу, поправляя шарф и смутно чувствуя какую-то неловкость и непонятный дискомфорт. Приписав это вечерней усталости, я побрела пешком к метро, по-прежнему ощущая себя как-то не совсем правильно, но не имея ни сил, ни желания разобраться в этих тонких ощущениях.

 

Возле метро я привычно сунула руку в карман шубы, но вместо проездного билета обнаружила там связку чьих-то ключей и пенсионное удостоверение.

 

Холодея от страха и недоумения, я развернула его. Это было удостоверение одной нашей пожилой сотрудницы.

 

И тогда я поняла, что надела её шубу.

 

Шуба эта, кстати, почти ничем не напоминала мою – разве что общим силуэтом. Даже размер был не мой.

 

Всю последующую неделю надо мной потешался весь отдел. Вся библиотека. Вся округа.

 

Но всё это было ничто и сущие пустяки по сравнению с выражением лица статуи Святого Бернара, когда я в ближайшее воскресенье пришла в церковь.

 

 

2007/05/08

 

В мае на Острове Женщин нежно зеленеют жасминные кусты, идёт снег и дует ветер, и бабки, как всегда, собираются по вечерам на лавочке у колодца и, закутавшись в клетчатые пахучие платки и приняв по рюмочке для сугрева, поют звонкими дребезжащими голосами про молодого казака и плачущую деву, которой цыганка нагадала смерть в самый день её свадьбы, и напрасно жених утешал её и строил через реку невиданный мост на тысячу вёрст, - всё равно изначально всем было ясно, как пить дать, что это напрасные хлопоты, и мост непременно рухнет, как только на него ступит свадебный кортеж, но упадёт в воду одна только невеста, и упадёт сразу так глубоко и фатально, что спасти её уже никто не сможет – даже и не попытается. И это будет так обидно, и грустно, и глупо, что с этим невозможно было бы смириться, если бы не прозрачный, снежный майский вечер, с облаками, с расплывчатой луной, с яркой зеленью и хрупким морозным воздухом, звенящим, как льдинка, от пронзительных старушечьих рулад.

— Нет, правда, столько гостей было… и жених тоже молодой и сильный. Почему же они не спасли деву? Ведь не сразу же она захлебнулась, наверное… даже если вместе с каретой рухнула? И вообще – что это за мост такой, который под первой же каретой обрушился? Фига ли его этот казак принял, с такими-то недоделками?

— И-и-и, милая моя, - смеётся бабка Дуня, вытирая концом платка слюну с подбородка, - ты что ж думаешь – так просто всё? Цыганка нагадала, и всё оно так прямо-те и сбылось! Да мало ли чё цыгане набрешут! Тут не в цыганке ж дело и не в мосте.

— Интересно. А в чём же?

— В чём, в чём… Вот в том. Думаешь, она просто так в реку упала, невеста-то? Её ж водяной уташшил – вон оно как было!

— Какой водяной, баба Дуня?

— Какой-какой… Известно, какой. Под водой который живёт – вот какой. Она ж ему раньше была полюбовницей, дева-то… А потом от него, значится, ушла.. сбежала, то исть. А он сказал: всё равно, мол, тебя так не оставлю, подожду, как ты замуж будешь выходить… поедешь через реку-то, и вот тут-то я тебя, голубка, и уташшу. А она знала, что так оно и будет, вот и плакала. Боялась, стало-ть… не хотела назад, к водяному царю, хотела за казака замуж. Ан не вышло по её, а вышло, как водяной сказал.

— А почему в песне про это нет?

— Ишь ты, почему… А я почём знаю, почему? Нет – стало-ть, и нет. А что ж, ты думаешь, она стала бы жаниху-то признаваться в том, что до свадьбы с водяным жила? Да нипочём был она не призналась! Вот и выдумала всё про цыганку. А никакой цыганки-то, может, и не было вовсе!

— Значит, водяной её утащил и погубил? Так, что ли?

— Ну уж.. сразу и погубил. Не погубил, девонька, а оставил себе в полюбовницах. Да только тот казак энтого не стерпел. Не мог он, стало-ть, такого позволить. Пошёл на берег реки, взял гусли и заиграл…

— Баб Дунь! Ну, где это видано, чтоб казаки на гуслях играли?

— А чего ж тут невиданного-то? Пришёл и заиграл. Так, девонька моя, заиграл, что всю реку взбаламутил. Все, кто жил, стало-ть, в реке-то, на дне том самом, как пошли все плясать! Плясали, плясали, пока совсем из сил не выбились…

— Баб Дунь! Это ж не та история! Это же про Садко!

— Какой-такой Садко? Никакой не Садко! Ты слушай, что я тебе говорю! Выбились, стало-ть из сил, а казак знай играет, не останавливается. Ну, тогда водяной-то вышел из воды и говорит: забирай свою девку и иди отсюда, и отвяжись ты, пожалуйста, от нас за ради Христа…

— Ну, баб Дунь… Ну, вы даёте! Это что же – вы сами всё это придумали, или как?

— Чегой-то сама-то? – Бабка Дуня хмурит белёсые брови, ярко выделяющиеся на чёрном лице, потом вздыхает и усмехается. – Как было, всё так и рассказала. А ты как думала?

— Да почём вы знаете, что именно так и было?

— Стало-ть, знаю! А ты, милая моя, не знаешь, так не спорь! Нако-вон, лучше пряничка возьми, укуси кусочек.

— Эх, какой пряник, баба Дунь! Обливной, печатный. С русалкой.

— Да какая ж энто русалка? Русалка – энто ж утопленница, она не с хвостом, а с ногами, как положено. А энто фараонка. Сама, что ль, не видишь?

 

Сбитая с толку всей этой сложной подводной мифологией, я молча жую пряник с белой, облитой глазурью фараонкой и смотрю на снежные хлопья, которые падают на зелёные листья и тотчас повисают на них крупными дрожащими каплями. А потом я иду к себе через речку, и снизу, из-под воды, на меня смотрит, не мигая, водяной и, видя моё замешательство, гогочет, пуская пузыри: проходи, проходи, старая курица! не бойся, кому ты нужна? А потом, уже где-то через полгода, я нахожу-таки историю про казака и деву в баба-дунином варианте. Нахожу я её, между прочим, в сборнике скандинавских баллад. Только там водяной оказался ещё круче, потому что собрал у себя под водой аж целый гарем:

 

Педер однажды на юге был,

Юную девушку он полюбил.

 

«Кого вспоминаешь поздней порой,

Мать с отцом или брата с сестрой?»

 

«Я вспоминаю поздней порой

Не мать с отцом и не брата с сестрой».

 

«О том ли грустишь, что дорога длинна

Или коротки стремена?»

 

«Грущу не о том, что дорога длинна

И не коротки стремена».

 

«Грустишь, что мало в девицах жила,

И будет корона тебе тяжела?»

 

«Не так уж я мало в девицах жила,

Корона не будет мне тяжела.

 

Мне грустно, грустно, я слезы лью,

Я знаю горькую участь мою.

 

Поедем мы через мост без перил,

Он двух сестер моих погубил.

 

Теперь и я несчастья жду,

Я в бурный поток с моста упаду».

 

«Я мост для тебя расширить готов,

Срублю хоть десять тысяч стволов.

 

Чтоб крепость придать его быкам,

Хоть десять тысяч марок отдам.

 

Поедут слуги, смелы и сильны,

По десять с каждой стороны».

 

Мелькнул олень, чуть въехали в лес,

И все помчались наперерез.

 

Осталась девушка одна,

На мост поехала она.

 

Упал из подковы гвоздь золотой,

И девушку подхватил водяной.

 

Педер позвал своих верных слуг:

«Где моя арфа, испытанный друг?»

 

Так он играл в этот страшный час,

Что птицы на ветках пустились в пляс,

 

С древнего дуба сошла кора,

Дети выбежали со двора,

 

Вода забурлила, хлынул потоп,

Глаза водяного полезли на лоб.

 

«Педер, Педер, уймись, не играй,

Добром невесту свою забирай».

 

«Ступай за невестой моей на дно

Да двух сестер прихвати заодно».

 

Педер невесту привез домой,

Пошел на радостях пир горой.

 

Счастливы сестры и зятья,

Счастливы жены и мужья.

 

 

2007/05/11

 

И представляете - ради одного меня Он субботу сделал четвергом!

Это случилось в тот день, когда Опять Похолодало.

 

И я, конечно, как и все, заранее знала, что именно в этот день Опять Похолодает, и, разумеется, как и все, выскочила из дома в лёгонькой курточке и невесомых, продуваемых насквозь замшевых тапочках, а выскочив, охнула, взвизгнула, обхватила себя руками и побежала на троллейбусную остановку.

 

Остановка была пустынной и печальной, и не было никого вокруг меня, кроме ледяного ветра, ледяного неба, фантиков от жевательной резинки и клочкастых чёрных голубей, меланхолически подбиравших какую-то гадость с мостовой. И я стояла, нахохлившись, как простуженный страус, и смотрела с тоской, как из-за поворота чередой тянутся Не Те Троллейбусы, и, не зная, к кому от тоски прицепиться, по привычке цеплялась мысленно к Святому Антонию, и ныла: ну правда, ну что тебе стоит, в конце концов, ну, пожалуйста, ну, ты же видишь, как мне холодно, как мне противно, как я опаздываю на работу, ну, пусть пока ещё не опаздываю, но всё равно же опоздаю, если так всё и будет продолжаться, ну, блииин, ну, пожалуйста, ну, пусть этот шестнадцатый окажется шестьдесят третьим, нет, я вижу, что это шестнадцатый, не слепая, сама вижу, и таблички никакой нет, что это не шестнадцатый, а другой, но может же он оказаться шестьдесят третьим по теории вероятности, ты же можешь это сделать, и без всяких теорий можешь, если захочешь, и… ой, надо же!... что это?

 

Шестнадцатый троллейбус как-то странно, криво развернулся, едва не завалившись на левый бок, и судорожной, дёргающейся походкой приблизился ко мне. Он был пуст и выглядел одновременно и обнадёживающе, и зловеще. Было в нём что-то от Летучего Голландца среди троллейбусов.

— Девушка! – закричала мне женщина из кабины водителя – Ради Бога! Куда я еду?

— Почём же мне знать, куда вы едете? – удивилась я. - Здесь шестнадцатый, вообще-то, не ходит. А вы – шестнадцатый?

— Я шестнадцатый, - подтвердила женщина-в-кабине. - Ёлки-моталки! Значит, заблудилась. Спрашивала ведь: прямо мне ехать? Он говорит: прямо! Контролёр, называется! Ну, я рога переставила на другие провода и того… Мамоньки родные! Главное – я ж в первый раз! И на тебе – заблудилась!

— А дальше вы куда? – спросила я, лелея собственный корыстный интерес.

— А правда – куда? - задумалась женщина-в-кабине.

— Если вы шестнадцатый, вам надо к Таганке. Возьмите меня, я вам покажу, как проехать.

— Господи! – вздохнула женщина-в-кабине. – меня ж диспетчер уже ищет во всю, это уж точно. Садись, поехали. Что ж такое, а? Спрашивала ведь у контролёра – правильно я еду? Он говорит: нет, поезжай прямо! А? Вот те и прямо! А ещё контролёр, называется! А может, это и не контролёр был вовсе?

 

Я побоялась спросить у неё, как выглядел тот самый контролёр, который и не контролёр был вовсе, и полезла в пустой, дребезжащий троллейбус.

— Убьёт меня диспетчер! – заявила женщина-в-кабине, выруливая пол направлению к Таганке. – А что ж? Пусть убивает! Я ни при чём. Я в первый раз – имею я право в первый раз ошибиться? А всё контролёр этот. Да ещё Юрка… привязался тоже с утра, зараза! Возьми, говорит, петуха. А куда я его возьму? Жарить мне его, что ли? Так нет – сунул мне его в кабину и убёг. А на что он мне сдался, спрашивается, петух этот?

— А что, у вас тут ещё и петух есть? – умилилась я.

— А то как же! – гордо сказала женщина-в-кабине. – Сейчас, на светофоре встанем, покажу. Вон он, в банке, гляди. Не нужен? Точно не нужен? А то бери. Мне ведь он ни к чему! Выпущу в Яузу – пускай себе плавает, пока не подохнет!

 

В окошечко, через которое продают билеты, она протянула мне прозрачную пластмассовую банку с пламенно-алой рыбкой. При виде меня рыбка вздыбила плавники, сделала боевую стойку и беззвучно зашипела. Если это и была одна из тех рыб, кому в своё время проповедовал святой Антоний, то она явно поняла его проповедь превратно, либо пропустила мимо ушей. Но всё равно – это был его подарок, от которого кощунственно было бы отказаться. И я взяла себе петуха.

 

С того дня он живёт у меня и успел уже подраться с рефлектором, с фильтром и с обогревателем в своём аквариуме. Он завораживающе, невообразимо прекрасен. Его алые бока сияют и отливают синими и зелёными огнями, и в движениях его – вкрадчивая змеиная нега, готовая каждую секунду молниеносно смениться пружинной боевой стойкой, и ободранные плавники его скрещиваются точь-в-точь, как крылья у шестикрылого серафима на старинных фресках. Я зову его Годефруа де Монмерай. Потому что в его неизменной суровой ярости есть что-то эпическое и комическое одновременно.

 

 

Дети

 

О бренном и вечном

— Разве у Бога – сын? А я думала, дочка.

— Туська, опять ты что-то выдумываешь. Почему – дочка?

— (Сконфужено). Не знаю. Я так себе думала, что их двое. Господя Исуся – это Бог. А ещё у Него дочка… Христеса Небожа.

— Кто, кто?

— Христеса Небожа. Только я не знаю - может, дочка это, а может, внучка. Господя Исуся, он старенький, с бородой, с палочкой. И с помелой.

— С чем?

— С помелой. Которой дворники подметают. А Христеса Небожа – красавица, и у ней две косы, одна спереди, вот так, на груди… а другая на спине.. и с красными лентами. И они ходят вместе. И кто хороший, тому дарят подарки. А кто плохой, того лупят помелой.

— С ума сойти… Откуда такие фантазии странные, я не пойму.

 

Мать вздыхает и хмурится; Туська надувает губы и отворачивается к стенке. А на самом деле всё понятно – чего тут не понять? Она же слышит каждый вечер, как молится прабабушка: Господи Иисусе, Христе Сыне Божий, помилуй, нас, грешных. Вот вам и Христеса Небожа, и «с помелой». А старик с палочкой и его внучка с двумя косами – это же Дед Мороз и Снегурочка, древние, выцветшие до серебристой белизны ватные куклы, живущие в их доме чуть ли не с довоенных времён. Туська не играет ими, а почтительно им поклоняется – подозреваю, в основном из уважения к их древности и достоинству, а не из корыстного желания выклянчить что-нибудь особенное к Новому году. Но мать никак не может успокоиться и снова начинает:

— Нет, Тусь, ну, я не пойму… Христеса Небожа какая-то. И Исуся… Это что, уменьшительное имя, что ли, для Бога? По-твоему, это хорошо – Его так называть?

— А чего нехорошего-то? Мы же дедушку деревенского зовём "деда Вася". Он не обижается. А Бог – Он же старше ведь дедушки Васи, правда же?

 

****

— Денис, ты кем хочешь стать, когда вырастешь?

— Значит, так. Сперва матросом. Потом байкером. Потом профессором. А потом привидением.

— Ничего себе, программа. Даже привидением?

— Ну, да. Помирать-то всё равно придётся. Только это дураки одни помирают. А умные люди становятся привидениями.

— Ты считаешь, это хорошо – быть привидением?

 

Денис молчит, но по его лицу видно, что он видит в этой перспективе нечто такое, что ускользает от моего внимания.

 

— А как насчёт того, чтобы в Рай постараться попасть?

— Ну… туда же не всех берут, а только хороших.

— Да… Если у матроса и байкера ещё есть какие-то шансы, то у профессора… это ты прав, это сложно будет. Но, может, всё-таки постараешься быть хорошим, а?

— (Неуверенно). Постараюсь… Слушай! (Оживляется, с заблестевшими глазами) А ты не знаешь, можно сделать так, чтобы в Рай занять очередь, а пока она подойдёт, немно-ожечко, ну, самую капельку - побыть привидением?

 

***

 

— Туська, а ты кем станешь, когда вырастешь? Или ещё не решила?

— Это я вчера ещё не решила, а сегодня уже решила.

— И что же ты решила?

— Конфеты буду делать шоколадные. (Очень воодушевлённо) С водкой, с текилой и с ягумайским ромом, вот!

 

***

 

— Сергей, что ты в этого Босха вцепился, даже ужинать не идёшь? Страшные же картинки.

— Да ну, чего там страшного… А это вот – кто? Это чёрт? И на чём он играет?

— Ты же видишь – на волынке.

— Ага. А ангелы на чём играют?

— На арфах. Струнный инструмент такой.

— Ну, да… А вместе они никогда не играют? - Думаю, что нет. А с чего это тебе в голову пришло?

— Да так.. подумал, что бы из этого получилось. Наверное – знаешь, что? Концерт ирландской музыки. Как мы с тобой тогда ходили – помнишь?