Из разговора с одной бабушкой

 

— А я нищим подаю… Мне иногда говорят: «Бабка, да ты что? У них, вон, за углом у каждого по «мерседесу», а ты со своей пенсии будешь им последнее отдавать?» А я – что ж? Пенсия-то, она ж, как теперь говорят, хоть и маленькая, а всё равно хорошая… сколько смогу, подам. Мне говорят: вот вы все, кто им подаёт, вы их развращаете подачками своими, они и не работают. А я думаю: лучше уж ошибиться и подать тому, кто на самом-то деле и не нуждается, чем в другую сторону ошибиться и не подать, кому на самом деле надо… Они, кому не надо-то, иногда и сами не берут. Говорят: бабуль, это мы лохов всяких стрижём, а у таких как ты брать – грех; давай-ка мы лучше тебе сами подадим. Так чудно говорят – лохов, говорят, стрижём. Мне смешно их слушать.. как говорят-то теперь, какими всё словами… А я ведь почему подаю? Мне семь лет было, когда нас с мамой и с сестрой в Германию угнали. Жили мы, правда, в лагере не для военнопленных, а для перемещённых… там всё-таки полегче было. Но всё одно – много народа померло с голоду. А я такая худая была… вот такая худющая, как стручок. И меня из-за этого никто не покупал. Других детей покупали в батраки, а меня – никто не брал. А я и рада. Вот – в четыре утра встаю, когда охранник на вышке устанет и не видит уже ничего толком… внимание-то уже рассеивается, поди-ка, подежурь всю ночь. И вот, я встаю, пролезаю в щель в заборе и иду в город. У нас ни колючей проволоки, ничего такого не было, один простой забор, дощатый… И вот я иду в город, побираться. Целый день хожу, прошу хлебушка. А потом, уже к вечеру – назад проберусь и мамку кормлю. И других тоже, кто там с детьми был… им тоже, когда могла, давала. Ну, вот. Кончилась война. Назад в Польшу нас не пустили, отправили на Украину. Да ещё перед этим всё проверяли, не шпионы ли мы… Ладно. Приехали на Украину. А это сорок шестой год. Самый голод. Я до сих пор всё помню, как люди на улицах лежали и умирали. Мамка моя начала с голоду пухнуть. А я опять – хожу да побираюсь. И вот… ведь сами там все из последних сил еле-еле тянули… а всё равно подавали! Кто свеколку подаст сахарную, кто угля в передник насыплет. Так мы с мамочкой и выжили. А если бы не подавали, нипочём бы не выжили… Так вот, с тех пор и я, - кто просит, я тому подаю. Знаю, что теперь другое время, что никто с голоду, слава Те, Господи, не пухнет – а всё равно. Не могу не дать. И хочу иногда не давать – а не получается.

 

И собак я тоже с тех времён люблю, с военных. Там, в лагере, один охранник был.. дурной такой, не приведи Господь. Один раз взял и стал на меня собачищу свою натравливать.. овчарку. Я со страху как упаду, как руками вот так вот закроюсь… А она, слышь, подошла ко мне, понюхала – и не тронула. Он ей – и так, и сяк, и усь-усь, и чего-то ещё по-ихнему… и даже сапогом ей под брюхо поддал. А она – всё равно… подходит, нюхает и хвостом виляет. Понимает, что перед ней дитя… Конечно, это мне повезло, это собака такая умная попалась. Другая бы в раз разорвала, не поглядела бы, что я маленькая… Но всё одно: я теперь собак люблю… всё никак про ту забыть не могу. И они ведь меня любят – бедовые такие! Всё соображают! Я вот иногда думаю: собаки перед нами – всё равно, что мы перед Господом. Чего-то понимаем, а главного-то самого понять и не можем. И услужить, вроде, рады, а чуть что не так – шерсть на холке вздыбим и рычим. Покормят нас – ластимся, хвостом виляем. Забудут покормить – враз пойдём шастать по чужим дворам да другим хозяевам хвостами подвиливать. А потом вернёмся, подползём на брюхе-то.. уж скулим, скулим: прости, дескать, нас. Такие уж мы бессчастные да бестолковые! А чего бессчастные? Чего мы всё жалуемся с утра до вечера? У меня вот, к примеру, жизнь была хорошая. Всякое бывало, конечно, но всё равно – такая бывала в жизни радость, что я уж прямо и не знаю, за что ж мне такая радость была. А ты говоришь: нищим не подавать? Как же не подать, когда у меня и так всё есть!

 

Всякая ерунда

 

Путь к себе

Очень люблю всякие Пути К Себе. Они очень разные, на самом-то деле. Например, на дверях Зимнего Обезьяннике в Московском зоопарке так и написано: «Вход К Себе». Кто не верит, может убедиться. Такую надпись можно обнаружить на самых разнообразных дверях, и за всеми этим дверями – Пути к Себе. Есть даже магазины, которые так и называются. Их издалека можно учуять по запаху.

 

Там хорошо. Там продаются индийские хлопковые рубашки ручной работы, которые при одном взгляде на них начинают распадаться на волокна и скорбно и безобразно линять. Или непальские самоцветы, которые, если их потереть варежкой или подолом свитера, начинают играть всеми оттенками разноцветной пластмассы. Или изумительные китайские чайники из Настоящей Синей Глины, которые ты берёшь за ручку - и уносишь её с собой на память, потому что обратно её никак не приладить, а сказать продавцу неудобно. Мне так нравятся все эти вещи, что я не могу от них оторваться. И я всё хожу, хожу вдоль рядов, вдыхая удушливую сандаловую хмарь, трогая мизинцем колокольчики, свисающие с потолка, поглаживая по корешкам «Астральные переходы» и «Энергетические клизмы» и прислушиваясь к обрывкам речей, доносящихся из разных концов сладкой, как пахлава, полутьмы.

— У меня восьмёрка соединилась с тройкой во всей комнате, представляешь? Во всех пяти углах! А жёлтая пятёрка ушла на Юг.

— Ой, мы этим летом тоже на юг собираемся. Только ещё не решили, куда…

 

— Вы понимаете, это стало так часто повторяться… Вот – этой ночью, например. Я проснулась, как от толчка. И сразу поняла, что в комнате кто-то есть. Какая-то сущность. Она меня разбудила и тут же стала внушать мне всякие негативные мысли. Про моего начальника. Внушает и внушает. А я всё злюсь и злюсь. И не сплю. Так и не смогла заснуть до самого утра…

— Сколько раз вам повторять? Это не сущности. А сгустки негативной энергии. Вы пирамидку на ночь ставили? А бутылочку? Наверняка же опять не ставили!

 

А откуда-то сверху льётся чистый, упоительный голос Хелависы, убаюкивающей громадного, страшенного, как тысяча смертных грехов Тамерлана, прикорнувшего у её ног:

 

Из кувшина через край Льется в небо молоко; Спи, мой милый, засыпай, Завтра ехать далеко.

Рассвета искал - Ушёл невредим, Меня целовал Не ты ли один?

 

Господи, и кто только не нравится женщинам? А голос так хорош, и песня так хороша и бессмысленна, что заходится и сжимается сердце, а в глазах начинает щипать от густого сандалового дурмана и несбывшихся надежд.

 

А на улице – тоже хмарь и полутьма, только не сандаловая, а бензиновая, и дождя нет, а мостовая мокерёшенька, и лужи разрастаются с изумительной, поражающей воображение скоростью. Девочка лет трёх обнимается со столбом светофора и, не обращая внимания на мамины стыдливые причитания, выкликает, задрав голову:

— Зе-ё-ный, ты где? Выходи! Зе-ё-о-оный! Зе-ё-о-оный!

 

Зелёный не выдерживает и, скрепя сердце, загорается. И мы бежим через тротуар, пока он не передумал.

 

А ночью, ровно в три часа, меня будит Сгусток Негативной Энергии.

— Что, будешь мне говорить гадости про моё начальство? – кое-как разлепляя глаза, спрашиваю я.

— Ну, - виновато подтверждает Сгусток.

— Ладно, - вздохнув, соглашаюсь я и спускаю ноги в тапочки. В конце концов, у каждого своя работа.

 

И мы идём на кухню. Там у меня нет Пирамидки, но есть Бутылочка. Я достаю её из холодильника, разливаю содержимое по рюмочкам и кое-как настругиваю сыр тупым ножом. И мы пьём душистый, слегка подкисший уже рислинг, едим сыр и чёрствый малиновый пирог и сплетничаем о Начальстве. Он – о своём, а я – о своём. А потом танцуем на кухне вальс, налетая поминутно то на плиту, то на стиральную машину, и смотрим, как наши тени танцуют отдельно от нас на кухонной занавеске.

 

А потом я заваливаюсь в постель и блаженно засыпаю, успев подумать, что надо бы всё-таки завести и Пирамидку. Вдруг с ней будет ещё веселее.

 

 

Дети

 

Три сестры

По дороге домой Туська затаскивает меня в новенькую, только что построенную православную церковку цвета мороженого крем-брюле. Оказавшись внутри, она всплёскивает руками и восклицает:

— Красота какая! Прям как в костёле!

 

Молодой батюшка слегка скисает и одаривает её вымученной улыбкой. Туська кокетливо фыркает в ответ и тянет меня наружу.

— Пошли, я тебе ещё куколок не показала.

— Каких куколок? Мы же домой идём.

— А это близко. Это по дороге.

 

Это и впрямь оказывается близко. Маленький, неясного профиля магазинчик с громадной витриной, обставленной во вкусе дорого публичного дома конца девятнадцатого века. Бархатные кресла с полосатой обивкой, полосатые имперские обои, гардины с золотыми кистями, увесистый тёмно-рыжий буфет, лампа с пёстрым, побитым молью абажуром… Всё это довольно большое, но всё же не достаточно большое, чтобы быть настоящим. Вся витрина – один громадный кукольный дом. В нём живут три куклы, три прекрасные пыльные барышни, разряженные в шёлк и бархат и вооружённые острыми, как пики, зонтиками. У всех троих – дивные золотисто-зелёные глаза. Из-за кое-где отклеившихся и перекосившихся ресниц их взгляд глубок и трагичен, хотя и не лишён некоторого ехидства.

— Это сёстры. Они не продаются, - объясняет мне Туська. – Вот эта, в жёлтом платье – Эльвира. Вот эта – Эльбруса…

— Как, как?

— Эльбруса. Я сама придумала. А эта – я ещё не знаю пока, кто.

— Пусть тогда будет Эльгрека. Идёт?

— Ага. Эльвира, Эльбруса и Эльгрека. Я в них каждый день играю. Хочешь, вместе поиграем? Ну, давай, а? Ну, немно-ожечно…

— А как мы будем в них играть, если они за стеклом? Мы же ни передвигать их не можем, ни переодевать…

— Да это всё не надо! Давай – как будто они у себя дома, и все рассказывают друг дружке про свою жизнь и приключения. И про женихов, конечно же. У Эльвиры жених – шпион.

— Чей?

— Да ничей! Разве обязательно, чтобы чей-нибудь? Просто – шпион. Его зовут Аризон. Он долго-долго был в пустыне Сахара..

— Шпионил, что ли, там?

— Ну, да. А теперь нашпионился в своё удовольствие и приехал жениться на Эльвире. А сам такой весь усталый, загорелый и пустынный. Она его прячет в шкафу. Вот в этом. Потому что он весь засекреченный, и его никому нельзя видеть, совсем. Не только лицо, но и ногу, и руку – ничего нельзя видеть… А у Эльбрусы жених – банкомат.. То есть, нет, - банкир! Он весь печальный и очень холодный…

— К кому холодный – к Эльбрусе? Чего ж тогда женится?

— Да нет. Он сам по себе холодный. Потому что долго-долго жил в северных странах. Где пингвины. В Антарктиде, короче.

— И там, в Антарктиде, он работает банкиром?

— Ну, да. У него много-много денег…

— Но все вклады – заморожены. Антарктида же…

— Ага. И он сам тоже немножко замороженный. А она, Эльбруса, должна отогреть ему сердце. А у этой.. как её?..

— У Эльгреки? У неё, скорее всего, жених – художник.

— Нет. Он лётчик-истребитель. И его зовут… зовут… ты думаешь, как его зовут?

— Ариэль?

— Почему Ариэль? Он же лётчик, а не порошок.

— А Ариэль – это не только порошок. Это ещё и дух воздуха, он летает..

— А-а-а.. Ну, тогда ладно. Пусть будет Ариэль. И он будет не только летать и истреблять, а он ещё и будет стирать.

— Свои носки? Сам? Отлично! Эльгреке с женихом повезло больше всех.

— Ты думаешь? Не знаю, не знаю… Лётчик-истребитель – это очень опасная профессия. И Эльгрека всё время за него волнуется: вдруг он кого-нибудь не того истребит, кого нужно?

— А кого нужно?

— Инопланетян, конечно. Не всех подряд, а те, которые хотят устроить межгалактическую войну. С ними что, по-твоему, что ли не надо бороться? Ты прямо так странно рассуждаешь! Если б все так рассуждали, нашей Земли давно бы уж не было!

— Ладно, не кипятись. Давай лучше придумаем, что там у этой Эльгреки с Ариэлем…

 

Через час мы спохватываемся, дружно взвизгиваем и бежим домой через лужи и весеннюю грязь.

 

— Жалко всё-таки, что нельзя их купить, этих сестёр, - говорю я Туське за обедом. Она пожимает плечами:

— А зачем? Можно же так играть, сколько хочешь.

— Н-ну.. всё равно. Часто же так бывает: что-то хочется, а купить не можешь.

— У меня – не бывает, - отрезает Туська. – У меня, чего мне хочется, всё это есть. А чего у меня нету, того мне не хочется.

— Так не бывает, Тусь. Какой смысл хотеть то, что у тебя и так есть?

— А какой смысл хотеть, чего нету?

— Ну, как же.. Представь себе: у тебя в холодильнике стоит яблочный сок. А тебе хочется грушевого. Ты идёшь к маме и просишь: мама, купи мне грушевого.

— Ага.. Но можно же не просить, а просто взять и захотеть яблочного. Р-раз! – залезть в холодильник и выпить. Ещё быстрее даже будет. И легче, чем маму просить.

— Ну, ты даёшь… По-твоему, значит, лучше синица в руках, чем журавль в небе?

 

Она задумывается, потом морщится.

 

— Не-е… Не надо синицу в руках. Она туда накакать может. Лучше, когда оба в небе – и синица, и журавлик.

— Но это же просто поговорка такая, для примера… Если они оба будут в небе, значит – не твои. И сколько бы ты ни воображала, что они твои, от этого они всё равно твоими не станут.

— Если кто-то живой, он не может быть чей-нибудь. Он всё равно только свой.

— А твоя кошка?

— Она не моя. Она просто живёт у нас. А делает, что хочет.

— Ох, Туська… Ну, хорошо. Допустим, с живыми это и вправду сложно. А с неживыми?

— Ну… вот, мой дедушка – он неживой. Он – как журавлик. В небе, то есть.

— На небе, ты хочешь сказать.

— Ну, да. На небе. Но всё равно же он – МОЙ дедушка. Хоть на небе, хоть где. А чужой дедушка мне не нужен. Зачем мне чужой?

 

Выбившись из сил, я умолкаю. А она разглядывает с удовлетворённой улыбкой обкусанную со всех сторон сосиску на вилке и болтает ногами. А потом откидывается на спинку стула и уточняет.

 

— И кукол этих я не хочу. Они же не продаются. Разве можно хотеть того, кто не продаётся? Давай лучше завтра к ним опять сходим и поиграем!

 

… Я не знаю, сколько ещё суждено простоять в витрине Эльвире, Эльбрусе и Эльгреке. Но даже если их в конце концов всё-таки продадут, и они будут стоять порознь на полках у каких-нибудь коллекционеров, отрадно осознавать, что им будет, что вспомнить. Вряд ли у других кукол из тех коллекций, в которые они попадут, были такие упоительные моменты в их биографии. Такие, как любовь пустынного шпиона Аризона, обречённого всю жизнь прятаться в шкафу, любовь безымянного банкира с замороженными в Антарктиде вкладами и сердцем и любовь бесстрашного истребителя инопланетных захватчиков, который сам стирает свои носки.

 

 

Дети

 

Философы

— Слушай, Ванька твой какой солидный стал, просто умора… Ты как – всё так же дуришь ему голову? Подико-ся, и в хор свой церковный его уж записал? Или он там давно уже поёт?

— Не поёт. Слуха нет. И его задуришь, пожалуй. Он сам, кого хочешь, задурит. Вот – недавно он мне выдаёт, представляешь… Говорит: самое главное, говорит, это то, что в человеке от природы заложено. И переделать человека нельзя, хоть ты тресни… всё равно против натуры, против генов никуда не попрёшь.

— Надо же… А сколько ему?

— Двенадцать… Погоди, погоди. Точно двенадцать? Ну, да, двенадцать… вроде бы. Надо будет всё-таки у Ленки потом уточнить.

 

Мужчины редко говорят в своей, мужской компании о детях. Поэтому когда всё-таки говорят, то это особенно интересно подслушивать.

 

— Я ему говорю: ничего подобного. В любом возрасте человек может взять и в корне измениться, и никакие гены этому не воспрепятствуют. Вот тебе классический пример: Апостол Павел. Помнишь, говорю, мы же с тобой про него читали. Он же, как Бог ему мозги вправил, полностью изменился, кардинально… просто стал другим человеком! А Ванька смотрит на меня, чешет репу, а потом выдаёт, представляешь… Говорит: ничего, говорит, подобного. Апостол Павел, он каким был, таким и остался. Просто Бог его немножечко перепрограммировал, как Терминатора.

— Что, так и сказал? Как Терминатора?

— Так и сказал. Помнишь, говорит, в первой части Терминатор – просто тупая машина для убийства. А во второй его перепрограммировали, и он уже не убивает, он – за наших… но по сути своей остался тем же, что и был. Я подумал: ёлки зелёные, а ведь правда. Апостол Павел же ни на йоту не изменился! И темперамент этот его нехилый, и напор этот, и энергичность, и такая вот… как бы сказать?... прямолинейность мышления, что ли… – всё осталось, как было. А Бог просто взял и развернул этот танк на сто восемьдесят градусов и дал ему другое боевое задание, вот и всё. И вот я и думаю теперь: может, Бог тех, кто обращается, вовсе не переделывает так уж круто? Может, он просто берёт уже то, что есть, и использует в своих, ну, то есть, в правильных целях? - Дим, ты это… Ты мне таких вопросов не задавай. Я в этом не силён, откровенно говоря. И кто такой Апостол Павел – смутно себе представляю, если честно. И кто такой Господь Бог…

— Ладно, ладно. Не будем. Нет, но Ванька-то каков, а? Сказать же такое – «Терминатор»! Что у них в головах, это же уму непостижимо…

— Что у них в головах – это вообще тушите свет, сливайте масло. Этот мой тоже… Филипп Андреевич-то мой.. Такой экземплярчик - закачаешься. Гомера они сейчас проходят. Так вот он мне с этим Гомером…

— Уже Гомера? А в каком он у тебя классе?

— Чёрт… В седьмом, что ли? Вроде в седьмом. Или в восьмом? Ну, не суть… Я у него спрашиваю: тебе в «Одиссее» всё понятно? Сложная же, типа, вещь. А он мне: что я, кретин? Конечно, всё понятно. Я говорю: а вот ты понимаешь, почему Одиссей так долго не мог вернуться домой? Ведь от Трои до Итаки – рукой подать… а он вернулся только через десять лет. Я ведь ему как хотел? Я ему хотел про представления древних о времени и пространстве, про несовершенство тогдашних средств передвижения, ну и про то, что Одиссей вообще был личностью исторической…

— Это Одиссей-то – историческая личность?

— Ну, да. В смысле, как Ноздрёв. Всё время влипал в истории. Ну, там, то с бабами, то с циклопами – помнишь же, наверное. Я уже целую речь ему на эту тему приготовил, а он мне – знаешь, чего говорит? Говорит: да Одиссей же просто попал в параллельный мир. Случайно, во время бури. А это такое дело: туда попасть проще пареной репы, а вот обратно – хрен выкарабкаешься. Я подумал: чёрт, а ведь точно! Почему я раньше «Одиссею» под этим углом не рассматривал? А ведь это же элементарно, как дважды два…

— Погоди. Ты что, на старости лет стал верить в параллельные миры?

— Я – нет, но Одиссей…

— А Одиссей верил, и потому попал? Круто попал, ничего не скажешь.

— Нет, я не в том смысле. Я имею в виду – как литературный сюжет! Ты меня не путай. Чего ты меня всё подлавливаешь-то?

 

В приоткрытую дверь видно, как философ Ванька и знаток древнегреческой литературы Филипп Андреевич сосредоточенно пихаются на одном стуле и, пыхтя, отбирают друг у друга компьютерную мышку.

— Ты что, дурак? Не видишь – тут уже киберпространство!

— Какое ещё «кибер»? Ги-пер-пространство, я же сказал!

— Сам ты «гипер»... Да чего ты всё ёрзаешь, козёл? Ты мне уже второй раз стул на ногу ставишь! Если ещё раз поставишь – ликвидирую на фиг, так и знай.

 

 

Вавилонская библиотека

 

Дело Д.К. Мирона продолжает жить и побеждать.

 

Только что - буквально только что! - ко мне подошёл юноша с бумажкой. На бумажке застенчиво и лаконично было выведено: "Евро Питт. Трогедии".

 

А вы говорите - "Пока чиво"...

 

 

Баба Зоя

 

— Зоя Васильевна! Ну, что вы опять натворили? Сил с вами никаких нету!

— Чегой-то, батюшка? – Зоя Васильевна смотрит на отца Зосиму сверху вниз из-под пёстрого платка, торчащего надо лбом, как козырёк. В её жёлтых, как у кошки, хитрых глазах – тревожная умильность. – Чегой-то опять не так-то? Клей, что ль, нехорош? Так какой был, таким и налепила. Ничего – так-то оно крепче будет.

— Крепче… То-то и оно, что крепче. Не отдерёшь ведь теперь.

— И, батюшка! Зачем же отдирать-то? Красоту-то такую?

 

Отец Зосима вздыхает и безнадёжно машет рукой. Его досаду можно понять. Накануне Зоя Васильевна целый день корпела над самодельным иконостасом, наклеивая большие, как плакаты, бумажные иконы на картонную основу. Красота и впрямь получилась неземная. Беда только, что в деисисном чине она расположила фигуры архангелов и апостолов не как положено – в молитвенной позе, обращённой к центру – Христу, - а разбила их на пары и поставила лицом друг к другу. В сочетании с протянутой вперёд рукой и слегка наклоненном вперёд корпусом каждого из них это выглядит изумительно и странно – теперь они не молятся, а что-то горячо и увлечённо друг с другом обсуждают. Прежде здесь всё звенело от гулкой, пустынной, холодной тишины. Теперь под куполом - шорохи, вздохи, шуршание книжных страниц и нежный, чуть сбивчивый, едва слышный шёпот, сливающийся с треском свечей и бормотанием голубей на наружных подоконниках.

— Зоя Васильевна! Ну, я же вам показывал, как наклеивать! А вы всё равно по-своему. Вот… если б вы только знали, как я от вашего упрямства устал! Просто сил никаких нет, как устал! А это что? Это-то вы зачем сюда притащили?

— Дак.. как же, батюшка? Это ж икона. Куда ж её, как не в Божий храм? - Да какая же это икона? Это не икона, а картина. Не православная. И вешать её сюда нельзя.

— Дак… как же ж нельзя-то, батюшка? Это Божью-то Матерь – нельзя?

— Зоя Васильевна! Раз я сказал – нельзя, значит – нельзя. Снимите и унесите. И чтоб без лишних рассуждений. Ясно вам?

 

Баба Зоя вздыхает, кланяется и тащит к стене стул, чтобы снять репродукцию «Мадонны» Перуджино. Перед тем, как завернуть её в платок и унести, она долго протирает её рукавом. А дождавшись, когда батюшка выйдет, украдкой целует её, гладит по голове и подмигивает обоими глазами.

— Не сердись, матушка. Он лучше знает, что да как… раз сказал – нельзя, стало-ть нельзя. Не сердись на него, он ить у нас болеет. Туберкулёзный ить он у нас.. такая беда, матушка. Уж такая беда! Уж я ему и травки варю, и настойки делаю… Не пьёть! Ить подумай только – не пьёть! Уж хоть бы ты его вразумила, матушка, голубушка, красавица ты наша! А то ить я так уж устала от упрямства-то евойного, просто ж сил никаких нету!

 

Всякая ерунда

 

О том, как проходит апрель, я знала только по цвету потолка. Иногда он был тёпло-золотистый, и на нём качались тени от веток, которых всё равно не могло быть, потому что они не дотягивались до восьмого этажа. Иногда он был серый, землистый, и от него пахло берёзовыми почками и дождевыми червями. А иногда я его вообще не видела. Это когда мне становилось совсем плохо, и я спускалась в Аид.

 

Нет, нельзя сказать, что там было совсем уж плохо. Это я себя так убеждала, чтобы придать происходящему оттенок скорбного романтизма. На самом деле там было никак. Там всё погружено в вязкий, в меру горячий кисель серого цвета, с грязновато-кирпичным оттенком. Сквозь него трудно дышать. Стоит сделать вдох, как он заливается в лёгкие, и ты весь скручиваешься и напрягаешься, чтобы вытолкнуть его обратно. Но во всём остальном там довольно сносно. Надо только расслабиться и позволить этому густому, сладковатому болоту закручивать и засасывать тебя по собственному усмотрению, растворять тебя в себе и лишая попутно и воли, и желаний, и мыслей, и ощущений. Это совсем не больно и даже довольно приятно, поскольку даёт иллюзию освобождения и, следовательно, облегчения.

 

Время от времени мимо меня проплывали какие-то местные античные тени – краснофигурные и чернофигурные, с крепкими бёдрами и всклокоченными шевелюрами. Когда мне надоедало на них смотреть, я разлепляла склеенные от жара веки и смотрела на полку над кроватью. Там у меня стоит красивый алебастровый рыцарь и тянет из камня меч. Это совершенно шикарный мужик с потрясающей американской челюстью и выразительным, как у соснового пня, лицом. Он мне нравится, потому что это явно не король Артур. Артуру было раз плюнуть вытащить такой меч из камня, а у моего рыцаря по лицу видно, что он прежде лопнет от натуги, чем стронет его с места хоть на дюйм.

 

И вот я расклеивала глаза и сквозь кисельный туман смотрела на этого рыцаря, а он смотрел на меня.

 

— Ты как, вылезать-то не собираешься? – спросил он один раз, как бы невзначай.

— Ты это кому – мне или мечу? – спросила я, булькая киселём, осевшим в лёгких.

— Тебе, бэби, - сказал рыцарь. – Меч – что! Меч – пустяки. Его я вообще могу одной левой.. если захочу.

— Не ври, - сказала я, опять закрыла глаза и стала проседать в кисельную трясину.

— Ха! – сказал рыцарь. – Не веришь, бэби? Напрасно. Хочешь, я вас обоих вытащу? Хватайся и держись покрепче.

— За что хвататься-то? – спросила я. – За лезвие, что ли?

— А ты как думала? За лезвие, конечно! – радостно подтвердил он.

— Ты идиот? – вздохнула я.

— Какой есть, - ехидно ответил он. – Зато ты у нас интеллектуалка… блин. Давай, хватайся живее, пока его ещё видно!

 

И я его вправду увидела – самый кончик клинка, вылезающий из пенистых кисельных облаков и смутно посверкивающий в аидском полумраке. То, что он посверкивал, было странно – приглядевшись, я обнаружила, что он сделан из красной пластмассы, и у него слегка обкусан кончик. Это был тот самый меч, который когда-то подарили моему троюродному братцу на пятилетие. Кончик его обгрызла я лично, своими собственными зубами, прямо на том же праздновании пятилетия – и немедленно получила от братца этим же мечом по загривку. .. Недоумевая, как эта старая игрушка могла просочиться в Аид, я всё-таки протянула руки через кисель и взялась за неё.

— Ты же не вытащишь! Не вытащишь ты меня. Кишка тонка. Ты же не Артур.

— Нет проблем, бэби, - сказал рыцарь. – Артур.. не Артур – какая разница? Есть же замечательный русский аналог легенды об Эскалибуре. Всё очень просто: бабка за дедку, внучка за бабку, жучка за внучку… и так далее. Погоди, я их всех сейчас позову…

— Дурак… Ох, дурак, - простонала я и почувствовала, что ползу вверх. Выныривать из киселя мне не очень хотелось, потому что там, снаружи, было солнечно, холодно и беспокойно. Но всё-таки пришлось вынырнуть – зря, что ли, люди старались?

— Ты в порядке, бэби? – участливо осведомился рыцарь. Он опять, как ни в чём не бывало, держался за рукоять меча и делал вид, что не может его вытянуть.

— Всё о'кей, - заходясь кашлем, успокоила его я.

 

… А сегодня утром я впервые за много дней вышла на дрожащих ногах во двор и увидела, что расцвела вишня. Среди покрытых нежными белыми цветами веток, подчёркивая их белизну и красоту, развевались обрывки размотанного рулона туалетной бумаги. И сияло синее-синее небо.

 

 

Пасхальное

 

Я никогда не любила огонь. Созерцание сгорающих в камине дров или тлеющих в лесной темноте туристических углей, пахнущих дымом, смолой и подпалёнными сосисками, всегда казалось мне сомнительным удовольствием. Всё равно, что смотреть на переливчатую ядовитую змею, свивающуюся в кольца в непосредственной близости от твоих ног. Другое дело – вода. Омут с водоворотами в своём роде куда опаснее какого-то чахлого, полузадушенного шашлычным жиром костерка. Но на омут я могу смотреть часами, мечтательно вздыхая и не отвлекаясь даже на комаров. А на костёр – нет.

— Это потому, что ты Рак, - объяснила мне Подруга. – Водяной знак. Тебе ближе водная стихия.

— Водяной знак – это же на купюрах?

— Ну, водный. Тебе лишь бы придираться! Зануда….

 

Но мне казалось, что тут дело не в водяных знаках. А дело в том, что огонь суетлив и беспощаден, как любой революционер, – ему лишь бы скорее, немедленно, преобразовать всё, что попадётся ему на пути, быстренько отдать тепло, быстренько поджарить сосиски, поиграть на прощание рассыпающимися искрами, оставить после себя кучу грязного пепла и исчезнуть. Он живёт, только пока убивает. На самом деле всё так живёт, но у огня это как-то слишком уж явно. Поэтому я его не люблю.

 

Помню, как меня, маленькую, мои бабушки учили ставить свечки в храме.

— Я не буду, - говорила я, пряча руки за спину. – Они не хотят. Они плачут.

 

Мне в самом деле было неприятно видеть, как тоненькие, полупрозрачные, беспомощные какие-то восковые палочки покорно истекают слезами на заляпанных латунных подставках, скорчиваются, чернеют и, наконец, грубо выбрасываются злыми старухами в пластмассовые ведёрки. Глядя на это, я надувалась, как хомяк, и сопела от сентиментального раздражения, а иногда из солидарности тоже пыталась пустить слезу. Бабушки, привычные к моим нездоровым фантазиям и железному упрямству, покорно вздыхали и уводили меня из церкви. Лампады я тоже не любила. Вечером в тёмной избе они как-то странно, пугающе преображали закопчённые иконописные лики; у тех начинали ярко белеть выкаченные белки и шевелиться губы. Чтобы не видеть их, я укрывалась с головой одеялом, а иногда, не выдержав, начинала выть, канючить и требовать, чтобы меня уложили спать в каморку, где икон не было.

 

Святая вода – это всегда было мне понятно без объяснений. Вода Крещения. Вода Воскресения. Живая вода. А священный огонь – нет. Что-то страшное. Карающее. Разрушительное.

 

Вчера я зашла к своей старенькой соседке, - к той самой соседке, о которой уже один раз писала, - и застала её стоящей на высоченном шатком стуле перед полочкой с иконами.

— Баба Поля! – ужаснулась я, вспомнив, что она плохо видит. – Ну, что вы такое делаете? Упадёте – кто вас будет поднимать?

— А вон – ты зашла, ты и подымешь! – радостно откликнулась она - Ну, баба Поля… Что вы, как маленькая, честное слово? Ну, зачем вы туда полезли?

— Вона – «зачем»! – изумилась она. – А лампадку-то засветить? - Нет, это понятно, конечно… Но что ж вы Лёшку-то не дождались? Придёт с работы – неужели он не засветит, если мать попросит?

— А чего я буду Лёшку просить? Он неверующий. Нет, это уж я сама должна.

— А почему сама, баба Поля? Зачем вы вообще её зажигаете?

— А как же? Темно ж Ему там, поди-ка.

— «Там» - это в углу?

— Какое – «в углу»! Разве ж Он в углу? Он на небе.

— А на небе ведь не темно, баба Поля. Там солнце, луна… звёзды всякие. Ему, мне кажется, там очень даже светло.

— Кажется ей… Когда кажется, милая моя, креститься надо! Вон – послушай передачу про космос… какая там темнотища, и холод какой лютущий! Они ведь, космонавты-то, когда летают, они без этих скафандеров своих с подогревом и носу высунуть из ракеты не могут! Вон оно как там, в этом космосе.

— Нет… ну, а как же звёзды? Планеты? - Ну… так что ж? Он нам – звёзды. А мы Ему – лампаду. Вот оно и будет справедливо. И нам светло, и Ему.

 

Она зажгла фитилёк над синим узорным стаканчиком, качающимся на серебряной цепочке, оперлась на мою руку и тяжело, с кряхтеньем, сползла со стула. Крохотный живой огонёк затеплился в бездонном ледяном Космосе, и Господь, вздохнув, протянул над ним руки, чтобы согреться.

 

А баба Поля завернула мне в пакетик свежий кулич и два расписных деревянных яичка. Раньше она расписывала их кисточкой, как умела – белыми лохматыми цветами, разноцветными кривобокими крестиками и буквами «Х.В». А теперь, когда зрение её ухудшилось, она расписывает их пальцами. Просто окунает кончики в краску и наносит, как придётся, точки и крапинки. Некоторые получаются похожими на яйца лесных птиц, а некоторые – на вытянутые конусами маленькие планеты, с лунками, катерами и очертаниями неведомых озёр и горных хребтов.

 

 

Вавилонская библиотека

 

Ещё немного Чехова или Вавилонские жалобы

В 12.25 мне прислали газету “Daily worker”, но половина её при этом была английским изданием, а другая половина – американским! Отправляю всё обратно и требую, чтобы было наоборот. Но мне сказали, что для этого придётся ждать ещё пол (или больше) часа. Кошмарный уровень обслуживания! Целый час, чтобы взять интересующую его газету!

 

(Ответ на жалобу, присланный из хранилища):

 

«Цокольное хранение просит извинения. Всё, что случилось с нужной читателю газетой, произошло из-за того, что 100-килограмовый подъёмник в этот день отказался работать. И ничего с ним поделать не удалось»

_______

 

На мой взгляд, в библиотеке недопустимо много испанской литературы по общественным наукам.

______

 

Как созидатель нового способа мышления, активно обновляющий свою мозговую и мыслительную деятельность в условиях перестройки с целью постановки и освещения наиболее актуальных, живо трепещущих проблем современности, считаю вашу библиотеку вполне уместной, своевременной, уютной и способствующий ознакомлению посетителей с разными уровнями и степенями имеющихся в нашем распоряжении гуманитарных наук. Для студентов, особенно начинающих свой большой путь в науку и прочих областях, предоставлена возможность постоянно сталкиваться с выбором необходимой научно-методической и практически-значимой литературы и, отталкиваясь от неё, идти к новым источникам с целью дальнейшего в них углубления.

_______

 

Просим обратить ваше внимание на отсутствие в читальном зале библиотекаря, а также на то, что остальные библиотекари, которые находятся в комнате номер 306, на просьбу выдать нам его ответили решительным отказом! _______

 

Очень бы хотелось найти у вас какой-нибудь исчерпывающий, не отягощённый окружающим злом учебник французского языка.

______

 

Обращает на себя внимание страшная рожа у бюста на первом этаже!

________

 

Ваш запасной выход всё время приводит меня в недоумение.

_________

 

У вас замечательная библиотека, но есть несколько замечаний:

1. Очень трудно пользоваться столовой

2. На выставках выставляется всякая мазня, лучше бы там поставили ещё стулья и парты для читателей

3. В мужских туалетах на стенах время от времени возникают надписи, разжигающие расовую и национальную рознь

4. В воздухе читальных залов нет кислорода

Для меня, студента РУДН, всё выше описанное является дикостью.

________

 

У консультанта в каталоге очень тяжёлый, непрощающий взгляд.

________

 

Очень хотелось бы, чтобы ваши каталоги отражали реальное положение вещей, сложившееся в непрерывно расширяющейся Вселенной.

_______

 

В соответствии с моими личными изменениями в координации был вынужден приехать заниматься в вашу библиотеку. Был приятно озадачен.

_______

 

Если проходишь в каталог, и на тебя случайно ящик выскакивает, то вставить его обратно невозможно.

_______

 

Третий раз приезжаю за книгой и третий раз убеждаюсь, что её в вашей библиотеке нет и, судя по всему, никогда не было!

________

 

Скорее распечатайте дверь в туалете на первом этаже!

______

 

У вас в буфете колбаса со шкуркой на ломтиках, и вам наплевать, что это видят иностранцы! Об этом следовало бы подумать даже с точки зрения потёмкинской деревни. Куда при этом девать элементарное гостеприимство? И потом, буфет тесный. Если так будет продолжаться, его расширят, это же очевидно! Давайте же вместе, общими усилиями, сдвинем буфет с мёртвой точки!

_______

 

Сегодня открылась книжная выставка по стилистике художественного текста. Спрашивается – зачем?!

________

 

Почему закрыли курительные комнаты? В них, как нигде в библиотеке, материализовалась мысль!

_______

 

Всю неделю молился о том, чтобы читальный зал религиозной литературы работал не три дня в неделю, как сейчас, а каждый день, но пока не помогло.

__________

 

Книг Фомы Аквинского вообще нет в СССР, а у вас они есть! Что вы можете объяснить по этому поводу?

_______

 

Когда в зале №5 включают искусственное освещение, там наступает мрачная атмосфера, и становится видно, что она явно загрязнена. Между тем, дело идёт к зиме, и уже не за горами 24-е, 25-е, 26-е и т.д. сентября. Может быть, вы об этом забыли? ________

 

Очень долго изучал ваш фонд и не один раз поражался его безошибочному попаданию в яблочко.

_____

 

Сотрудница Шагеева публично оскорбила читателя, подразумевав его, как полудурка.

 

 

Всякая ерунда

 

Провинциальные записки сумасшедшего

Из всех деревьев средней полосы мне больше всего нравятся осины. Я люблю их за пессимизм и истеричность. Они трясутся и всплёскивают листьями даже при полном безветрии, а уж что с ними творится, когда подует ветерок, и передать нельзя. От страха они и седеют раньше положенного. Более того – у всех прочих деревьев ранняя апрельская листва младенческого нежно-зелёного цвета, а у осины она – ржаво-бурая, скорбная, старческая… Зато осины, как все простолюдины, с фантастической скоростью плодятся. В наших местах, например, уже все леса, куда не поверни, утыканы молодым осинником, и все вздыхают, трепещут, скандалят и бьются в истерике. Сразу чувствуешь себя среди близких по духу людей. Благодать.

 

__

 

Когда моя Собака вечером несётся через поле, очень похоже, как будто это бежит поджарая чёрная свинья, длинноногая, весёлая и свирепая. Увидеть такую свинью поздним вечером при ущербной луне – к большой удаче. Если, конечно, вам удастся не привлечь её внимание.

 

__

 

В сумерках через мой огород проходил Лао Цзы. Проходя, он глубоко вздохнул, принюхиваясь к наступающей ночи, покивал бородой и сказал: «Поистине прекрасен огород, на котором ничего не посажено».

Лао Цзы – так зовут козла моей соседки. Правда, она об этом не знает.

 

__

 

В провинциальных городках много поистине удивительных мест. За один только вчерашний день мне встретились кафе «У Риэлтера», ресторан «Бутырка», магазин «Позитивный», рекламная вывеска «Свежие, качественные продукты. От кроссовок до путёвок». На столбе, под трепещущим красным флагом висело объявление: «Дорогие сограждане! В светлый день Весны, Труда и Солидарности по случаю Дня поминовения Блаж Матроны Московской в храме Успения Прес. Б-цы на ул. Ленина состоится торжественная Божественная литургия!» В глубине улицы звонили в колокола и играли «Интернационал». И сногсшибательно пахло черёмухой, разлитым пивом, тёплым асфальтом и только что скошенной молодой травой.

 

__

 

Проезжая через следующий город, я увидела ещё один плакат: «Одарённые дети. БУДУЩЕЕ ПРОТИВНО!» Содрогнулась от жестокой правды этого утверждения, перечитала ещё раз и поняла, что всё-таки «Будущее Протвино». Протвино – это такой посёлок на берегу реки Протвы. Даже не посёлок, а город. Чудесный город. Ужасно его люблю.

 

__

 

А в лесу среди прочих первоцветов проросли баранчики. У них длинные, нежно-жёлтые цветы и толстые стебли, напоминающие вкусом спаржу и сильно пахнущие каплями датского короля. Олени, лоси и люди с крепкими желудками поедают их в большом количестве и так исцеляются от меланхолии.

 

 

Всякая ерунда

 

Выйти из Антикварного Секонд-Хенда с ворохом шёлковых и крепдешиновых платьев, усеянных «огурцами» и маргаритками, скрипучих и шуршащих, с пуговками на груди и резинками на поясе, с рукавами-фонариками и накладными плечиками, с запахом ванили, формалина и химчистки, с этикетками у ворота "сделано в Западной Германии, а может быть, и в Австро-Венгрии"... Прижимая этот смятый ворох к животу, идти мимо «Дома Шоколада». Идти МИМО «Дома шоколада» и презирать его. Вместе с его пошлым оформлением и отвратительным содержимым.

 

О, какая зверская, бессмысленная, никому не нужная пытка!

 

Дети

 

Вино для Бранитея

Воспользовавшись суетой и сутолокой, неизбежно возникающими при уходе гостей, Туська подбирается к столу, берёт бутылку вина, наливает, высунув от старания язык, полную рюмку и несёт её к себе в детскую. Не зная, что и думать, я следую за ней. Приоткрываю дверь и вижу, как она ставит рюмку перед гипсовой головой какого-то бородатого грека в шлеме и в аккуратных завитушках. Я немного знаю этого грека. Мне кажется, у меня в детстве тоже был такой грек – покрытый коричневой, кое-где облупившейся глазурью, кудрявый и героический. Оказывается, и у Туськи он есть. Как это я раньше не обращала внимания? - Чего это ты ему шкалик поставила? – любопытствую я, хотя мне немного неудобно из-за того, что я подглядывала.

— А что? – хмуровато спрашивает Туська, которой тоже неудобно – по своим причинам. – Тебе жалко, что ли? Пусть выпьет. А то у всех праздник, а у него…

— Ну, да, - виновато соглашаюсь я. – И вино как раз подходящее. Кипрское.

 

По лицу гипсового грека видно, что именно он думает об этом кипрском вине, но то ли из уважения к женщинам и детям, то ли из презрения к ним он воздерживается от того, чтобы это озвучить.

— Ага, - оттаивая, соглашается Туська. – Ему надо выпить, понимаешь? Он же потом пойдёт всех спасать…

— Тогда конечно, - вздыхаю я. – На трезвую голову это трудно… А кого ему надо спасать?

— Всех. Весь мир.

— Хм… Это что, Брюс Уиллис?

— Нет, - опять хмурится Туська. – Ты чего? Сама же видишь, он не лысый, а наоборот. Он – знаешь, кто? Сейчас… Я забыла. Я мультик про него смотрела, а потом на бумажке написала, как его зовут. Потому что имя – трудное. Вот, смотри.

 

Она разворачивает длинную, замурзанную полоску бумаги; на ней кривыми разнокалиберными буквами выведено: «Бранитей». Я в замешательстве. С одной стороны, надо бы поправить её, иначе так и запомнится, а с другой – не хочется сбивать и смущать её в её воодушевлении.

 

— Понимаешь, у них там была зима. Всё время была зима, без остановки. Зима и зима. А людям-то холодно! Они же все древние, они там в пещерах сидят и дрожат, все замороженные, голодные… А он тогда их пожалел и пришёл. И принёс им огонь…. прямо в руке, представляешь? Вот так вот, на ладошке. И развёл костёр. И всем стало тепло и хорошо. А там был у них такой царь, самый главный, даже главнее царя… Он был бог. Ну, не настоящий Бог, а такой… волшебник, в общем. Он сказал Бранитею: зачем ты взял огонь без спроса?

— Это он правильно. С огнём нельзя баловаться, тем более – без спроса.

— Ты чего? Он же не для игры взял, а для дела! И он же взрослый был, Бранитей! И очень храбрый. А этот царь взял тогда, огонь задул, а потом взял Бранитея и посадил на цепь.. на скале. И говорит: не носи им больше огонь, тогда я тебя отпущу. А Бранитей говорит: всё равно принесу. Тебе что, жалко, что ли? Вон у тебя сколько! Сам-то, вон, греешься, а другим не даёшь! И тогда царь этот взял, пустил молнию, и Бранитей провалился под землю, прямо со скалой. Представляешь, до самого центра земли, где сплошной жар, как в печке, и красное всё… Помнишь, мы в музее видели?... Вот. Провалился туда и погиб. А огонь, который он принёс, остался на земле. Потому что Бранитей – знаешь, что? Он же людям не просто огонь принёс, а ещё и спички! И научил, как их зажигать. Я тоже, между прочим, уже умею зажигать, только я не без спроса, конечно…

— Туська, это ещё не конец истории! На самом деле он не погиб! Хочешь, расскажу, как там дальше?

 

Туська терпеливо слушает мой рассказ, а потом вздыхает - Это хорошо, что так кончилось, - не очень уверенно говорит она. – Только… знаешь, в мультфильме всё-таки лучше. Мне так, как там, больше нравится.

 

Я вспоминаю времена собственного детства, когда у нас были настоящие, а не диснеевские, Геракл, Ясон, Тесей и Прометей. И благодаря им, настоящим, взаправдашним, мы знали, что не любая история непременно должна заканчиваться хэппи-эндом. Что можно победить чудовище, выбраться из лабиринта – и тут же, на пороге торжества, потерять любимую женщину и только что обретённого отца. Что можно преодолеть тысячу препятствий, приплыть на край света, добыть Золотое Руно – и закончить жизнь одиноким, всеми заброшенным стариком, мучимым какими-то такими жуткими воспоминаниями, о которой и рассказать-то нельзя... С малых лет нас, посмеиваясь, опекал Аристотель, и мы учились не бояться сострадания и сострадать страху, насколько могли. Но нынешние-то дети, выросшие на голливудской сахарной вате и убогой неуязвимости компьютерных убийц! Та же Туська… Ей-то зачем понадобилась гибель Прометея? Или она инстинктивно почувствовала, что настоящую, добротно сделанную трагедию не стоит разменивать на драму, даже ради сохранения жизни главному герою?

— Но что он воскреснул – это хорошо, - великодушно подводит итог Туська. – Раз уж воскреснул, пускай уж живёт.

 

И мне вдруг становится жалко, что в своё время никто не рассказал мне историю Спасителя как такую вот героическую сагу. В которой герой, вопреки их обычным геройским привычкам, не рубит всех в капусту, а исцеляет, вразумляет и согревает, принося людям огонь прямо в раскрытой ладони. И идёт на муку и смерть не во имя сопротивления, а во имя послушания – невиданное дело! И, как Прометей, спускается в раскалённое адское марево, откуда никто никогда не возвращался… И никто не ждёт его возвращения, и те, кто любил его, оплакивают его, как мёртвого, и маются в горе и растерянности, не очень заботясь о том, чтобы сохранить остатки принесённого им огня… А он всё-таки возвращается и говорит им: вот – Я... Господи, как жалко, что когда-то – тогда, когда это было нужно – мне не рассказали этой саги, не рассказали её ПРАВИЛЬНО, а вместо этого сразу стали пичкать манной кашей не очень понятных добродетелей и пугать унылой, пахнущей воском чернотой! Впрочем, бессмысленно жалеть о том, что не состоялось и, в конце концов, всё к лучшему в этом далеко не лучшем из миров.

— Как ты думаешь, - говорю я Туське, кивая на гипсового грека, - можно я допью из его рюмки то, что он не допил?

— Допивай! – разрешает она. – А я пойду, эклерку ещё одну съем.

 

Через минуту я слышу, как она кричит из гостиной:

— Ма-ам! Если ты мне эклерку не дашь – так и знай, я усну несчастной!

 

Тот Самый Мюнхгаузен

 

Всю прошлую неделю у меня гостил кот Томас. Я знаю, почему его так зовут. Потому что он толстый, бело-чёрный, благочестивый и задумчивый. Он подолгу сидит над тарелкой с вискасом, размышляя над тем, как образумить манихеев, и часами наблюдает за плавающим в аквариуме Годфруа де Монмираем, не теряя надежды уличить его в ереси. При Томасе я стараюсь особо не вольнодумствовать, чтобы лишний раз его не огорчать.

 

У него есть одна слабость – он любит наступать на пульт телевизора и смотреть, что из этого выйдет. На прошлой неделе из этого выходили в основном реклама, "Секретные материалы" и захаровский "Мюнхгаузен". Последний был особенно неотвязен и вылезал то ли трижды, то ли четырежды, каждый раз неприятно удивляя меня своим выражением лица. Я пригляделась к нему и поняла, что он не вызывает у меня сочувствия. Хотя бы потому, что это никакой не Мюнхгаузен. И уж тем более – не «тот самый». Это нервный язвительный интеллигент, до макушки погружённый в сознание собственной непонятости и исключительности и не делающий ни малейшей попытки вытянуть себя оттуда за волосы. Он так трогательно банален в своём упорном стремлении к оригинальности, что на его фоне по-настоящему оригинальным остроумцем выглядит герцог. Он так хочет быть гением-одиночкой, затравленным тупыми обывателями, что становится за него неловко. И самое ужасное, что он в самом деле никогда не врёт. Он просто не умеет. Для этого ему не хватает подлинной внутренней свободы, - той самой, на которую он так истерически притязает. И когда он, кривясь от праведной ненависти, кричит окружающим его гоголевским персонажам: «улыбайтесь, господа!» – хочется вздохнуть, укрыться с головой одеялом и вспомнить Того Самого Мюнхгаузена. Настоящего.

 

Как он хорош и неподражаем, этот Тот Самый! Я преданно любила его в детстве и не перестаю любить до сих пор. Мне наплевать на то, что его юмор неподъёмен, как то самое ядро, а язык устрашающ и не всегда пристоен, как та самая задняя половина лошади, о похождениях которой никогда не пишут в детских изданиях. Всё это не имеет значения. Напротив – это лишь подчёркивает то, что настоящему, хорошо выдержанному Вранью не могут помешать никакие стилистические придирки. Оно прекрасно в своём радостном бесстыдстве – невинном, как только что народившаяся из пены Афродита. Оно – высшее из искусств, которому не страшны ни критики, ни льстецы, ни почитатели, ни недоброжелатели. Оно не ищет выгод и не стремится снискать одобрения. Мюнхгаузен потому и Мюнхгаузен, что он НЕ ЛЕТАЛ на Луну, и все его рассказы про полёты – чистое, как алмаз чистейшей воды, Враньё. Смачное, бессовестное и великолепное. Расцветающее неописуемыми красками под пьяный хохот гостей, звон пивных кружек и лай дворовых собак. Его нельзя кинуть, как перчатку, в лицо изумлённым обывателям, а потом гордо уйти от них по лестнице в небо. Потому что лестница, сделанная из презрения к окружающим, на небо не ведёт. Думаю, что если спросить об этом у моего бело-чёрного гостя, он скажет то же самое.

 

Помню, что до моего знакомства с Тем Самым Мюнхгаузеном – с настоящим, а не захаровским – мне часто снился один и тот же сон: меня преследуют какие-то враги, загоняют в ловушку, из которой нет выхода, и в конце концов с торжеством ловят... Мюнхгаузен растолковал мне, что не бывает положений, из которых нет выхода. С тех пор я стараюсь тренировать мышцы рук и мыть волосы укрепляющим шампунем. И кошмары подобного рода мне больше не снятся.