Посвящаю детям давней войны 13 страница

Ленин вздохнул, а потом принялся говорить. Иногда его силы таяли, и слова становились невнятными, едва слышными, он как будто их глотал. Но потом они прорезались снова, и речь опять становилась четкой, и в умирающем человеке снова можно было узнать прежнего грозного Ленина.

Когда-то у него было детство, много позже расписанное на сотни книг и тысячи рассказов. Но никто и никогда не узнал о том, как в один теплый майский день маленький Володя Ульянов встретил на берегу Волги бородатого старца. Старец посмотрел на будущего Ленина столь внимательно, что тот невольно остановился. А бородач ни с того ни с сего принялся рассказывать о грядущем конце времен и о том, как люди отвернуться от Бога.

- Как же они отвегнутся? – удивился Володя, - Ведь все в цегковь ходят!

- Ходят-то ходят, - вздохнул старец, - Только молятся совсем не о том. О своей здешней жизни больше молятся. А бывает, ходят в храм лишь потому, что «так положено» или «начальство велит». Отними у них храмы – они и не заметят. Так и наступит царство беззакония… Растаяла в людях вера, нет ее больше. Живут не по-божески, все мечты – в стяжании богатств этого мира!

Володя непонимающе смотрел на старца, а потом спросил у него о тех временах, когда вера у людей была чистой, и жили все так, как велел Господь.

Старец принялся рассказывать о раннем христианстве, о гонениях, которые в те времена обрушивались на истинную веру. Окруженные со всех сторон гонителями, христиане обращали свои взоры к небу, а все накопленные мирские богатства раздавали бедным.

- Кончится мир, придет антихрист, и никто не спасется! – закончил свою речь чудной старик.

Володя Ульянов зашагал прочь, к учебе и постижению премудростей плотских наук. Но слова старика глубоко запали ему в душу, и заставили его обратить мысли к возрождению потерянной веры. Очень скоро, начитавшись нерусских книжек, он придумал, как скроить такой мир, в котором не будет богатых и бедных, презирающих и презираемых. Идея оказалась очень простой, уже много раз приходящей в головы самых разных мыслителей – надо сделать праведное государство, которое отберет у имущих их богатства, и разделит их по справедливости. Потом, когда люди научатся жить, не обижая друг друга, и когда техника достигнет такого развития, что разнообразные вещи польются на народ рекой, надобность в государстве отпадет, и оно сможет вообще исчезнуть. Но будущий Ленин понимал, что без веры такой мир жить не сможет, ибо люди более чутки к шепоту бесов, нежели ангелов.

В поисках ответа на свой вопрос он однажды встретился с богатым старообрядцем Афанасием Степановичем, отцом Насти. В те времена Брагин был старостой большой старообрядческой общины, очень уважаемым человеком среди раскольников, которые считали, что он знает про Конец Времен почти все. Ленин долго расспрашивал его о вере, и старообрядец ему отвечал, но при этом все время краснел, будто чего-то стыдился. Владимир Ильич быстро понял, что стыдится купец своего богатства, но как бы он его не чурался, в этой жизни он все равно едва ли расстанется со струящимися в его пальцах ручейками золота. Под конец беседы Афанасий Степанович тоже, как и тот старец, вспомнил о ранних христианах и о гонениях на истинную веру, повторившихся второй раз при «царе-антихристе» Петре 1. На прощание купец выписал Ленину чек на большую сумму для поддержки его революции.

Слово «гонения» намертво въелось в сознание Ленина, и он понял, что вернуть людям веру без них никак нельзя. Но мысли насчет веры и церкви он держал при себе, как самые потаенные, опасные для непосвященных. Ведь вождь новой революции теперь должен будет взвалить на свои плечи неподъемную ношу множества грехов.

Красная пена революции взметнулась над Русью, богатых где прогоняли, где обирали, а где и убивали. За несколько лет страна обернулась в освещенную заревами пожаров кровавую реку, через которую не было ни мостов, ни бродов. Кровь вперемешку с пламенем бурлили несколько лет подряд, а потом схлынули, оставив лишь черные руины былого. И над этим пепелищем, пожалуй, самым большим за всю историю, возвышался человек, которого после всего пережитого люди могли принять за сына погибели. Тогда Ленин решил подчеркнуть слово «антихрист», которое уже кое-кто добавлял к его фамилии, красной чертой. Для этого он отправил по развалинам прошлой России атеистические отряды, чтобы они сбивали с русского неба кресты там, где они еще остались.

Вождь верил, что чем больше людей сварится в кровавом киселе революции, и чем больше мучений выпадет на долю тех, кто не отрекся от Бога, тем крепче станет русская вера. И за несколько дней перед тем как свалиться и прирасти к калечному креслу он с радостью узнал, что по Руси уже ходят какие-то странные люди и везде ставят часовни. Значит, ожила вера, и много еще православных душ попадет в Рай до прихода настоящего сына погибели.

- Ггехов я, батеньки, сложил на свою душу столько, что не поднять тепегь, не унести. Так и маяться мне в них до… До конца… Вы хоть за меня помолитесь, больше некому…

Ленин уронил голову на грудь и закрыл глаза. Его расслабленная правая рука смогла еще на прощание пройтись по Настиной голове, после чего она безжизненно повисла в воздухе, подобно пучку сухой травы.

Илья перекрестился. Он видел, что Ленин еще жив, что его белые, будто вылепленные из снега ноздри потихоньку втягивают в себя крохотные понюшки воздуха. Но Илюша понимал, что жить тому осталось не долго, и его трясло он мысли, что с ним случится после того, как измученное тело совершит свой последний выдох.

Настя стояла в нерешительности, разглядывая висюльки хрустальной люстры, висящей прямо над головой некогда грозного, а теперь просто несчастного, грешного человека.

- Поехали в Сибирь, - шепнул ей на ухо Илюша, - От всего этого подальше…

- Поехали, - неуверенно ответила Настенька.

Выйдя из покоев некогда грозного человека, они поискали Лешку, но от того не осталось даже облачка потного запаха, который он носил на себе прежде. Илюша с Настей подумали, что искать его нет смысла, ведь дурачок на то и дурачок, чтобы всегда искать для себя особый, неисповедимый путь.

В далекие земли они отправились уже на поезде, правда, товарном, но зато с теплушками, полными душистого сена. Состав почему-то оказался почти пустым, и шел он на удивление быстро – до глухого сибирского полустанка они добрались всего за десять дней. Правда, идущие вдаль рельсы звали продолжать путь, но Илья решил остановиться, и Настасья с ним согласилась.

К ночи они добрели до утонувшей в снегах, глухой к крикам далекого мира деревушке. Там они нашли недавно опустевший домик, в котором и поселились. Какое-то время подумывали о том, чтобы идти дальше, но со временем привыкли к тому, что их путь закончился.

В этой деревне со смешным названием Затеинка, они и остались жить. Через несколько лет Илюша стал священником, и своими руками при помощи местных мужиков построил деревянную церковь. В этом храме потом служили его сын, внук, и теперь – правнук. Это – единственный храм Руси, где раз в неделю молятся за упокой души раба Божьего Владимира. Ленина.

Партизанская ненависть

Повсюду струился кристально-чистый синий воздух. Солнце освещало верхушки гор, и те будто бы отвечали ему лучезарными улыбками. Казалось, что отсюда – всего один шаг до неба, ведь рассеянные облачка проплывали прямо под руками.

За столом сидели два человека. Первый, затянутый в коричневую рубаху, с железным крестом на тонкой шее, стал известен всем людям, и его слава не сотрется с годами. Его образ слился в сознании людей у кого с ликом просто злодея, у кого – с образом восхитительного злодея, у кого – с мысленным представлением об абсолютно таинственном человеке. Это был Адольф Гитлер.

Его собеседник кутался в не по размеру широкий плащ, на голове у него торчал смешной беретик, на носу сидели большие очки. При одном взгляде на него становилось понятно, что человек этот – художник. Имени этого живописца никто так и не запомнил, а звали его Генрих Кугель. Его фамилия, кстати сказать, в переводе на русский язык могла бы показаться смешной, ведь «кугель» по-немецки – шар, или – шарик. Он весь будто был собран из нелепостей, а самая большая нелепость – это его присутствие здесь, среди строго-красивых гор, и таких же строгих людей в черных униформах.

Сейчас художник рассеянно скользил взглядом по верхушкам ближних гор, но при этом представлял себе тесную и душную венскую мансарду, битком набитую холстами и красками. Он скучал по тому миру, в котором все еще начиналось, где он был молод, и мечтал о сотворении при помощи кисти множества новых миров, растянутых по девственной поверхности холста.

- Нет, Генрих, ты не прав, - с несвойственным ему спокойствием и необычной душевной теплотой говорил фюрер, - И сейчас я – художник! Я пишу самую большую картину из всех, какие когда-либо были сотворены. Полотно для картины – весь мир, а моя кисть – это мой фатерлянд. Враги Рейха твердят, будто наша Империя и сталинская Россия сильно похожи. Но разве это правда?! Сталин – промасленный механик, как мне известно, он даже на отдыхе читал книжки по техническим наукам. Свою страну он винтит, как машину. Но машины, как известно, стареют. Они ржавеют, ломаются, и их, в конце концов, везут на слом. Так и то, что он сотворил, все равно когда-нибудь сгниет, и его выбросят, не жалея о том, что пропало. Это случится даже в том случае, если они и победят. Вот почему мне не жаль разрушать Советский Союз. Разве кто-нибудь плачет, когда ломает чужую машину?

- Но, по-моему, сейчас всякое государство имеет схожесть с машиной… - возразил Кугель, размешивая ложечкой сахар в чайной чашке.

- Нет, - резко ответил Гитлер, - Я творю государство – картину. Пусть оно будет беднее прочих государств, пусть будет хуже управляться, и тому подобное. Но оно будет красивее, и его красота войдет в людскую память, и люди вспомнят его даже через десяток веков! Даже от уничтоженного, сожженного полотна великого мастера остается память и боль в сердцах, и шедевр не может полностью сгнить и исчезнуть. Если победят они, если мы все сгинем, все равно о нашем творении будут помнить долгие и долгие поколения людей!

- А война?..

- Война придает нашей картине необходимый трагизм. Без него у нас вместо шедевра выйдет только дешевая мазня, годная, разве что, для украшения самой захудалой пивной с прокисшим пивом. Трагичность – вот ядро, центр, смысл моего шедевра!

- Кем же быть в этом мире, на этой картине мне, твоему старому другу? – вздохнув, спросил Кугель.

- К несчастью, мой друг, никакими другими инструментами, кроме своей кисти, ты работать не умеешь. По тебе вижу, что и не научишься. Но, может, оно и к лучшему, ведь должен же кто-то из нас остаться тем художником, который работает кистью по полотну, а не народами по лицу мира. Потому – оставайся живописцем. Но не простым живописцем, а таким художником, который сможет наше большое творение перенести в свое малое творение, создать картину, которая вместит в себя весь Рейх.

С одной из вершин взлетел горный орел. Он был далеко, и казался очень маленький, но все равно было видно, что это – орел. Пернатый хищник взмыл в высоту, сделал круг, и скрылся за цепью гор. Гитлер проводил его глазами, хотя было заметно, что он сильно напрягся из-за своей близорукости.

- Пожалуй, и начать тебе следует как раз с трагедии, - продолжил свою речь фюрер, - Главное – сотворить ядро, а остальное уже приложится. Потому отправляйся туда, где льется арийская кровь, где запертый в орудийные стволы мировой пламень бьется с мировым льдом мерзлых просторов. Едь в Белоруссию!

- В качестве кого?

- Пожалуй, назначу тебя помощником уполномоченного СС, отправишься в городок Барановичи в звании гауптштурмфюрера. Это чтоб внимания поменьше привлекать, ведь там еще русские банды по лесам шастают.

- Семью… Семью брать с собой? – робко спросил Кугель.

- Лучше не надо. Мало ли что… - пожал плечами фюрер, - Сам понимаешь, война…

Такая была беседа у двух друзей, в прошлом – нищих венских художников, обитавших в одной мастерской-коморке, притулившейся в мансарде одного из старых домов Вены. После разговора со старым другом, Кугель отправился домой и принялся собирать чемоданы. Краски, кисти, мольберт, палитра, холсты, еще холсты…

- Возьми! Возьми нас с собой! – кинулись к нему на шею дочь Мария и жена Грета.

Им казалось, что расставаясь с Генрихом они теряют опору, сердцевину своей жизни. Чтобы сохранить ее, они готовы были променять уютный домик в центре острокрышного города на чужие, темные пространства, где из-за каждой кочки выглядывает свирепая ненависть. Но чего еще было желать этой женщине и этой девушке, если вся их жизнь прошла в непрерывном наблюдении за движением кисти мужа и отца по белизне полотен, в восхищении его творениями?!

После трех часов уговоров Кугель сдался. Может, в его жилах кроме германской блуждала и еще какая-нибудь, возможно – чешская, кровь, и она шепнула ему мысль про уступку. А, может, он просто представил себе скуку одинокой жизни на чужой земле, и подумал, что эта тоска способна пагубно сказаться на его творчестве. Как бы то не было, уже к вечеру он паковал чемоданов в три раза больше, чем днем.

На следующий день они поднялись на ступеньки уютного вагона-салона, прицепленного в хвост длинного военного состава. Прогудел паровоз, и стальные бусины дернулись, задрожали, и покатились на встречу солнцу. Одновременно с дрожью вагона, вздрогнули Грета и Мария:

- Когда, когда мы вернемся… - грустно спросила Мария. Чувствовалось, что она уже жалеет о поездке.

- Скоро, - приободрил ее Генрих, - Как сделаю наброски – тотчас же домой. Это быстро, недельки с две, самое большее – месяц.

- А можем мы вообще не ехать? Ты же все-таки художник, не солдат… - начала было Грета.

- Солдат, - отрезал Генрих. Он представил себе черный мундир, украшенный рунами гауптштурмфюрера СС, ехавший в одном из чемоданов.

В дороге семья погрузилась в какую-то тоскливую дремоту. На одной из станций Мария выпорхнула на перрон, и тут же увидела стоящий на соседнем пути санитарный поезд. Через окно его вагона она разглядела замотанных в окровавленные бинты людей с лицами, покрытыми вместо кожи сплошным страданием. Девушка не выдержала, она закрыла лицо руками, и, что было прыти, бросилась назад, в мягкое нутро вагона-салона. Больше на станциях она не выходила.

Через два дня вагон застыл на подъездных путях станции Барановичи. Трое солдат-эсэсовцев вытаскивали их чемоданы и клали их в грузовик. Обшарпанное осколками снарядов здание вокзала смотрело на них хмуро и неприветливо пустыми глазами своих выбитых окон. Мария попробовала сказать что-то веселое, бодрящее, но ее смешок безнадежно захлебнулся зловещей тишиной.

- Сегодня же берусь за работу, - шепнул Генрих, когда сопровождающие ввели их в двухэтажный особнячок, в котором, по-видимому, очень давно жил какой-то польский пан, после которого здесь же обитала советская контора вроде ЗАГСа или собеса.

Из чемоданов кисти, карандаши, краски, холст. Появление этих волшебных предметов сразу породнило чужое помещение с привычной мастерской в Германии, и оно стало, вроде как, и своим. По лицам Генриха, его жены и дочки расплылись улыбки.

Карандаш коснулся холста и оставил на нем первую уверенную черту. Потом к ней еще добавятся десятки, сотни других, в работу включатся краски…

- Чего-то прохладно. Осень в окошко дышит. Для красок это плохо, - пробормотал художник.

Кугель завернулся в свой плащ и отправился к Уполномоченному СС, который жил в этом же особняке, только на первом этаже.

- Зиг хайль, герр бригаденфюрер, - приветствовал он своего официального начальника.

- Здравствуйте, Генрих Кугель, - вытянувшись по струнке выпалил бригаденфюрер, - Я рад приветствовать в нашем захолустье величайшего художника Рейха. Как обустроились? Может, чего-нибудь не хватает? Всегда рад помочь высокому арийскому искусству!

- Печку протопить бы неплохо. Мы с семьей еще потерпим, а для красок – плохо, засыхать будут неровно, расползаться…

Уполномоченный вцепился длинными пальцами в телефонную трубку:

- Комендант?! Приказываю, чтобы печи в моем особняке были протоплены. Прежде всего – у господина художника. Что? Да Вы хоть понимаете, что речь идет о помощи нашему искусству, что важнее всякой войны! Действовать!

- Все будет сделано! – сказал он Кугелю таким тоном, будто тот был его начальником, а не наоборот.

Генрих облегченно вздохнув отправился к себе в мастерскую. А у седого коменданта, который был на другом конце телефонного провода, прибавилось забот. Ведь печи в особняке почему-то были русские, а не «голландки» и не камины. Видать, странные были вкусы у польского пана. Впрочем, о вкусах покойного пана теперь спорить бесполезно, надо срочно искать печника-истопника. Но где его найдешь, если никто из немцев в русских печах ничего не смыслит?! Остается одно – искать русского печника. Но русский в самом сердце здешнего германского мирка, безусловно, может быть очень опасен. Тем более, если он связан с здешними жителями, добрая половина которых шныряет по лесам и болотам, неся погибель нерадивым германцам. Значит, печник должен быть человеком пришлым, жившим в этих краях недолго. Еще лучше, если он будет с юга, с Украины, из краев безбрежных полей. Белорусские леса, наверное, для него так же страшны, как и для германцев, и, значит, он никогда не рискнет в них укрыться. Решено, будем искать печника – украинца!

Комендант с облегчением вздохнул, и глянул на растущие за окном деревья. В этот вечерний час они казались ему похожими на крадущихся разведчиков, отправленных жутким лесом к святая святых германского порядка в Белоруссии. Сам же лес расстилался километрах в трех отсюда, непролазный и неприступный. Сколько германских солдат вошло в него, и навсегда там сгинуло, как в болотной трясине! Однажды, правда, прибывший из Мюнхена в Барановичи полк СС, произвел рейд по царству местных леших, прошел его насквозь, и не услышал даже собачьего лая, и не увидел даже и мятой травы. Полк вернулся к месту дислокации, а Уполномоченный получил выговор от самого Рейхсфюрера, после чего уже не решался вызывать крупные войсковые подразделения.

Тогда бригаденфюрер подписал бумагу о том, что лес чист и безопасен, и самые опасные формы жизни, обитающие в нем – волки да медведи, борьба с которыми не входит в задачи СС. Однако сам он в лес ни разу не сунулся, даже и после составления документа. А каждый из немцев, обитающих в Барановичах, чувствовал, что страшный лес живет разумной, человеческой жизнью, и глубины его чащ наполнены недобрыми людьми.

Если бы взгляд коменданта сумел пронзить лесную тьму, то в потаенном нутре леса он разглядел бы десяток землянок и несколько костров с висящими над ними прокопченными котелками. Добавить к взгляду еще чуток силы – и он пронзил бы сами землянки, обнаружив в одной из них Сергея Ивановича Лукасевича.

Всего месяц назад Лукасевич работал простым учителем в одной из школ города Барановичи. Учителем он пробыл пятьдесят лет своей жизни, до серебра в бороде и на голове. Летом Сергей Иванович отправлялся в ближайшую деревушку к своим родителям-крестьянам, чтобы помочь им по хозяйству. Война застала его прямо на сенокосе, когда он, с вилами в руках, глянул в небо, и вместо привычных птичек увидал самолеты со свастиками на крыльях. Через несколько часов его деревня запылала, как связка дров под большим котлом. Каток свирепого боя прокатился прямо по ней, не оставив даже щепок и пыли. Крестьяне, по вечной своей привычке, спрятались в лесу, а потом, когда все утихло, вернулись обратно, чтобы поплакать над землей, некогда державшей на себе их домики, а потом вновь взяться за пилы да за топоры. Но Сергею Ивановичу стало обидно. Обидно, что наших бьют, обидно, что русские отступают. Он отобрал пистолет-пулемет у трупа немецкого солдата, валявшегося возле околицы бывшей деревни, и вернулся обратно в лес. Вскоре он встретил там три десятка разных людей. Были там и перепуганные солдаты, не знающие, куда им бежать дальше, когда кругом – враги. Были и крестьяне, которые уж очень зело обиделись на иноземцев за порушенное хозяйство. Так и сколотился маленький партизанский отряд. Вскоре народу прибавилось, в основном – за счет солдат, и отряд разросся уже до сотни. Тогда и встал вопрос с едой да с оружием. Грибы и ягоды в лесу еще находили, но винтовки, как известно, под кустами не вырастают.

В те времена и появился в отряде человечек, по внешности которого можно было предположить, что он – казенный. Человечек сперва заявил о своей претензии на место командира отряда, а потом показал партизанам хорошо спрятанный в глубинах леса склад, полный консервов, винтовок, патронов. Были на складе даже три пулемета и пушка – «сорокапятка». За находку бойцы человека благодарили, но командиром не признали, силен был авторитет у Сергея Ивановича. Тогда человечек показал какие-то бумаги с печатями, где говорилось, что именно он должен быть командиром всех партизанских отрядов в данной местности. Бумаги на вчерашних крестьян почему-то подействовали убедительно, и человечка произвели в командиры, а Лукасевича объявили начальником штаба. На том и успокоились. Успокоился и неизвестно откуда пришедший человечек, и из своей землянки не показывал даже носа. Отрядом же по-прежнему командовал Сергей Иванович, «батько Лука».

В Барановичах у Лукасевича было множество знакомых, и вскоре он наладил с ними контакт. От них он и узнал о прибытии в город друга самого Гитлера. Едва весть о появлении в Барановичах Кугеля коснулась его ушей, как сердце партизанского командира радостно забилось. Только подумать, у него появилась возможность убить не какого-нибудь солдата высокого или низкого ранга, а друга самого главы супостатского войска! Солдат у них много, одного мертвого можно заменить десятком живых, и даже на место бригаденфюрера у Гитлера наверняка найдется еще с десяток бригаденфюреров. Но друзей, как известно, много не бывает, и убить друга главного злодея – значит, ужалить его в самое сердце. «Отец говорил, что друг – он как часть твоей души. И надо же такому случиться, что я, простой учитель, вырву из самого Гитлера кусок его души!», раздумывал Сергей Иванович.

Дальше выяснилось, где живет Кугель, чем занимается, и сколько времени он пробудет в Барановичах. Стало ясно, что времени – мало, надо спешить. Но как влезть на ощетинившуюся пушками и пулеметами, битком набитую эсэсовцами территорию «немецкого квартала»? Тут нужен, как минимум, танковый полк, а у Лукасевича было всего сто человек, из которых шестьдесят еще только учились стрелять. Ясно, что штурм лишь угробит отряд, только насмешив немцев. Нет, действовать предстояло хитростью, отправив в логово врага надежного человека, в котором никто из супостатов не почуял бы дремлющую свою смерть.

Лукасевич почесал затылок и подумал, что человек этот должен быть нездешним, чтобы в городе его никто не знал и не выдал, хотя бы сводя какие-нибудь личные счеты. Еще он должен владеть подрывным делом, и, вдобавок, каким-нибудь ремеслом, которое могло бы пригодиться в особняке Уполномоченного.

Выбор пал на танкового лейтенанта Олега Зозулюка, попавшего в лес неделю назад без танка и без погон.

Зозулюк тем временем грелся у костра, дожидаясь, пока в котле закипит вода. Глядя на огонь он вспоминал свое детство, когда в затерянном среди степей украинском селе отец обучал его печному ремеслу. «Печка – она душа, сердце всякого дома. Сердечко должно быть горячим, и мы делаем печь такой, чтоб она была горячей. В сердце живет любовь, в печи – огонь, и поэтому без любви в нашем деле никак не обойтись». И он показывал, как делать печную кладку, как месить глину и куда ее укладывать. Всем печам, которые складывал отец, он давал разные женские имена. Была у него и печь Оксана, и печь Ольга, и печь Надежда. Имя печки он выдавливал на печной глине где-нибудь сбоку, чтобы и в глаза не бросалось, но и прочитать всегда было можно. Папаша настолько кропотливо, настолько нежно складывал кирпичи, что Олег всякий раз дивился, и спрашивал отца, зачем он так старается. «Что делать. Кацапы, ясно дело, так не стараются, у них в печку чистое дерево идет, в нем солнышко спрятано, и печеньке легонько. А у нас – кизяк да солома, солнышко, понятно, и в них есть, но его – мало, земли – больше. Раз земли много, то печечка может и задохнуться в ней, попробуй-ка, подыши землицей. Вот мы и трудимся…», спокойно рассуждал отец, подправляя очередной кирпичик.

Когда последние капли глины стекали на их последнюю печку Марусю, отец неожиданно сказал:

- Знаешь, а отправляйся-ка ты в город, учиться. Ремесло наше, конечно, хорошее, но ученому человеку всяко прожить легче. Там машины всякие изучишь, посмотришь, что у них в нутре, и узнаешь, что там у них все то же – печка.

И отправился Олег в город, где он поступил в танковое училище. С первых дней учебы он прямо-таки влюбился в танк БТ-2, издалека похожий на всадника, оседлавшего степного скакуна. Когда же он впервые проехал на этой машине, то сразу перестал жалеть о потерянной крестьянско-печникской жизни. Перед его глазами тут же выросла картина несущейся сквозь вечернюю степь конной казачьей лавы, и он представил себя таким же казаком, только мчащимся на железном коне. Видать, была у его предков лихая, степная кровь, которая до знакомства с танком пробивалась в Олеге лишь чернотой глаз да волос. Но теперь он, наконец, почуял родную стихию, и бросился в нее, привязав свои мысли к бронированному скакуну.

Выучившись, Зозулюк оказался в танковом полке, что стоял у самой западной границы. Там он получил должность командира роты. Но вести свою роту ему не довелось даже на учениях. Одним июньским утром округу окутал едкий дым, а полк превратился в большой чадящий костер, зажженный спичками вражеских бомб. Олег даже не успел рассмотреть корчившийся в пламени, не успевший сделать ни одного выстрела свой танк, как со всех сторон принялись выростать громадины танков вражьих. Остался Зозулюк без брони, в чистом поле, все равно, что голый. Осталось одно – бежать, сломя голову нестись в ближайший лес, скинув на бегу китель, чтоб бежать было не жарко.

Забравшись в самую глушь лесной чащи, Олег опустился на колени, и заплакал. Он оплакивал свой танк, ставший за несколько дней уже родным, рыдал над своим бессилием, плакал от обиды, что наших побили. Успокоившись, Зозулюк отправился в глубину лесных дебрей, сам не зная, зачем он идет и куда. Потом сообразил, что уходить надо на восток, там, быть может, еще остались наши, а, значит, и наши танки там тоже остались.

Но идти прямо не получалось – колдобины, болота, овраги, деревни, из которых неслась чужая речь. Свой путь приходилось то и дело ломать, куда-то сворачивать, пока, в конце концов, он не замкнулся в круг. Но, вернувшись в начало своей дороги, Олег неожиданно увидел незнакомого человека в красноармейской солдатской форме. Друг друга они поняли без всяких слов, незнакомец оказался красноармейцем Федором, тоже искавшим восток, но, в конце концов, набредшим на отряд батьки Луки. Он и проводил Зозулюка к Сергею Ивановичу.

- Слушай, Олег, у меня к тебе есть дело, - услышал Зозулюк за своей спиной и тут же отвернулся от костра. Перед ним стоял батько Лука.

- Да, - ответил он.

- Ты, Олег, ведь танкист, но танков у нас в лесу, к сожалению, нет. Но ты еще рассказывал, будто печному делу у отца учился, ведь так?

- Учился, - согласился Олег.

- Так вот, дело в следующем. К немцам важная шишка приехала, дружок самого Гитлера. И ему холодно, ножки у него задрожали от прохладки нашей, печника к себе просит. Сам понимаешь, лучше способа его укокошить у нас нет и не будет. Дружок самого фюрера, это не генералишка какой, которых у него как дятлов нежареных. Поэтому у всего отряда к тебе просьба, чисто по-человечески – не мог бы ты печником к ним устроиться, а потом бяку в печку подложить. Если не желаешь, можешь, конечно, не соглашаться, не могу я тебе приказать одному в их гнездо лезть.

Зозулюк призадумался. Лезть совсем одному в змеиное гнездо, ступать на самый клубок ядовитых змей… Но ведь он может отомстить той силе, которая сожгла его танк и загнала Олега в этот чужой лес! Отомстить так, как вряд ли кто-нибудь еще сумеет за всю эту войну!

Олег еще колебался, пока не ощутил, до чего он хочет увидеть врагов в облике живых людей, не упрятанных под броню танков, не сокрытых за разрывами снарядов.

- Кроме того, ты единственный из нас, кто знает немецкий язык.

- Да, недалеко от нас жили немецкие колонисты. С их детьми, бывало, даже играли вместе.

Вскоре Зозулюк оказался в особняке Уполномоченного СС. Там его приняли в качестве истопника и печника, ведь он подошел всем требованиям, которые предъявил к нему комендант. Подойдя к особняку утром, уже вечером он ковырял кочергой в большой печи, стоящей в мастерской Кугеля. Огонь весело трещал, раскрашивая стены разноцветными отблесками, внося своим спокойным треском умиротворение в и без того мирную мастерскую, где склонился над мольбертом художник. Словно и не было никакой войны, будто множество прошедших дней были всего-навсего давним, почти забытым сном.

- Хорошо, что истопник появился. Теперь можно трудиться не покладая рук, - сказал Генрих жене, разумеется – по-немецки, но Олег его прекрасно понял.

- Как бы зла этот истопник не принес, - ответила ему Грета, рассчитывая, что печник не поймет ее слов.

- Не принесет. Он и сам не из этих краев.

Олег спокойно ковырял в печи, вспоминая о том, что в известном только ему месте надежно спрятана «поганка» – два килограмма тротила, которые, будучи засунуты в печку, обратят этот тихий уголок воюющего мира в мелкую пыль и горстку золы.