Слушайте историю его любви и милосердия. 19 страница

Она ему помогала, и он дал ей за это тридцать центов. Сначала вывески были мировые. Но он слишком долго над ними мудрил. Ему хотелось добавить то то, то это – и в углах, и сверху, и снизу. В конце концов он заляпал вывески разными надписями: «Очень дешево», «Спешите!» и «Дайте Мне Любые Часы, и Я Их Заставлю Ходить».

– Ты столько всего понаписал, что ничего прочесть невозможно, – сказала она ему.

Он притащил домой еще жести и поручил рисовать вывески ей. Она расписала их без особых затей огромными прописными буквами и на каждой изобразила часы. Скоро была готова целая груда. Знакомый парень вывез их за город и прибил к деревьям и заборным столбам. На обоих углах их квартала он повесил по вывеске с Изображением черной руки, показывающей, как пройти к их дому. А над парадной дверью водрузили еще одну вывеску.

Наутро после того, как объявление повесили, папа надел чистую рубашку и галстук, сел в переднюю комнату и стал дожидаться заказчиков. Никто не приходил. Правда, ювелир, сбывавший ему лишнюю работу за полцены, прислал-парочку испорченных часов. Вот и все. Папа очень огорчился. Он больше не стал искать другую работу, но все время старался чем-нибудь занять себя по дому. Снимал двери и мазал маслом петли – нуждались они в этом или нет. Делал домашний маргарин для Порции и мыл наверху полы. Придумал приспособление, чтобы талая вода из ледника выливалась прямо через кухонное окно. Выпилил красивые кубики с алфавитом для Ральфа и изобрел машинку для вдевания нитки в иголку. С часами, которые ему надо было чинить, он возился подолгу и упорно.

А Мик все ходила за мистером Сингером, хотя ей вовсе этого не хотелось. Ведь то, что она ходит за ним по пятам без его ведома, было как-то некрасиво. Два или три раза она даже сбегала с уроков. Она выходила следом за ним, когда он шел на работу, и целый день болталась на углу возле ювелирного магазина. Когда он обедал в кафе у мистера Бреннона, она входила туда и тратила десять центов на мешочек с фисташками. А по вечерам сопровождала его во время длинных прогулок в темноте. Она отставала от него не меньше чем на квартал и шла по другой стороне улицы. Когда он останавливался, останавливалась и она, а когда он ускорял шаг, она пускалась бегом, чтобы от него не отстать. Пока она могла его видеть и находиться поблизости, она чувствовала себя счастливой. Но иногда ее одолевало неприятное ощущение стыда, она сознавала, что поступает нехорошо. Тогда она старалась найти себе занятие дома.

Они с папой теперь были похожи – им все время надо было с чем-нибудь возиться. Они живо интересовались всем, что происходит дома и по соседству. Взрослая сестра Тощи-Мощи выиграла пятьдесят долларов в кинолотерею. У Бэби Уилсон сняли наконец повязку, но волосы у нее были коротко острижены, как у мальчика. В этом году она не смогла выступать на вечере, а когда мать повела ее посмотреть, как танцуют другие, она подняла крик и стала биться в истерике. Ее пришлось силой вытаскивать из оперного театра. На улице миссис Уилсон ее отшлепала, чтобы она унялась. Но миссис Уилсон сама тоже расплакалась. Джордж ненавидел Бэби. Он даже затыкал нос и уши, когда она проходила мимо их крыльца. Пит Уэллс сбежал из дому и пропадал три недели. Вернулся он босиком и очень голодный. И хвастал, что дошел до самого Нового Орлеана.

Из-за Этты Мик все еще спала в гостиной. Ей было так неудобно на короткой кушетке, что приходилось досыпать днем в классе. Через ночь Билл с ней менялся, и когда она спала с Джорджем. Потом им вдруг подфартило. Один из верхних жильцов съехал. Целую неделю никто не отзывался на их объявление в газете, и мама сказала Биллу, что он может занять свободную комнату. Билл был очень доволен, получив свой собственный угол, отдельно от остальной семьи. А она переехала к Джорджу. Во сне он был теплый, как котенок, и очень тихо дышал.

Ночи теперь снова принадлежали ей. Но они были не такие, как прошлым летом, когда она бродила одна в темноте, слушала музыку и мечтала о будущем. Теперь ночи у нее были другие. Она лежала в постели, но не спала. Ее донимали страхи. Словно потолок всей своей тяжестью медленно опускался ей на голову. А что будет, если дом развалится? Как-то раз папа обмолвился, что все это место проклятое. Что он хотел этим сказать – может, как-нибудь ночью все они вот так будут спать, а стены треснут и дом рухнет? И похоронит их под штукатуркой, битым стеклом и переломанной мебелью? И они даже не смогут ни двинуться, ни вздохнуть? Она не спала и вся сжималась от напряжения. По ночам слышала скрип. Что это – кто-нибудь ходит? Кто это еще не спит, может, мистер Сингер?

Она никогда не думала о Гарри. Она решила его забыть – и забыла. Он писал, что получил работу в гараже в городе Бирмингеме. Она ответила открыткой со словом: «Порядок», как они договорились.

Он посылал матери каждую неделю по три доллара. Казалось, с тех пор, как они ездили в лес, прошла целая вечность.

Днем она была занята в наружной комнате. Но и по ночам, когда она оставалась одна в темноте, мысли о будущем ее уже не отвлекали. Кто-то ей был нужен рядом. Иногда она не давала спать Джорджу.

– Глупый, так интересно не спать и разговаривать. Давай поразговариваем.

Он спросонок что-то бормотал.

– Погляди, какие в окне звезды. Трудно даже вообразить, что каждая-каждая из этих маленьких звездочек – такая же огромная планета, как наша Земля.

– А откуда это знают?

– Знают, и все. Есть способ их измерить. Наука!

– А я не верю.

Она пыталась его раздразнить и вызвать на спор, чтобы хотя бы от злости он проснулся. Он не мешал ей говорить, но как будто не обращал на ее слова никакого внимания. А потом сказал:

– Послушай, Мик. Видишь ту ветку? Правда, она похожа на какого-нибудь отца-пилигрима с ружьем в руках?

– Ага, похожа. Просто вылитая. А погляди там, на бюро. Правда, эта бутылка похожа на смешного человечка в шляпе?

– Не-е, – протянул Джордж. – По-моему, даже ни капли не похожа.

Она отпила воды из стакана, стоявшего на полу.

– Давай поиграем в одну игру – в имена. Если хочешь, ты можешь быть кем угодно. Пожалуйста. Выбирай.

Джордж прижал кулачки к щечкам и тихо, ровно задышал – он опять начинал засыпать.

– Погоди же, не спи! – сказала она. – Это так интересно. Меня зовут на «м». Угадай, кто я.

Джордж вздохнул, голос у него был усталый:

– Харпо Маркс?

– Нет. Я совсем даже не из кино.

– Тогда не знаю.

– Да нет, знаешь. Моя фамилия начинается на букву «м», и я живу в Италии. Ты должен догадаться.

Джордж повернулся на бок и свернулся калачиком. Он не отвечал.

– Моя фамилия начинается на «м», но иногда меня зовут по имени, которое начинается на «д». В Италии. Ну, догадайся!

В комнате было тихо и темно. Джордж спал. Она ущипнула его и дернула за ухо. Он заныл, но так и не проснулся. Она крепко прижалась щекой к его маленькому горячему плечу. Теперь он проспит всю ночь до утра, а она будет решать десятичные дроби.

Интересно, спит ли у себя в комнате мистер Сингер? Может, потолок скрипит потому, что он там тихо ходит, пьет холодный апельсиновый сок и рассматривает шахматные фигурки, расставленные на доске? Чувствовал ли он когда-нибудь такой страх, как она? Нет. Он ведь никогда не делал ничего дурного. Он никогда не делал ничего дурного, и сердце его было по ночам спокойно. Но, несмотря на это, он бы все понял.

Ах, если бы она могла ему рассказать, ей стало бы легче. Она придумывала, как начнет свой рассказ. Мистер Сингер, у меня есть одна знакомая девушка, ей столько же лет, сколько мне, я не знаю, мистер Сингер, понимаете ли вы такие вещи, а, мистер Сингер? Мистер Сингер! Она снова и снова повторяла его имя. Она любила его больше, чем своих родных, даже больше, чем Джорджа или папу. Это была совсем другая любовь. Непохожая на все, что она до сих пор чувствовала.

По утрам они с Джорджем вместе одевались и в это время разговаривали. Иногда ей очень хотелось дружить с Джорджем. Он сильно вырос, осунулся и побледнел. Его мягкие рыжеватые волосы свисали космами на кончики маленьких ушей. Зоркие глаза всегда были прищурены, отчего лицо казалось настороженным. У него резались зубы, но они были такие же голубые и редкие, как и молочные. Челюсть у него бывала свернута на сторону: он любил щупать языком ноющие новые зубы.

– Слушай, Джордж, – спрашивала она. – Ты меня любишь?

– Спрашиваешь. Конечно, люблю.

Разговор происходил жарким солнечным утром в последнюю неделю перед каникулами. Джордж был уже одет и, лежа на полу, готовил арифметику. Его маленькие грязные пальцы крепко сжимали карандаш, и он без конца ломал грифель. Когда он кончил, она взяла его за плечи и заглянула ему в глаза.

– Сильно? Я спрашиваю, очень сильно?

– Пусти. Конечно же, люблю. Ты мне сестра?

– Ну да. Ну а если я, например, не была бы твоя сестра? Ты бы меня любил?

Джордж от нее даже попятился. У него не осталось чистых рубашек, и он надел грязный пуловер. Запястья у него были узкие, в голубых прожилках. Рукава пуловера вытянулись и обвисли; руки от этого казались очень маленькими.

– Если бы ты не была моей сестрой, откуда бы я тебя знал? А раз так, как бы я мог тебя любить?

– Но если бы ты меня знал и я не была бы твоей сестрой?

– Да откуда бы я тогда тебя знал? А? Ну докажи!

– Ну представь себе. Вообрази, что знал бы.

– Наверно, ты бы мне в общем нравилась. Но ты все равно не можешь доказать…

– Доказать! Заладил! «Докажи» и еще – «это не фокус». Что тебе ни скажешь, у тебя «это не фокус» или «докажи». Терпеть тебя не могу, Джордж Келли! Просто ненавижу.

– Ладно. Тогда и я тебя тоже не люблю.

Он зачем-то полез под кровать.

– Чего тебе там надо? Оставь-ка лучше мои вещи в покое. Если я увижу, что ты копаешься в моей коробке, я тебе голову расшибу об стенку. Ей-богу, правда! Все мозги вылетят!

Джордж выполз из-под кровати, в руках у него был учебник по правописанию. Он сунул грязную ручонку в дырку матраца – туда он прятал свои шарики. Этого ребенка ничем не проймешь! Он не спеша отобрал три коричневых агата, чтобы взять их с собой в школу.

– Иди ты на фиг, Мик, – ответил он.

Джордж был слишком маленький и нечуткий. Глупо было его любить. Он еще меньше во всем разбирался, чем она сама.

Занятия в школе кончились, и она сдала все: одни предметы на «отлично», а другие едва вытянула. Дни стояли жаркие и длинные. Наконец-то она могла как следует взяться за музыку. Она начала записывать сочинение для скрипки и фортепьяно. Писала песни. Музыка всегда была у нее в голове. Она слушала радио у мистера Сингера и бродила по дому, повторяя в уме программы, которые передавали.

– Что творится с Мик? – спрашивала Порция. – Кошка, что ли, язык откусила? Ходит и молчит, будто воды в рот набрала. И даже не так много ест, как раньше. Взрослая барышня, да и только.

Казалось, что она к чему-то готовится, а к чему – сама не знает. Солнце посылало на улицы жгучие, добела раскаленные лучи. Целый день она либо возилась со своей музыкой, либо играла с детьми… И готовилась. Иногда она вдруг нервно озиралась, на нее нападал этот самый страх. Но в конце июня произошло настолько важное событие, что в ее жизни все переменилось.

Под вечер вся семья сидела на веранде. В сумерках очертания предметов становились мягкими и расплывчатыми. Дело приближалось к ужину, и из открытой двери несло капустой. Все были в сборе, за исключением Хейзел, которая еще не вернулась с работы, и Этты – та все болела и не поднималась с кровати. Папа раскачивался на качалке, положив ноги в одних носках на перила. Билл сидел на ступеньках с мальчишками. Мама полулежала в гамаке, обмахиваясь газетой. На другой стороне улицы недавно поселившаяся по соседству девочка каталась на одном роликовом коньке. Лампы в домах только зажигались, и где-то вдали кого-то окликал мужской голос.

Тут пришла домой Хейзел. Ее высокие каблуки зацокали по ступенькам. Она лениво прислонилась к перилам и поправила косы на затылке; в полутьме ее толстые, мягкие руки казались очень белыми.

– Какая жалость, что Этта не может работать, – сказала она. – Я сегодня разузнала насчет того места…

– Какого места? – взволновался папа. – А я не подойду? Или там требуется девушка?

– Девушка. Продавщица у Вулворта на той неделе выходит замуж.

– Это в магазине стандартных цен? – спросила Мик.

– Тебя это интересует?

Вопрос застал ее врасплох. Она-то просто вспомнила о мешочке леденцов, купленном там вчера. Ее вдруг обдало жаром. Смахнув со лба волосы, она стала пересчитывать первые звезды.

Папа швырнул окурок на тротуар.

– Нет; – сказал он. – Мы бы не хотели, чтобы Мик в ее годы взваливала на себя такую тяготу. Пусть наберется силенок. А то ведь вон как вымахала.

– Я с тобой согласна, – сказала Хейзел. – По-моему, Мик еще рано каждый день ходить на работу. Я тоже считаю, что этого не стоит делать.

Билл спустил Ральфа с колен на ступеньку и сердито зашаркал подошвами.

– Нельзя начинать работать хотя бы до шестнадцати лет. Мик надо дать еще года два, пусть кончит профессиональное, – если мы сдюжим…

– Даже если придется бросить дом и переехать в фабричный поселок, – сказала мама. – Я хочу, чтобы Мик еще побыла дома.

На какую-то секунду Мик испугалась, что на нее насядут и заставят пойти работать. Тогда бы она пригрозила, что убежит из дому. Но то, как близкие к этому отнеслись, ее растрогало. Вот здорово! Как они горячо говорили о ней, с какой добротой! Ей даже стало стыдно, что она поначалу так испугалась. Она вдруг почувствовала такой прилив любви к родным, что у нее сжалось горло.

– А сколько там платят? – спросила она.

– Десять долларов.

– Десять долларов в неделю?

– Конечно, – ответила Хейзел. – А ты думала – в месяц?

– Даже Порция зарабатывает не больше.

– Ну, то негры… – заметила Хейзел.

Мик потерла макушку кулаком.

– Это большие деньги. Уйма.

– Да, такими не пробросаешься, – сказал Билл. – Ведь я столько же зарабатываю.

Во рту у Мик пересохло. Она поводила языком, чтобы смочить слюной небо.

На десять долларов в неделю можно съесть чуть не пятнадцать жареных цыплят. Купить пять пар туфель или пять платьев. Или сделать столько же взносов за радио. Она подумала о пианино, но не решилась сказать об этом вслух.

– Да, мы тогда могли бы свести концы с концами, – сказала мама. – И все же я предпочитаю еще подержать Мик дома. А вот когда Этта…

– Погодите! – Мик обдало жаром, она вдруг вошла в азарт. – Я хочу поступить на эту работу. Я справлюсь. Знаю, что справлюсь.

– Нет, вы только послушайте эту девчонку, – сказал Билл.

Папа поковырял в зубах и спустил с перил ноги.

– Давайте без спешки. Пусть Мик хорошенько это обдумает. А мы как-нибудь обойдемся и без ее заработка. Я хочу на шестьдесят процентов увеличить починку часов, как только…

– Да, вот еще что я забыла, – сказала Хейзел. – Там каждый год на рождество дают премию.

Мик нахмурилась.

– Ну, на рождество я уже работать не буду. Пойду в школу. Поработаю во время каникул, а потом опять пойду в школу.

– Ну конечно! – быстро согласилась Хейзел.

– Завтра я схожу с тобой и, если возьмут, наймусь на работу.

Казалось, у всей семьи с души свалился камень. На темной веранде все разом принялись смеяться и болтать. Папа показал Джорджу фокус со спичкой и носовым платком. Потом дал мальчишке полдоллара, чтобы тот сбегал в угловую лавку и купил к ужину кока-колы. В прихожей еще сильнее запахло капустой и свиными отбивными. Порция позвала к столу. Жильцы уже их ждали. Мик сегодня тоже ужинала в столовой. Капустные листья выглядели желтыми и дряблыми у нее на тарелке – есть она не могла. Потянувшись за хлебом, она опрокинула графин с холодным чаем на скатерть.

Потом она опять вышла на веранду и стала дожидаться мистера Сингера. Ей до смерти нужно было его увидеть. Азарт прошел, и ей стало тошно. Она пойдет работать в магазин стандартных цен, а ей этого вовсе не хочется. Ее будто обманом загнали в угол. И работа ведь не только на лето, а на много лет, – ей конца не будет. Стоит им привыкнуть к тому, что эти деньги попадают в дом, и без них уж не обойтись. Так в жизни устроено. Она стояла в темноте, крепко вцепившись в перила. Шло время, а мистер Сингер все не приходил. В одиннадцать часов она вышла поглядеть, не встретится ли он ей где-нибудь на улице. Но вдруг ей стало страшно в темноте, и она побежала домой.

Утром она приняла ванну и старательно оделась. Хейзел и Этта одолжили ей все, что у них было лучшего, и помогли принарядиться. Она надела зеленое шелковое платье Хейзел, зеленую шляпку, шелковые чулки и лодочки на высоких каблуках. Сестра ее подрумянила, подкрасила ей губы и выщипала брови. Теперь ей можно было дать не меньше шестнадцати.

Поздно идти на попятный. Она ведь и в самом деле взрослая – пора зарабатывать на хлеб. Однако, если бы она и сейчас пошла к папе и сказала, как ей этого не хочется, он бы настоял, чтобы она подождала еще год. Да и Хейзел, и Этта, и Билл, и мама – все бы они даже и сейчас сказали, что ей вовсе не обязательно туда идти. Но теперь уже поздно. Нельзя так позориться. Она поднялась к мистеру Сингеру. Захлебываясь, она выпалила:

– Понимаете… меня, наверное, возьмут на эту работу. Как вы думаете, это хорошо? Думаете, я должна это сделать? Вы считаете, правильно я сделаю, если брошу школу и поступлю на работу? Как вы думаете, это хорошо?

Сперва он ничего не понял. Его серые глаза были полуприкрыты веками, а руки глубоко засунуты в карманы. Ей снова показалось, что они вот-вот откроют друг другу то, о чем еще никогда не было сказано. Она-то ему не бог весть что могла рассказать. А вот то, что он скажет ей, очень важно; если он признает, что такую работу нельзя упускать, ей станет легче. Она медленно повторила все с самого начала и стала ждать ответа.

Вы считаете, это хорошо?

Мистер Сингер подумал. Потом кивнул: да.

Ее наняли продавщицей. Управляющий повел их с Хейзел в свой маленький кабинет и стал с ними беседовать. Потом ей было даже трудно вспомнить, как этот управляющий выглядел и о чем они говорили. Но ее наняли, и по дороге домой она купила себе шоколадку за десять центов и набор пластилина Джорджу. На работу ей надо было выйти пятого июня. Она долго простояла у витрины ювелирного магазина, где служил мистер Сингер. А потом еще часами околачивалась на углу.

 

 

Сингеру пришло время снова ехать к Антонапулосу. Путешествие было долгим. Хотя расстояние между двумя городами было чуть больше трехсот километров, поезд тащился кружным путем, а ночью часами стоял на станциях. Сингер обычно выезжал из дома после обеда и трясся всю ночь до рассвета следующего дня. Как и всегда, он загодя все подготовил. В этот раз он мечтал провести с другом целую неделю. Одежду он заранее послал в чистку, шляпу расправил на болванке, чемодан сложил. Подарки, которые он припас, были обернуты в цветную папиросную бумагу, и вдобавок он купил роскошную корзину фруктов в целлофане и корзинку поздней привозной клубники. Утром накануне отъезда Сингер прибрал свою комнату. В леднике он обнаружил кусок недоеденной гусиной печенки и отнес ее в переулок соседскому коту. На дверь он, как и в прошлый раз, пришпилил записку, где сообщал, что уезжает по делу на несколько дней. Готовился он не спеша, но на щеках у него от волнения горели яркие пятна. Вид у него был торжественный.

Наконец час отъезда настал. Он стоял на перроне, нагруженный чемоданом и подарками, и с нетерпением следил, как подходит поезд. Заняв место в сидячем вагоне, он уложил свой багаж в сетку над головой. Вагон был переполнен, главным образом женщинами с детьми. Зеленые плюшевые сиденья пропахли копотью. Оконные стекла были грязные, а на полу валялся рис, которым, видно, закидали каких-то недавно ехавших молодоженов. Сингер дружелюбно улыбнулся своим спутникам, откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Ресницы темной бахромой изогнулись над его впалыми щеками. Правая рука нервно шевелилась в кармане.

Какое-то время мысли его были прикованы к городу, который он покидал. Он вспоминал Мик, доктора Копленда, Джейка Блаунта и Бифа Бреннона. Лица их надвигались на него из темноты – и он чувствовал, что задыхается. Он подумал о ссоре Блаунта с негром. Причины ее он так и не понял, хотя оба, порознь, не раз разражались злобными тирадами в адрес друг друга. Он охотно соглашался с каждым из них по очереди, хотя, о чем шла речь и в чем они ждали от него сочувствия, он не знал. И Мик – в лице ее была такая жадная настойчивость и она так долго объясняла ему что-то, чего он никак не мог уяснить! А Биф Бренной у себя в «Кафе „Нью-Йорк“», Бренной с темным, как чугун, подбородком и настороженным взглядом… И все эти незнакомые люди, ходившие за ним по пятам и неизвестно почему хватавшие его за пуговицу. Турок в бельевом магазине, который вдруг воздел руки чуть ли не в лицо ему и затараторил такие слова, что Сингер и придумать не мог, как их изобразить руками. А один из фабричных мастеров, а старуха негритянка? Коммерсант с Главной улицы и уличный мальчишка, зазывавший солдат в публичный дом у реки? Сингер зябко повел плечами. Поезд плавно покачивался. Голова Сингера постепенно склонилась на плечо, и он ненадолго уснул.

Когда он открыл глаза, город уже был далеко позади. Город был забыт. За грязными стеклами вагона раскинулся ослепительный летний пейзаж. Солнце косо бросало могучие бронзовые лучи на зеленые поля молодого хлопка. Пробегали гектары табачных плантаций, листья там были плотные, зеленые, как чудовищная поросль джунглей; персиковые сады с сочными плодами, оттягивающими ветви карликовых деревьев; километры пастбищ и десятки километров пустошей, истощенных земель, отданных более выносливым сорнякам. Поезд шел сквозь темно-зеленые хвойные леса, где земля была усыпана шелковистыми коричневыми иглами, а верхушки деревьев – высоких, целомудренных – тянулись в самое небо. А еще дальше, далеко к югу от их города, начинались поросшие кипарисами топи – шишковатые корни, извиваясь, уходили в солончаковую жижу, куда с ветвей падал рваный седой мох, где во мгле и сырости цвели тропические водяные цветы. А потом поезд снова вышел на открытый простор, под солнце и синее, как ультрамарин, небо.

Сингер сидел оробевший, какой-то праздничный и смотрел в окно. Огромные пространства и резкие, без оттенков цвета его ошеломили. Эта быстрая смена разнообразных картин природы, изобилие растительности и красок каким-то образом напоминали ему друга. Мысли его были с Антонапулосом. От блаженного предвкушения встречи трудно было дышать. У него щипало в носу, и он часто и коротко хватал воздух полуоткрытым ртом.

Антонапулос ему обрадуется. Он получит удовольствие и от фруктов, и от подарков. Сейчас его уже, наверно, выписали из больничного корпуса, и он сможет сходить с ним в кино, а потом в отель, где они обедали в первый приезд Сингера. Он написал Антонапулосу множество писем, но так их и не отправил. Сингер целиком погрузился в мысли о друге.

Полгода, которые они не виделись, Сингер не воспринимал как некий определенный период разлуки – большой или малый; каждый миг, проведенный им наяву, был полон близостью с другом. И эта внутренняя общность с Антонапулосом росла, менялась, словно тот был рядом, во плоти. Порою он думал об Антонапулосе с преклонением и самоуничижением, порою с гордостью – но всегда с любовью, независимой от его воли, не знающей оглядки. Когда по ночам ему снились сны, перед ним всегда стояло лицо его друга – тяжелое, мудрое и нежное. А в мыслях наяву они всегда были вдвоем.

Летний вечер наступал не торопясь. Солнце закатилось за зубчатую линию леса вдали, и небо побледнело. Сумерки падали мягко, томно. Вышла белая полная луна, а горизонт застлали низкие багряные облака. Медленно темнели земля, деревья, некрашеные деревенские жилища. Изредка в небе вздрагивали бледные летние зарницы. Сингер напряженно во все это всматривался, пока наконец не наступила темнота и в стекле перед ним не стало отражаться только его собственное лицо.

Дети пробегали по коридору вагона, хватаясь за стенки и проливая из бумажных стаканчиков воду. Старик в комбинезоне, сидевший напротив Сингера, то и дело отпивал виски из бутылки от кока-колы. В промежутках между глотками он старательно закупоривал бутылку бумажной пробкой. Девочка справа почесывала голову липким красным леденцом. Пассажиры открывали обувные коробки с провизией и приносили подносы с едой из вагона-ресторана. Сингер не ел. Он сидел, откинувшись назад, и рассеянно следил за тем, что тут происходило. Наконец все утихомирилось. Дети улеглись на широкие плюшевые сиденья и заснули, а мужчины и женщины, кое-как прикорнув рядом с ними на своих подушечках, устраивались на ночь.

Сингер не спал. Он прижался лицом к стеклу, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в темноте. Ночь была глухой, бархатистой. Иногда проблескивал лунный свет или мерцала лампа в окне какого-нибудь проплывавшего мимо дома. По луне он мог определить, что поезд больше не идет на юг, он свернул на восток. Нетерпение, которое им владело, было таким острым, что он с трудом мог дышать и щеки у него пылали. Он так и просидел почти всю долгую ночь, прижавшись лицом к холодному, покрытому сажей оконному стеклу.

Поезд опоздал больше чем на час, а когда он пришел, ясное свежее летнее утро было уже в разгаре. Сингер сразу же поехал в гостиницу, очень хорошую гостиницу, где он заранее заказал номер. Он распаковал свой чемодан и разложил на кровати подарки для Антонапулоса. Изучив принесенное официантом меню, он заказал роскошный завтрак: форель на вертеле, мамалыгу, гренки по-французски и горячий черный кофе. Позавтракав, он разделся до белья и лег отдохнуть под электрическим вентилятором. В полдень он стал одеваться: принял ванну, побрился, вынул чистое белье и свой лучший костюм и 3 рогожки. Прием посетителей начинался в три часа дня. Был вторник восемнадцатого июля.

Придя в приют для душевнобольных, он прежде всего направился в больничный корпус, где раньше лежал Антонапулос. Но уже в дверях палаты он увидел, что друга здесь нет. Тогда, поплутав по длинным коридорам, он нашел кабинет, куда его в тот раз водили. Вопрос, который ему надо было задать, он заранее написал на одной из своих карточек. За столом сидел уже не тот человек, которого он в прошлый приезд здесь видел. Теперь это был юноша, почти мальчик, с еще не оформившимися, детскими чертами лица и шапкой прямых волос. Сингер вручил ему карточку и стал ждать ответа, сгибаясь под тяжестью своих свертков.

Молодой человек покачал головой. Склонясь над столом, он набросал на листке несколько слов. Сингер прочел то, что было написано, и от щек его отхлынула кровь. Он долго смотрел на записку, понурив голову и как-то странно скосив глаза. Там было написано, что Антонапулос умер.

По дороге назад, в гостиницу, он старался поаккуратнее нести фрукты, чтобы их не раздавить. Он положил свертки у себя в номере, а потом спустился вниз, в вестибюль. За пальмой в горшке стоял автомат. Он опустил в щель десять центов и тщетно пытался нажать рычаг – механизм заело. По этому поводу он поднял дикий скандал. Поймав за полу какого-то служащего, он стал с яростью показывать жестами, что произошло. Лицо его было мертвенно-бледным, он совсем потерял самообладание, по крыльям его носа градом катились слезы. Он размахивал руками и раз даже топнул узкой, элегантно обутой ногой по плюшевому ковру. Его не удовлетворило и то, что монету ему вернули, и он сразу же решил выехать из гостиницы. Он уложил свои вещи и долго трудился, запирая чемодан. Ибо в придачу ко всему, что он привез, Сингер прихватил из своего номера еще три полотенца, два куска мыла, ручку, бутылку чернил, ролик туалетной бумаги и Библию. Заплатив по счету, он пешком отправился на вокзал и сдал вещи на хранение. Поезд отходил только в девять часов вечера, и ему нужно было как-то скоротать вторую половину дня.

Этот город был меньше того, где он жил. Торговые кварталы пересекались в форме креста. У магазинов был деревенский вид – чуть не в половине витрин выставлены сбруя и мешки с фуражом. Сингер вяло бродил по улицам. В горле у него стоял ком, и он тщетно пытался его проглотить. Зайдя в аптеку, чтобы побороть удушье, он что-то выпил. Потом посидел в парикмахерской и накупил каких-то мелочей в магазине стандартных цен. Он ни на кого не глядел, и голова его клонилась набок, как у больного животного.

День уже почти кончился, когда у Сингера произошла странная встреча. Он медленно, спотыкаясь, шагал вдоль обочины. Небо было пасмурное и воздух сырой. Сингер шел, не поднимая глаз, и лишь искоса заглянул в открытую дверь бильярдной. Он прошел еще несколько шагов и остановился посреди улицы: что-то там внутри привлекло его внимание. Нехотя повернув назад, он сунул голову в дверь. В бильярд ной-сидели трое глухонемых и разговаривали руками. Все они были без пиджаков, но с яркими галстуками и в котелках. Каждый держал в левой руке по кружке пива. Они были похожи друг на друга, как близнецы.

Сингер вошел в бильярдную и не без труда заставил себя вытащить руку из кармана. Потом он неловко изобразил слова приветствия. Его радушно хлопнули по плечу. Заказали что-то прохладительное. Все трое окружили его; их пальцы быстро, как поршни, двигались, забрасывая его вопросами.

Он назвал свое имя и город, где он живет. Но, кроме этого, он не знал, что еще им сказать о себе. Он спросил, знакомы ли они со Спиросом Антонапулосом. Нет, они его не знают. Сингер стоял, беспомощно свесив руки. Голова у него все так же была наклонена набок, и взгляд уходил куда-то в сторону от собеседников. Он был так апатичен и холоден, что трое глухонемых в котелках начали странно на него посматривать и постепенно перестали вовлекать в свой разговор. А когда они расплатились за выпитое пиво и собрались уходить, то не пригласили его с собой.