Посвящаю детям давней войны 27 страница

«Если ты бережешь свою душу, то ты ее не спасешь» – вспомнил я где-то услышанное, после чего мой палец нежно погладил спусковой крючок.

Попадание было, я точно знаю, что оно было! А потом – еще и еще, целых десять попаданий! Но чужак лишь грустно смотрел сквозь оптический прицел, оставаясь стоять на месте с монументальной непоколебимостью. Что за черт! Не может быть, чтобы мимо, и это с десятого – то раза!

Через секунду я заметил всполохи огня, мерцающие по ту сторону деревни, то есть там, где засели немцы. Господи, это ведь они тоже в него стреляют! А он – цел и невредим, вот отошел чуть в сторону, и как ни в чем не бывало присел на край почерневшего, обгорелого «Т-4». Что же с ним такое!

Ладно, патроны все равно закончились, надо уходить к своим. Тихонько, ползком, я направился к своим окопам.

Мои товарищи опорожняли котел гречневой каши. Я достал свою ложку и быстро присоединился к ним.

- Знаете, братва, такая история в соседнем полку приключилась. К командиру слепой пришел и начал его просить, чтобы в полк взяли, - рассказывал мой друг Василий одну из бесчисленных фронтовых баек.

- Ну-у! – протянули все, ибо так полагалось в подобных случаях, - Не может быть!

- Я сам, своими глазами его видел! Ладно, слушайте сюда. Командир ему говорит «Куда же я тебя такого возьму? Ты же своих постреляешь!», а слепой отвечает «Но я ведь еще кашеварить умею!». Поставили его кашеварить, кашу варил, как следует, хоть и слепой.

- Может, он все-таки чего-то видел, просто доктора напутали? – не поверил Андрюха.

- Да не, у него вообще глаз не было, одни пустые глазницы. Ему глаза на Хасане осколком выбило. Так вот, кашеварил он, значит. Но однажды его рота шла в атаку, а кашевара при котле оставили. Но он схватил винтовку – и тоже вместе со всеми. «У вас есть глаза, а у меня нет, но я врага и вашими глазами увижу» – крикнул он.

- И что? – удивленно спросили все.

- А то, что он двух фрицевских пулеметчиков накрыл, да прямо в лоб! Те, видать, успели разглядеть, что у него глаз нет, потому, видать, ошалели малость, а он – чик и готово!

- Да ну-у!

Дослушать байку я не успел, меня срочно вызвали к командиру. Лейтенант внимательно выслушал мои объяснения и очень удивился, когда я сообщил, что немцы в него тоже стреляли. Потом он почесал затылок: можешь идти.

Засыпая на жестких земляночных нарах и прислушиваясь к веселому реву пламени, заточенного в черную буржуйку, я все вспоминал и вспоминал своего сегодняшнего «объекта». Это надо же, какое может быть на свете наказание! Заточение в самого себя до самого окончания веков, заключение в собственных мясных стенах! Небось, он уже видит себя на Земле, лишенной людей, и слышит собственные крики, обращенные неизвестно к кому и неизвестно зачем, оставляющие после себя лишь одно эхо. Это самое каменное эхо возвращается в его же уши, бродит по сознанию, и причиняет все новые и новые невероятные страдания, напоминая и напоминая ему о том, что он – есть, и его нет одновременно.

- Агасфер… - прошептал я услышанное когда-то странное слово, ибо оно сейчас показалось мне наиболее подходящим.

На следующий день комиссар объявил, что чужак – это вовсе не дезертир, а бежавший из фашистского концлагеря антифашист. Его психика не выдержала многократных истязаний, и он сошел с ума, но все равно нам следует относиться к нему с сочувствием, и если он все-таки решит придти к нам, то принять. Этим он объявил, что вопрос с незнакомцем закрыт, и возвращаться к нему в дальнейшем не имеет смысла.

Но меня этим не проведешь. Даже если он и антифашист, то это значит, что он – точно такой же дезертир, только уже не с нашей, а с их стороны, который так же решил остаться где-то в сторонке для того, чтобы сберечь жемчужину собственной индивидуальности. И не от пыток сошел он с ума, а от своей же «драгоценности», которая легко обратилась в нечто, что гораздо страшнее самых ужасных из всех изобретенных и неизобретенных пыток…

На этом и заканчивается это фронтовое письмо, единственное, полученное мною от моего первого мужа. Что с ним было дальше, вернулся ли он с войны – мне неизвестно, ибо даже на его похоронку я не имею никаких прав, и появление у меня этого письма – тоже чудо, что-то невероятное.

Незадолго до начала войны я ушла от этого Ваньки, ибо видела в нем отчаянного простофилю, даже его имя казалось мне каким-то простяцким, лапотно – деревенским (будто у самой лучше – Прасковья, бабка Паша, а теперь и вообще Баба Яга). Даже говорил он как-то по-простому, ни одного умного слова из себя извлечь не мог, а когда они требовались, то он просто мычал.

Нашла же я себе настоящую личность, как мне тогда казалось, человека с большой буквы. Мои уши нежно смаковали каждое его слово, каждый вздох, и я считала, что величайшее счастье находиться рядом с вот таким человеком, готовить еду, которую он поглощает в свое нутро, стирать одежду, хранящую на себе его запах…

Но потом, когда запахло порохом, он заявил, что не имеет права рисковать такой ценностью, которой является он сам, после чего куда-то исчез. Кто знает, может быть, это как раз он встретился там с Иваном, и это про него Ваня так красочно писал в своем письме?! Как бы то ни было, ответа на этот вопрос уже не узнает никто и никогда, да и будет ли в нем большой смысл, в этом ответе?!

Еще очень долго я молилась за него, чтобы ему было легче укрываться от пылающей военной душегубки. Это продолжалось до тех пор, пока снаряды не стали рваться прямо под окнами моего дома, а в непролазных сугробах застыли крепко вмерзшие человеческие тела. Неодолимым, железным шагом война вошла в мой дом, а вместе с ней пришла и мысль, услышанная из сотни женских глоток – наши мужья, погибая в бою, вместе со своей душой спасают и души своих жен! Уходя на Тот Свет, герои приносят с собой и все, что здесь любили, и их любовь проходит даже сквозь пелену, разделяющую Небеса и Землю!

Эта простая, как дерево, мысль грела миллионы женских сердец, остывающих в морозном и тревожном городе, трепещущих по судьбам своих любимых, выстаивающих под свинцовым огненным градом. Не грела она лишь меня, ибо не было на свете того человека, который бы бился за мою душу, и я погрязала, и тонула в жесточайшем одиночестве, которое казалось гораздо страшнее, чем бомбежки и голод.

Ни разу за всю войну я не побывала в убежище, наоборот, во время артобстрелов и бомбежек я всегда выбегала на мертвые улицы и плясала на них, как под веселым весенним ливнем. Но не брала меня смерть, на которую я так самоотверженно надеялась, она брезговала мною, словно я – заразная или отравленная даже для нее. Тогда я даже подумывала, будто и у смерти есть своя собственная смерть, которой она просто панически боится.

Потом у меня оказалось вот это письмо. Пожелтевшим и истрепанным, оно лежит у меня и по сей день, неся в себе единственный смысл прожитых лет. Как вы уже заметили, в нем нет слов «любимая» и «дорогая», и вообще оно ко мне не обращено, а к кому обращено – полнейшая загадка для моего сознания. Оно ни капельки не похоже на теплую весточку, приносимую любящему сердцу, а скорее напоминает холодный официальный некролог, вывешенный в проходной казенного учреждения.

И все-таки оно прочно поселилось во мне, и все последние годы своей жизни я только и занимаюсь его чтением внутри себя. Сам же желтый бумажный листочек я уже не прочту никогда – мои слезящиеся глаза не в силах разобрать бледные карандашные каракули. Так что бумага осталась просто как символ, как внешнее проявление моей внутренности…

Разволнованная своими мыслями, я выхожу в темный коридор своей коммуналки, освящая его краснотой собственного стыда.

- Баба Яга вышла! – раздается пронзительный девичий крик, - Бабка – Ежка, костяная ножка, с печки упала – ножку сломала!

- Тихо ты, - говорит мама пятилетней Полиночки и тихонько, скорее для вида, шлепает ее по затылку, но девочка все равно не унимается, - Горе мое!

Когда-то она меня боялась, ее родители даже пугали ее моим присутствием, если она отказывалась кушать кашу или мыть руки. Теперь же Полиночка подросла, и ее детский страх вывернулся наизнанку. Все оттого, что они считают меня глухой и слепой.

И пускай считают! Я нарочно никогда не завожу с ними разговора, чтобы не отравлять их веселую, как кустик Ивана, молодость ядом морщин своей старости. Конечно, они старательно ждут моей смерти, но тут наши желания сходятся, ведь я сама ожидаю ее с тем же нетерпением, но никак не могу дождаться.

Перед глазами опять восходит вечно молодое лицо Ивана, который когда-то так и не спас мою душу…