ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В СОВЕТСКОЙ МУЗЫКЕ

М

ощный толчок сотряс все устои музыкальной жизни Советского Союза. Назывался он — опера «Великая дружба» Вано Мурадели. Все рухнуло. Полетели председатель Комитета по делам искусств Храпченко, генеральный секретарь Союза композиторов Хачатурян, директор консерватории Шебалин. Произведения так называемых «формалистов», композиторов Прокофьева, Шостаковича и других, были запрещены. Известный московский сатирик Николай Смирнов-Сокольский переименовал оперу «Великая дружба» в «Гибель богов» (есть такая у Вагнера). Остроумный пианист Григорий Гинзбург тоже не остался в стороне. Предприимчивому скрипачу, постоянно крутившемуся около Хачатуряна, позвонили и холодно, официально сказали: «Выньте язык из зада Хачатуряна и держите пока в воздухе». Все понимали, что на музыку обрушилась беда. А события продолжали развиваться.

Известно, что одной из основ советской власти, помимо «перегибов», являются собрания. Началось с собрания у Жданова. Только там оно называлось совещанием. Выступления видных композиторов и деятелей музыки практически не отличались одно от другого. Обстановка была очень нервозной и, я сказал бы, судьбоносной. Мозг свер­лила мысль: «Господи! Чем все это кончится?» Страх охватил почти всех. Многие носили с собой валидол и другие лекарства. Вышла стенограмма совещания. Шебалинская речь там была самой глупой. Он начал с того, что через дыры на крыше консерватории в дождь протекает вода.

Жданов его тут же оборвал: «Мы здесь собрались, чтобы говорить не о дырах на крыше консерватории, а о дырах в ва­шей музыке». В стенограмме этой реплики нет, по о ней говорили все присутствовавшие. В речах выступавших чувствовались неуверенность и волнение. Только Гольденвейзер говорил не в тон. Восторгался поздним Скрябиным, чья музыка в партийном понимании «антинародная». Вы­ступление Гольденвейзера, зафиксированное в стенограм­ме, которая и по сей день сохранилась у многих в СССР, — лучший памятник ему.

После ждановского совещания прокатилась волна собра­ний. И, как всегда, в газетах появились «письма трудящих­ся». Сталевары, доярки, токари, фрезеровщики и многие другие выражали свое возмущение и требовали поставить на место композиторов, «оторвавшихся от народа», пи­шущих чуждую ему музыку. В такой обстановке началось общеконсерваторское собрание. Проходило оно в Боль­шом зале и продолжалось три дня. Председательствовал Лебедев, через неделю-другую занявший пост Храпченко. Появился и высокий гость, еще один «музыковед», муж Фурцевой, товарищ Фирюбин, который произнес поучи­тельную речь. По Москве упорно ходили слухи, что во время его визита во Францию в парижских газетах красо­валось его фото с рогами из початков кукурузы. А позже, при Хрущеве, острили, что в московских ресторанах скоро можно будет заказать новое блюдо: фурцерованные хрущи в соусе. Выступали профессора и студенты. Но когда на трибуну вышел святой человек, профессор Александр Федорович Гедике, стало ясно, что профессоров выталкива­ют силой. Гедике говорил о том, что следует уделять больше внимания народной песне: «В 1902 году вышел сборник русских народных песен Мельгунова. Это — лучший сбор­ник, и его следовало бы переиздать». В том же духе были и последующие выступления. Становилось скучно. И вот на второй день на трибуну поднялся профессор Келдыш. В ложе директора, справа, сидят два единомышленника: Шебалин и, чего никто не предполагал тогда, его преемник Свешников. Лицо Шебалина круглое, безликое. Его трудно обрадовать, огорчить, удивить. А у Свешникова наоборот. Его энергичное лицо сразу все отражает.

Келдыш без преамбул начал: «Товарищи! В консервато­рии неблагополучно. Уровень преподавания и уровень студентов стали значительно ниже прежнего. Все это от­того, что, став директором, Шебалин повел политику са­мой махровой черносотенной реакции. В этом ему помо­гают его единомышленники, лица малокомпетентные, не вызывающие уважения ни у своих коллег, ни у студентов». И начал называть каждого «единомышленника» по фамилии. Аргументы его неотразимы. А они тут же сидят и впер­вые, без всякой подготовки, слушают о себе правду. Все в Большом зале, особенно молодежь, бесцеремонно поворачиваются и смотрят на того, о ком говорит оратор. Впе­чатление взорвавшейся бомбы. Объявили перерыв. Все вышли в фойе. «Героев» нельзя узнать. Жалкие, бледные, растерянные. Особенно Николаев и Любимов. Обстанов­ка разрядилась, прошел страх.

Некоторые педагоги уже осмелились высказать критиче­ские замечания в адрес директора. Григорий Гинзбург сказал с трибуны: «Никаких обид или натянутости между мной и Шебалиным нет. Но почему-то, когда я с ним здороваюсь, он проходит мимо и не отвечает, а студенты это видят».

Другие тоже не молчали. Человек, обладающий острым умом, юмором, сарказмом, мог бы ответить достойно. Увы... Шебалин был серой личностью, а его речь — скуч­ной, бледной и нервной. Но сказал правду, с гордостью за­явив, что никогда еще в Центральной музыкальной школе не было так поставлено преподавание гармонии и сольфеджио, как теперь. Не добавив, однако, что там работают пе­дагоги, не допущенные в консерваторию.

Ох уж эти собрания — постоянные спутники нашей жизни. Это — или убийственная скука, потеря времени, или жесточайшая пытка души и нервов, губящая здоровье, сокра щающая жизнь. Инфаркты, инсульты и прочес в СССР начинаются с собраний и заседаний.

В те времена все собрания завершались письмом к товарищу Сталину. И здесь не обошлось без оного: «Мы поняли стоящие перед нами задачи и будем создавать для народа музыку мелодичную, изящную, достойную строителей нового общества» и т. д., и т.п.