Слушайте историю его любви и милосердия. 15 страница

Но с мистером Сингером все было по-другому. То, что она к нему чувствовала, возникало постепенно, и она теперь даже не могла вспомнить, как это произошло. Все другие люди были обыкновенные, а мистер Сингер нет. В первый же день, когда он позвонил и спросил насчет комнаты, она долго приглядывалась к его лицу. Эта она открыла ему дверь и прочла карточку, которую он ей подал. Потом она позвала маму и побежала на кухню, чтобы рассказать о нем Порции и Братишке. Она пошла с мамой за ним наверх и видела, как он пробует, не продавлен ли матрац и поднимаются ли жалюзи. В тот день, когда он к ним переехал, она уселась на перила и стала наблюдать, как он выгружает из такси свой чемодан и шахматную доску. А потом прислушивалась, как он топает наверху в комнате, и пыталась представить, что там делается. Все остальное произошло постепенно. А вот теперь между ними возникли эти тайные отношения. Она рассказывает ему то, чего никогда не могла рассказать другим. И если бы он умел говорить, он рассказал бы ей многое про себя. Ей казалось, будто он какой-то великий учитель, но только не может учить, потому что он немой. Ночью, в постели, она воображала, будто она сирота и живет с мистером Сингером – только они вдвоем – в каком-то доме за границей, где зимой идет снег. Может быть, в маленьком швейцарском городке с высокими-высокими ледниками и горами вокруг. И прямо над всеми домами – скалы, а крыши крутые и остроконечные. Или во Франции, где люди носят хлеб из булочной без обертки. Или в заграничной стране Норвегии, у серого зимнего океана.

Утром, проснувшись, она прежде всего думала о мистере Сингере. Так же, как и о музыке. Когда она надевала платье, она думала о том, где его сегодня увидит. Она выпрашивала у Этты немножко духов или капельку ванильной эссенции, чтобы хорошо пахнуть, когда встретит его в прихожей. И даже опаздывала в школу, чтобы увидеть, как он спускается по лестнице, уходя на работу. А после обеда и вечером никуда не ходила, если он бывал дома.

Все, что она о нем узнавала, было необычайно важно. Он держал свою пасту и зубную щетку на столе в стакане. Поэтому и она перестала класть свою зубную щетку на полочку в ванной, а ставила ее в стакан. Он не любил капусту. Ей об этом сказал Гарри, он работал у мистера Бреннона. Теперь и она не могла заставить себя есть капусту. Когда она узнавала о нем что-то новое или когда она что-нибудь говорила ему, а он писал ей в ответ несколько слов своим серебряным карандашиком, ей хотелось побыть одной, чтобы все это хорошенько обдумать. Но когда она бывала с ним, главная ее забота была получше все запомнить, чтобы потом заново это пережить и вспоминать.

Но в ее жизни была не только внутренняя комната с музыкой и мистером Сингером. Много всякой всячины случалось и в наружной комнате. Например, она скатилась с лестницы и выбила передний зуб. Мисс Миннер поставила ей две плохие отметки по английскому. Она потеряла двадцать пять центов на пустыре, и, хотя они с Джорджем лазали там целых три дня, монета так и не нашлась.

А потом произошло вот что.

Как-то раз после обеда она готовилась на заднем крыльце к контрольной по английскому. Гарри колол дрова по ту сторону забора на своем дворе, и она его окликнула. Он пришел и разобрал для нее несколько предложений. Глаза его живо поглядывали на Мик из-за роговых очков. После того как он объяснил ей грамматику, он так и остался стоять, то смущенно запихивая руки в карманы брезентовой куртки, то вытаскивая их обратно. Гарри всегда был очень деятельный и нервный – он все время либо разговаривал, либо что-нибудь вертел в руках.

– Видишь ли, в наши дни человек должен выбирать одно из двух.

Он любил, ошеломить собеседника, и она иногда просто не находила, что ему ответить.

– Да, одно из двух.

– Что?

– Боевую демократию или фашизм.

– А республиканцы тебе не нравятся?

– Чушь, – бросил Гарри. – Я совсем не про то говорю.

Как-то раз он уже объяснял ей насчет фашизма. Он ей рассказал, как немецкие фашисты заставляют еврейских детей становиться на четвереньки и есть траву. И сказал, что мечтает убить Гитлера. Он все очень подробно обдумал. Говорил, что у фашистов нет никакого правосудия и никакой свободы. А газеты нарочно врут, и люди понятия не имеют, что творится на белом свете. Немецкие фашисты – это просто кошмар, все это знают. Она решила вместе с Гарри убить Гитлера. Лучше, если в заговоре будут участвовать четверо или пятеро, тогда, если ты в него не попадешь, его прикончат другие. И даже если они умрут, все равно они будут героями. А быть героем почти то же, что быть великим музыкантом.

– Либо то, либо это. И хотя я против войны, я готов драться за свои убеждения.

– И я, – сказала она. – Я бы хотела драться с фашистами. Могу даже переодеться мальчишкой, так что никто меня не узнает. Остричь волосы, и все такое.

Стоял ясный зимний день. Небо было зеленовато-синим, и ветки дубов на заднем дворе выделялись на его фоне своей голой чернотой. Но солнце грело. В такую погоду она чувствовала, что ей некуда девать свои силы. В голове звучала музыка. От нечего делать она взяла большой гвоздь и несколькими здоровенными ударами всадила его в ступеньку. Папа, услышав стук молотка, вышел на крыльцо в купальном халате. Под деревом стояло двое козел, и маленький Ральф деловито клал на одни козлы камушек, а потом переносил его на другие. Туда и обратно. Он топтался, растопырив руки, чтобы не упасть. Ноги у него были колесом, а подгузник висел мешком до колен. Джордж кидал шарики. Он давно не стригся, и лицо его от этого казалось худым. У него уже выросло несколько настоящих зубов, но они были мелкие и синеватые, словно он наелся черники. Он провел на земле черту и, лежа на животе, целился в первую лунку. Когда папа вернулся в дом чинить часы, он унес с собою Ральфа. А скоро и Джордж убежал один в переулок. С тех пор как он стрелял в Бэби, он ни с кем не желал водиться.

– Мне пора идти, – сказал Гарри. – Я должен попасть до шести на работу.

– А тебе нравится там, в кафе? Небось можешь бесплатно есть всякие вкусные вещи?

– Сколько хочешь. И потом, туда приходит уйма всякого народа. Мне там работать нравится больше, чем во всех других местах. И платят больше.

– А я ненавижу мистера Бреннона, – вдруг сказала Мик. Правда, он никогда не сказал ей ничего дурного, но почему-то всегда разговаривал с ней грубо и как-то странно. Да, он наверняка знает про то, как они с Джорджем слямзили тогда пакетик жевательной резинки. И потом, чего ради он ее допрашивает про ее дела, как тогда, в комнате мистера Сингера? Небось думает, что они всегда что-нибудь тибрят? А вот и нет. Чего нет, того нет. Только раз и стибрили коробочку с акварелью за десять центов в магазине стандартных цен. Да еще точилку для карандашей за пять.

– Терпеть не могу мистера Бреннона.

– Он ничего, – сказал Гарри. – Тоже, конечно, чудило, зато не ворчит. Нет, он совсем ничего, когда узнаешь его поближе.

– Я вот о чем думала, – сказала Мик. – Мальчишкам ведь куда легче, чем девчонкам. Мальчишка может найти работу на неполный день, не бросая школу, и у него еще остается свободное время на все другое. А для девчонки такой работы нет. Если она хочет работать, ей надо бросить школу и наниматься на весь день. Ей-богу, я бы тоже хотела зарабатывать хоть несколько долларов в неделю, как ты, но это невозможно.

Гарри присел на ступеньку и стал перевязывать шнурки на ботинках. Он затягивал их так туго, что один шнурок лопнул.

– К нам в кафе ходит один тип, некий Блаунт. Мистер Джейк Блаунт. Интересно слушать, что он говорит. Я очень много узнаю от него, пока он пьет пиво. Он меня натолкнул на кое-какие мысли.

– Я отлично его знаю. Он приходит сюда каждое воскресенье.

Гарри расшнуровал ботинок и подтянул лопнувший шнурок, чтобы снова завязать его бантиком.

– Послушай… – Он нервно потер очки о полу своей куртки. – Ты ему не говори, что я тебе сказал. Понимаешь, он вряд ли меня даже помнит. Со мной-то он не разговаривает. Он разговаривает только с мистером Сингером. Ему даже покажется странным, если ты… словом, сама понимаешь…

– Ладно… – Она поняла между строк, что он неравнодушен к мистеру Блаунту, а это чувство было ей знакомо. – Ничего не скажу.

Стало темно. На синем небе появилась белая, как молоко, луна. Похолодало. Было слышно, как Ральф, Джордж и Порция возятся на кухне. Огонь плиты отсвечивал в кухонном окне горячим оранжевым пятном. Пахло дымом и ужином.

– Знаешь, я об этом никому не говорил, – начал Гарри. – Даже самому противно подумать…

– Что?

– Ты помнишь, когда начала читать газеты и разбираться в том, что прочла?

– Ага.

– Я был фашистом, вернее, воображал, что я – фашист. Дело было вот как. Помнишь снимки в газетах, там еще такие ребята, как мы, в Европе маршируют, поют песни и ходят в ногу? Мне казалось, что это так замечательно. Все друг с другом связаны клятвой, и у всех у них один вождь. У всех одинаковые идеалы, и все шагают в ногу. Меня не интересовало, что там происходит с еврейским нацменьшинством, я просто не хотел об этом думать. Еще и потому, что в то время мне не хотелось считать себя евреем. Понимаешь, я ничего не знал. Я просто рассматривал картинки, читал подписи и ни черта не понимал. Понятия не имел, какой это ужас. Я думал, что я фашист. Конечно, потом я выяснил, что это такое.

В его словах слышалась злость на себя, и голос у него ломался – звучал то как у мужчины, то как у мальчишки.

– Но ты ведь еще не знал… – вставила она.

– Это ужасный грех. Моральное преступление.

Вот такой он человек. Все для него либо черное, либо белое, ничего посередке. Нельзя до двадцати лет притрагиваться к пиву или к вину и курить сигареты. Страшный грех жульничать на экзамене, но вовсе не грех списывать домашние уроки. Девчонкам безнравственно красить губы и носить платья с вырезом для загара. Ужасный грех покупать вещи с немецкими или японскими этикетками, пусть даже они стоят всего пять центов.

Она вспоминала, каким Гарри был в детстве. Вдруг он начал косить и косил целый год. Сидел на крылечке, зажав руки коленками, и смотрел, что творится вокруг. Молчаливый и косой. Он перескочил через два класса начальной школы и в одиннадцать лет подготовился к профессиональному училищу. Но там ребята прочли о еврее в «Айвенго» и стали его дразнить, а он уходил домой и плакал. Тогда мать забрала Гарри из школы. Он целый год просидел дома. Вырос и растолстел. Каждый раз, когда она лазила на забор, она видела, как он готовит себе на кухне что-нибудь поесть. Они с ним играли на улице, а иногда боролись. В детстве она любила драться с мальчишками – не по-всамделишному, а так, для интереса. Пробовала вперемежку приемы джиу-джитсу и бокса. Иногда Гарри удавалось ее повалить, иногда она клала его на обе лопатки. Гарри никогда не бесился. Когда малыши ломали игрушки, они приходили к нему, и он не жалел на них времени и все чинил. Он умел починить все на свете. Соседки вечно просили его починить то электричество, то швейную машинку. Потом, когда ему уже было тринадцать, он опять пошел в профессиональное и стал очень здорово учиться. Перестал покупать газеты, работал по субботам и без конца читал. Долгое время она видела его только изредка – до той вечеринки, которую она устроила. Он очень изменился.

– Видишь ли, – сказал Гарри, – раньше я всегда мечтал, что у меня будет большое будущее. Хотел стать знаменитым инженером, знаменитым врачом или адвокатом. А сейчас меня занимает совсем другое. Теперь я думаю только о том, что творится в мире. О фашизме, о тех ужасах, которые творятся в Европе. И наоборот – о демократии. Понимаешь, я больше не могу думать о том, кем я хочу стать, и добиваться этого, потому что я слишком много думаю о другом. Каждую ночь мне снится, что я убил Гитлера. И я сразу просыпаюсь, хотя еще совсем темно, и мне хочется пить и чего-то страшно, сам не знаю чего.

Она поглядела на Гарри, и ее захлестнуло такое глубокое, серьезное чувство, что ей сразу стало грустно. Волосы у него свисали на лоб. Верхняя губа тонкая, а нижняя пухлая и дрожит. Гарри выглядел моложе своих пятнадцати лет. С наступлением темноты задул холодный ветер. Он выл в ветках дубов на улице и хлопал ставнями о стены домов. Невдалеке миссис Уэллс звала домой Слюнтяя. Темные сумерки совсем нагнали на нее тоску. «Я хочу пианино… я хочу брать уроки музыки», – вертелось у нее в голове. Она поглядела на Гарри – он снова и снова переплетал свои худые пальцы. От него шел теплый мальчишеский запах.

Что ее на это толкнуло? Может, вспомнилось детство? Может, грусть вызвала этот странный порыв? Но она вдруг так двинула Гарри, что он чуть не слетел со ступенек.

– Катись ты… к своей бабушке! – заорала она ни с того ни с сего. И побежала. Соседские ребята всегда кричали эти слова, когда хотели затеять драку. Гарри встал, вид у него был растерянный. Он поправил на носу очки и секунду молча смотрел ей вслед. А потом кинулся бежать за ней по переулку.

Холод придал ей силы. Она захохотала, и эхо отозвалось коротко и часто. Она пихнула Гарри плечом, а он ее охватил. Хохоча, они стали бороться. Она была выше, зато руки у него были сильнее. Но дрался он неважнецки, и она его повалила. И тут он замер, а следом за ним притихла и она. Она чувствовала на шее его теплое дыхание: он, видно, притаился. Коленками она упиралась в его ребра и, сидя на нем верхом, слышала, как тяжело он дышит. Потом они разом поднялись на ноги. Теперь она уже не смеялась, и в переулке вдруг стало как-то очень тихо. Когда они возвращались назад через темный двор, она вдруг почувствовала себя как-то странно. В общем, непонятно было, что это за чувство, но так вдруг получилось. Она легонько его толкнула, и он толкнул ее в ответ. Тогда она опять засмеялась, и все прошло.

– Пока! – сказал Гарри. Он уже был слишком взрослый; чтобы лазать через заборы, и побежал по переулочку к своему парадному.

– Фу, какая жара! – сказала она. – Прямо задохнуться можно.

Порция грела ей в духовке ужин. Ральф заколотил ложкой по передку высокого стульчика. Джордж с отсутствующим видом подбирал овсянку зажатым в грязной ручонке куском хлеба. Мик наложила себе мяса с подливкой, овсяной каши, добавила изюму и все это перемешала. Она съела целых три тарелки, прикончила всю овсянку, но так и не наелась.

Весь день она думала о мистере Сингере и сразу после ужина пошла наверх. Когда она поднялась на третий этаж, она увидела, что дверь в его комнату открыта и там темно. На душе у нее сразу стало пусто.

Она не могла усидеть на месте, хотя ей надо было готовиться к контрольной по английскому. Какой-то избыток энергии мешал ей спокойно посидеть в комнате, как все люди. Казалось, что сейчас она порушит тут стены, а потом зашагает по улицам, громадная, как великанша.

В конце концов она вытащила из-под кровати заветную коробку, легла на ковер и стала просматривать свою тетрадь. Теперь в ней было уже около двадцати песен, но они ей не нравились. Вот если бы она могла написать симфонию! Для целого оркестра. Но как их пишут? Иногда ведь несколько инструментов играют одну и ту же ноту, поэтому нотные линейки должны быть очень широкими. Она начертила на большом листе бумаги для контрольной пять линеек, расстояние между ними было сантиметра по три. Когда нота предназначалась для скрипки, виолончели или флейты, она помечала рядом название инструмента. А когда все играли одну и ту же ноту, она ее окружала кружочком. Сверху она написала заглавными буквами: СИМФОНИЯ. А ниже – такими же – МИК КЕЛЛИ. Но дальше этого дело не пошло.

Эх, если бы она могла брать уроки музыки!

Эх, если бы у нее было настоящее пианино!

Она долго не могла начать. Мелодии сидели у нее в голове, но она никак не могла придумать, как их записывают на бумаге. Да, видно, это труднее всего на свете. Но она продолжала ломать себе голову, пока не пришли Этта и Хейзел, не легли в постель и не сказали ей, чтобы она тушила свет, потому что скоро одиннадцать часов.

 

 

Порция уже полтора месяца ждала вестей от Вильяма. Каждый вечер она приходила к доктору Копленду и задавала ему один и тот же вопрос:

– Не знаешь, никто не получал письма от Вилли?

И каждый вечер ему приходилось отвечать, что он ничего не знает.

Наконец она перестала его спрашивать. Она просто входила в приемную и смотрела на него, не говоря ни слова. Она начала выпивать. Кофточка на ней часто бывала полурасстегнутой, а шнурки на туфлях болтались.

Наступил февраль. Погода стала помягче, а потом прочно установилась жара. Солнце бросало вниз палящие, ослепительные лучи. В голых ветвях пели птицы, а ребятишки бегали по улице босиком и голые до пояса. Ночи были душные, как в середине лета. Но прошло несколько дней, и на город снова спустилась зима. Нежная голубизна неба потемнела. Пошел холодный дождь; сырость пронизывала до костей. Негры очень страдали от непогоды. Запасы топлива кончились, и люди выбивались из сил, чтобы хоть как-то согреться. На мокрых узких улицах бушевала эпидемия пневмонии, и целую неделю доктор Копленд спал урывками, не раздеваясь. А от Вильяма по-прежнему не было вестей. Порция написала ему четыре письма, а доктор Копленд – два.

Большую часть суток ему некогда было думать. Но иногда ему удавалось урвать минутку для отдыха. Он пил кофе возле кухонной плиты, и в сердце его поднималась сосущая тревога. Пятеро его пациентов умерли. Одним из них был глухонемой мальчик Огастэс-Бенедикт-Мэди Льюис. Доктора просили сказать надгробную речь, но, так как у него было правило никогда не ходить на похороны, он отклонил это предложение. Все пятеро пациентов умерли не по его недосмотру. Виной были долгие годы нужды; ведь питались они одним кукурузным хлебом, грудинкой и патокой, а жили в тесноте – по четыре-пять человек в одной комнате. Смерть от бедности. Доктор мрачно раздумывал об этом и пил кофе, чтобы не заснуть. Он часто придерживал рукой подбородок – в последнее время, когда он уставал, из-за легкой дрожи шейных связок у него начинала трястись голова.

Но вот как-то в конце февраля к нему пришла Порция. Было только шесть часов утра, и он сидел на кухне у плиты и грел молоко себе на завтрак. Порция была сильно пьяна. Он почуял острый, сладковатый запах джина, и его ноздри раздулись от отвращения. Ему не хотелось на нее смотреть, и он занялся приготовлением завтрака. Накрошив хлеба в миску, он залил его горячим молоком. Потом заварил кофе и накрыл на стол.

Только сев завтракать, он поднял на дочь суровый взгляд.

– Ты уже ела?

– Я не хочу.

– Надо поесть, если ты собираешься на работу.

– Я не пойду на работу.

Он почувствовал страх. Но расспрашивать ему тоже не хотелось. Он тянул нетвердой рукой ложку ко рту, не поднимая глаз от миски. Поев, он уперся взглядом в стену над ее головой.

– Ты что, языка лишилась?

– Сейчас скажу. Не бойся, сейчас все услышишь. Дай только с духом собраться, и я тебе расскажу.

Порция неподвижно сидела на стуле, только медленно водила взглядом из одного угла в другой. Руки ее беспомощно свисали вниз, а ноги она как-то нелепо зацепила одну за другую. Доктор отвернулся, на миг ощутив губительный покой и свободу, и ощущение это было тем острее, что он знал, как скоро оно пройдет. Подправив огонь, он погрел возле него руки. Потом свернул себе сигарету. На кухне царили безукоризненная чистота и порядок. Сковородки на стене горели, отсвечивая огонь от плиты, и отбрасывали круглые черные тени.

– Это насчет Вилли…

– Знаю. – Он стал неуверенно катать сигарету в ладонях. Его глаза кидали быстрые отчаянные взгляды вокруг, словно не могли насмотреться на всю эту прелесть.

– Я же тебе говорила про этого Бастера Джонсона – про то, что он в тюрьме, там же, где Вилли. Мы с ним раньше были знакомы. А вчера его отпустили домой.

– Ну и что?

– Бастера покалечило на всю жизнь.

Голова у него затряслась. Он прижал подбородок рукой, чтобы остановить эту дрожь, но она упорно не поддавалась его усилиям.

– Вчера вечером к нам пришли наши друзья и сообщили, что Бастер уже дома и что он хочет нам рассказать кое-что насчет брата Вилли. Я бежала туда всю дорогу, и он мне сказал…

– Да?

– Они были втроем – Вилли, Бастер и еще один парень. Трое приятелей. И тут с ними случилась эта беда… – Порция замолчала. Она послюнявила палец, а потом намочила им пересохшие губы. – Все началось потому, что белый охранник к ним все время цеплялся. В тот день они работали на дороге. Бастер не смолчал, а другой парень – давай в лес. Забрали всех троих. Всех троих отвели в лагерь и посадили в холодную как лед каморку.

Он снова сказал: «Да?» Но голова у него тряслась, и слово надтреснуто продребезжало в горле.

– Это произошло почти шесть недель назад, – продолжала Порция. – Помнишь, какие стояли холода? А Вилли и тех двоих парней засадили просто в настоящий ледник.

Порция говорила тихо; слова догоняли друг друга без остановки, а лицо словно закаменело в горестном удивлении. Речь ее была похожа на тихий напев. Но доктор не понимал того, что она говорит. Звуки отчетливо достигали его ушей, но были лишены склада и смысла. Словно голова его была носом лодки, а звуки – волнами, которые бились о нее и текли мимо. Ему казалось, что, если он обернется назад, он там найдет упущенные им слова.

– …и ноги у них пораспухали, и лежали они там, и корчились на полу, и вопили не своим голосом. Но никто не приходил. А они вопили три дня и три ночи, но никто не приходил…

– Я, наверно, оглох, – сказал доктор Копленд. – Ничего не понимаю.

– Нашего Вилли и тех двоих кинули в холодное, как ледник, помещение. С потолка висела веревка. Со всех троих сняли ботинки и босые ноги привязали к этой веревке. Вилли и те двое лежали на холодном полу на спине, а ноги у них были вздернуты вверх. И ноги у них пораспухали, и корчились они на полу, и орали не своим голосом. И было там холодно, как в леднике, и ноги у них пораспухали и отмерзли. И орали они три дня и три ночи. Но никто не приходил…

Доктор Копленд сжал голову руками, но все равно не мог остановить неотвязную дрожь.

– Я не слышу, что ты говоришь!

– И вот наконец за ними пришли. И быстро потащили Вилли и тех двоих в больницу – ведь ноги у них распухли и отмерзли. Гангрена. У нашего Вилли отпилили обе ноги. Бастер Джонсон потерял только одну ногу, а у третьего все обошлось. А наш Вилли на всю жизнь остался калекой. Обе ноги у него теперь отпилены.

Произнеся эти слова. Порция нагнулась и стукнулась головой о стол. Она не стонала, не плакала, только билась головой о добела вымытую столешницу. Миска и ложка задребезжали, и доктор убрал их в раковину. Слова ее никак не укладывались у него в голове, да он и не пытался их усвоить. Он ошпарил кипятком миску и ложку и сполоснул посудное полотенце. Потом что-то поднял с пола и куда-то это положил.

– Калека? – спросил он. – Кто, Вильям?

Порция билась головой о стол; удары были ритмичны, как медленный бой барабана, и сердце его переняло этот ритм. Слова потихоньку ожили, наполнились смыслом, и он наконец понял.

– Когда его отошлют домой?

Порция уронила голову на руку.

– Бастер не знает. После этого их троих распределили по разным местам. Бастера послали в другой лагерь. А нашему Вилли осталось сидеть всего несколько месяцев, он небось скоро будет дома.

Они долго пили кофе, глядя друг на друга. Зубы у него стучали о край чашки. Она налила себе кофе в блюдце, и несколько капель пролилось ей на колени.

– Вильям… – заговорил доктор Копленд. Когда он произносил это имя, он крепко прикусил язык, и челюсть дернулась от боли. Они долго просидели молча. Порция держала его за руку. Блеклый утренний свет серел за окнами. Там все еще шел дождь.

– Уж если идти на работу, то пора, – сказала Порция.

Он проводил ее до прихожей и подошел к вешалке, чтобы надеть пальто и шаль. В открытую дверь ворвался сырой, холодный воздух. На обочине тротуара сидел Длинный, с головы его свисала промокшая газета, которой он спасался от дождя. Вдоль тротуара тянулась ограда. Порция держалась за нее, чтобы не упасть. Доктор Копленд шел за ней в нескольких шагах и тоже хватался то и дело за штакетины. Длинный плелся сзади.

Доктор ждал, что на него нападет черный, неукротимый гнев, словно зверь из ночи. Но гнев не приходил. Внутренности его словно были налиты свинцом, и он шел медленно, то и дело придерживаясь за забор или за холодную мокрую стену. Он неуклонно погружался в бездну, пока уже дальше некуда было падать, – наконец он достиг самого дна отчаяния и мог отдохнуть.

Он даже почувствовал от этого какую-то могучую священную радость. Недаром гонимые смеются и черный раб под ударами бича поет о своей оскорбленной душе. Вот и сейчас в нем звучала песня, хотя это и не было мелодией, а лишь ощущением ее. Но свинцовая тяжесть примирения налила его ноги, и толкала его вперед только истинная, неуклонная цель… Однако зачем идти дальше? Почему не остаться здесь, на самом дне беспредельного унижения, и не отвести хотя бы на время душу?

Но он продолжал свой путь.

 

– Дядечка, – сказала ему Мик. – Выпейте горячего кофе, может, это вас подкрепит?

Доктор Копленд поглядел на нее, но не подал виду, что слышит. Они с дочерью пересекли весь город и наконец дошли до переулка за домом Келли. Сначала вошла Порция, а за ней и он. Длинный остался сидеть на крыльце. Мик и ее двое братишек были уже на кухне. Порция рассказала ей о Вильяме. Доктор Копленд не вслушивался в слова, но голос ее то повышался, то понижался: в каждой фразе было начало, середина и конец. Кончив рассказ, она повторила его сначала. В кухню пришли другие люди и тоже стали слушать.

Доктор Копленд сидел на стуле в углу. От его пальто и шали, висевших на другом стуле возле печки, шел пар. Шляпу он держал на коленях и длинными темными пальцами нервно перебирал ее потертые поля. Желтые ладони были такими влажными, что ему то и дело приходилось их обтирать носовым платком. Голова у него тряслась, и все мускулы ныли от старания держать ее неподвижно.

В кухню вошел мистер Сингер. Доктор Копленд поднял голову.

– Вы слышали? – спросил он.

Мистер Сингер кивнул. В глазах его не было ни ужаса, ни гнева, ни сострадания. Из всех, кто знал, что произошло, только его глаза не выражали ни одного из этих чувств. Ибо он один до конца понимал то, что произошло.

Мик шепнула Порции:

– Как зовут твоего отца?

– Его церковное имя Бенедикт-Мэди Копленд.

Мик нагнулась к доктору Копленду и закричала ему в ухо, как глухонемому:

– Бенедикт, выпейте горячего кофе, он вас подкрепит.

Доктор Копленд даже привскочил.

– Не ори, – сказала Порция. – Он слышит не хуже твоего.

– А-а, – растерялась Мик. Она вылила из кофейника гущу и снова поставила его кипятить.

Немой все еще стоял в дверях. Доктор Копленд не сводил с него глаз.

– Вы слышали?

– А что теперь сделают с этими тюремщиками? – спросила Мик.

– Детка, почем я знаю? – устало ответила Порция. – Ничего я не знаю.

– Ну, уж я бы с ними что-нибудь сделала. Непременно сделала.

– Ничего не поможет, что тут ни делай. Самое лучшее для нас – это держать язык за зубами.

– С ними надо поступить так, как они поступили с Вилли и с двумя другими. Еще похлеще. Эх, если бы я могла собрать народ, я бы просто убила этих тюремщиков своими руками!

– Нехорошо так говорить, не по-христиански, – сказала Порция. – Мы можем только утешать себя, что их порубят вилами на куски и будут жарить на вечном огне у сатаны.

– Слава богу, что Вилли хоть может играть на своей гармонике.

– Раз ему отрезали обе ноги, что ему еще остается?

В доме было шумно и суматошно. В комнате над кухней кто-то передвигал мебель. В столовой было тесно, там завтракали постояльцы. Миссис Келли, подавая им, бегала из столовой в кухню и обратно. Мистер Келли разгуливал в старых брюках и купальном халате. Младшие дети с жадностью ели на кухне. Хлопали двери, и во всех уголках дома слышались голоса.

Мик подала доктору Копленду чашку кофе, разбавленного водянистым молоком. Молоко покрывало темную жидкость серовато-голубой пленкой. Немного кофе пролилось на блюдце, поэтому он сперва обтер блюдце и края чашки носовым платком. Ему вовсе не хотелось пить кофе.

– Я бы их убила собственными руками, – повторила Мик.

Дом притих. Люди, сидевшие в столовой, разошлись на работу. Мик и Джордж отправились в школу, а младенца закрыли в одной из комнат с окнами на улицу. Миссис Келли повязала волосы полотенцем и, вооружившись половой щеткой, поднялась наверх.

Немой по-прежнему стоял в дверях, а доктор Копленд на него смотрел.

– Вы знаете, что произошло? – спросил он снова. Произнес он эти слова беззвучно – они застревали у него в горле, но глаза его требовательно задавали вопрос. Потом немой вдруг исчез. Доктор Копленд и Порция остались вдвоем. Он посидел еще немного в углу. И наконец собрался уходить.

– Садись-ка назад, на место, отец. Давай сегодня побудем вместе. Сейчас я буду жарить рыбу, гренки и картошку на обед. А ты побудь здесь, я накормлю тебя вкусным, горячим обедом.

– Ты же знаешь, что мне надо обойти больных.

– Давай побудем вместе хоть один этот день. Ну пожалуйста. Не то я просто не знаю, что натворю. И потом, я не хочу, чтобы ты шатался один по улицам.

Доктор заколебался и пощупал воротник своего пальто. Он был еще сырой.

– Дочка, мне самому неохота уходить. Но ты же знаешь – у меня больные.

Порция подержала шаль над плитой, пока шерсть не нагрелась. Она застегнула на нем пальто и подняла повыше воротник. Он прочистил горло и сплюнул в одну из бумажных салфеток, которые всегда носил в кармане. Потом сжег ее в печке. Выйдя во двор, он поговорил с сидевшим на крыльце Длинным и посоветовал побыть с Порцией, если ему удастся отпроситься с работы.