ПУТЕШЕСТВИЕ К ДРУГУ ДЕТСТВА
Наша биография
Г. Штейнбергу
Путешествие — старое слово. Все называется теперь иначе: командировка, поездка, экскурсия. Предотъездные волнения… Беготня по служебным коридорам — бумажки, подписи и командировочные в кармане наконец. Прощание со случайно встреченным, тоже бегущим, убегающим приятелем- погребок, еще погребок. Возвращение домой — настороженная жена, а шапка у тебя, как ты вдруг Обнаруживаешь в зеркале, глупо съехала набок, и глаза блестят и бегают. Да вот уезжаю… завтра… вот и билет, посмотри… да нет же, ничего я не истратил! Сколько можно приставать, в конце концов.
И ты едешь, летишь. Десять тысяч километров — и снова бегаешь по таким же коридорам с такими же табличками, знакомишься, знакомишься, трясешь руки, уши болят от улыбок. Летишь в соседний город и на обратном пути лениво спрашиваешь: какое тут расстояние между этими городами, сколько тут километров. Оказывается — восемьсот. А тебе казалось, ты выехал за город, скажем в Комарово.
Неделя, другая — и опять те же десять тысяч километров. Вылетаешь утром и прилетаешь утром. В тот же день. Стоп, приехали. Пиши авансовый отчет.
Две недели, двадцать пять тысяч километров — какое путешествие! командировка. А главные люди для тебя — брезгливые бухгалтера и равнодушные кассиры: мало ли вас ездит! Ездят все и ездят.
Старое слово
И все-таки в данном случае это то слово: путешествие! Оно длилось двадцать пять лет, двадцать пять раз по двадцать пять тысяч километров летных, железнодорожных, в кузове и пеших. Мы сбрили двадцать пять километров бороды и снова ею обросли. Мы седеем, лысеем и вставляем зубы. «Такими ли мы были в ваши годы! — говорят нам. — Вот мой дед, девяносто лет, все зубы целы и ни одного седого волоса. И помер-то случайно: надорвался, катя жернов из деревни в районный центр». А мы как возвращаемся на родные пороги, топчемся, отряхивая снежок, и смущаемся понемногу, что это — сердце? А мы обнимаем, целуем и таем от счастья.
Конечно же путешествие! Вся жизнь.
А с меня уже пуговицы сыплются.
«Очень вы нам нравитесь, — сказали мне в редакции, — вот мы вас и вызвали». — «Да, — говорю, — как приятно!» — «Вот вы такой-то и такой-то, говорят мне, — и диалог у вас, и пейзаж — весь вы какой-то такой, какой нам нужен. Пора вам сделать что-нибудь и для нас…» Вот сижу я в мягком кресле, киваю, смущаюсь, пытаюсь казаться скромным — а я уже не я, мягкий, как кресло: растаял. «Вас должна заинтересовать, — говорят тогда мне, — такая злободневная тема, как строительство коровников без применения…» — «Да нет, знаете, как-то, — говорю я, чуть трезвея, — это очень, конечно, но я, вы понимаете…» — «Понимаю, — говорят мне, — вам это не близко. Ну а вот, например, проблема экономии кожи при закройке обуви, помощь ученых в этом вопросе…» — «Нет, — говорю я тверже, — я ведь ничего в этом не смыслю». «Это и не требуется, — говорят мне, — просто вы со свойственной вам…» «Нет, — говорю я твердо. — У вас есть другие люди, которые имеют в этом опыт и прекрасно справятся, а какое отношение имеет то, что я делаю, к тому, что вы предлагаете?» — «Ах, вот вы о чем… — сказали мне. — Вы, наверно, думаете, что мы собираемся как-то вас ограничить, изменить, принудить? Боже упаси! Нас как раз интересует сохранение вашей творческой индивидуальности в том, что вы для нас напишете, именно это нас и привлекает, иначе бы мы просто послали Сидорова или Петрова. Если ваша манера не сохранится в материале, то он нам, говоря по чести, и не нужен. Мы лучше тогда Сидорова или Петрова пошлем — он, по крайней мере, справится. А мы именно хотим, чтобы вы поехали».
Дорогой мой положительный
«Нам нужен свежий, новый, остроположительный материал. И вот чтобы в вашей манере…» — «Да ведь материал-то к манере небезразличен!» — восклицаю я. «Не совсем вас понимаю, — говорят мне, — как раз интересно, чтобы вы попробовали применить свою манеру на незнакомом, чужом вам материале. А что вы так умеете, как вы умеете, то это мы и так знаем. А тут может получиться приятная для всех неожиданность…» — «Вот именно, — говорю я, слабея, неожиданность!»
Я кошусь в зеркало и вижу, как на мне вспыхивают свежие седые волоски. «Неужели вас не волнует положительный герой и его проблема?» — «У меня все положительные… — скучно говорю я. — На отрицательных у меня сил не хватает». — «Да нет, — говорят мне, — я про других положительных говорю. Герои, маяки… Неужели вас это не трогает?» — «Не знаю, — говорю, — не видел. Только героизм, по-моему, не черта, а проявление в обстоятельствах… А так все люди обыкновенные. Живут — тем и герои». — «Да, — говорят мне, интересная мысль… Я вас, кажется, не всегда понимаю… Ну так как же насчет какого-нибудь героя?»
«Вы страшный человек», — говорю я почти с восхищением. «Нет, что вы! Совсем нет. Так надумали?»
«Есть! — вдруг кричу я с радостью и отчаянием. — Есть один! Как же я забыл! Знаю одного, хорошо знаю. С детства.
Вот уж положительный, вот уж герой! В вулканы лазает. Каждый год себе что-нибудь ломает: руку, ногу, шею. И никто его, заметьте, не гонит- сам лезет, совершенно бескорыстно, в самый кратер. Не человек- символ!»
«А вы говорили…» — И мне улыбаются виноватой улыбкой.
И я уже лечу. Как ты там поживаешь, мой положительный герой? Надо же, куда тебя занесло! Послушай, а правда, что ты в эти вулканы лазаешь? Все-таки я очень тебе рад. Сто лет не виделись. И когда бы еще свиделись? И вот вдруг, ни с того ни с сего… О тебе уже столько писали! Теперь мой черед. Напишу я о тебе, дорогой мой положительный, вещь легкую такую, пузырчатую, словно в тонкий стакан нарзану налили.
Уже есть что вспомнить…
Помнишь, как тебе исполнилось семнадцать… А дальше… Дальше? Пошло-поехало! Оглянулся — двадцать. Оглянулся — двадцать семь. Лермонтовский рубеж. И оказывается — что-то уже сделано, надо задумываться над тем, что ты не ребенок. Вдруг замечаешь, к примеру, что вот подходит автобус и если ты не побежишь, то он отойдет, и если раньше ты обязательно побежал бы — к спеху, не к спеху, побежал бы — и вскочил бы и повис, то теперь идешь себе, и автобус сейчас отойдет — а не бежишь. Он отойдет у тебя под носом, а ты чинно встанешь первым в очереди и начнешь терпеливо, без озлобления, ждать следующего. И не то чтобы бегать уже разучился или врачи запретили. Просто вдруг неохота бежать и поспевать на этот автобус, можно и подождать и подумать о чем-то незаметно.
Знакомые, знакомые…
Встретишь приятеля, школьного, старого, на одной парте сидели, — и говорить не о чем. Переберешь, кого видел, и окажется: никого не видел. Ну, как ты там? Да ничего. Слыхал, пописываешь? Да вот грешу. И разошлись. И стыдно чего-то.
Не так давно одного из нашего класса встретил — Костю 3. Он только срок кончил: бродил по городу и вдыхал родной воздух. Разговорились. Все он такой же, не изменился. Посерел, поредел как-то с лица — а так то же самое. И никак не представить мне было, что он — преступник. Все его маленьким видел: все тот же легкомысленный, неспособный мальчик — не медалист. Костя поразил меня одной историей. Я тогда чуть ли не впервые задумался, что мы все-таки уже не дети. «Представляешь, — говорит, — вижу я, в садике две девочки симпатичные на скамеечке сидят. Ну, подсаживаюсь. То да се. А они — даже не реагируют. Я и так и этак. А они — словно и нет меня. А я ведь так ничего себе, и с лица и в разговоре. И девочки не то чтобы очень строгие на вид. Да что же это такое? — думаю. Попробовал еще — никакого результата. Тут я не выдержал и говорю: да что же это, девочки? Невежливо даже как-то. А они мне: „А нам неинтересно — ты уже старик“. Старик, а? Каково?!» Костю вскоре посадили по новой, он там сидит, а я эту его историю частенько вспоминаю и себя одергиваю.
И забавляешься домашней статистикой. Большие числа — большая точность, малые числа — точность, конечно, поменьше. Но уже и не так мало людей прошло через жизнь — можно их вспомнить и обнаружить статистические закономерности. Процентовка грубая — в бюллетене ее не опубликуешь. Но вот окончили лет десять назад школу двадцать пять человек: два кандидата наук, пять офицеров, один секретарь райкома комсомола, один лесник, один даже в сумасшедшем доме… Остальные выпали из поля зрения, но тоже почти все специалисты, почти все женатые — способный выпуск, рекордное число медалистов (десять, что ли?). И еще один — знаменитый человек, во всех газетах прописан, начальник экспедиции, изучает вулканы — мой друг. И я.
Разные получились из нас люди. Даже не верится. Действительно ли я сидел на одной парте с этим человеком? Скажешь об этом кому-нибудь — можешь попасть в неловкое положение. Подумают, врешь. Будто, если он такой знаменитый, то он и ребенком не был, и в школу не ходил, и никто с ним за одной партой не сидел…
Мне недавно один приятель рассказывал, например. Поехал он на крупную северную стройку. Очень далеко заехал. И вот, я не помню уже обстоятельств, но буран, и сбился он с дороги и бредет, усталый, несчастный, проклиная все на свете. Вдруг видит — огонек. Обрадовался, побежал. Стоит вагончик. В том вагончике бригада строителей живет. И все исключительно — девушки. И неудобно ему, а все равно ночью в буран вылезать из вагончика неохота. «Ладно, — сказала ему бригадирша, — оставайся. Только ложись сразу и спи, и не заговаривай, и не лезь. Повернись к стенке и спи». Лег приятель, и не спится ему. А бригадирша вслух что-то знакомое очень читает. «Что бы это?» думает. Покосился, видит: журнал, такой затрепанный, что уже ни на что и не похож. По формату — «Юность». Не утерпел, спросил: «Что это вы, девушки, читаете?» Бригадирша посмотрела на него с недоумением. «Ты откуда приехал?» — говорит. «Из Москвы». — «Из Москвы? Что же ты тогда спрашиваешь?» — «А что?» — удивился приятель. «Так, странно как-то… А читаем мы последний роман Василия Аксенова». — «Это Васю-то! — обрадовался он. — Так я его прекрасно знаю». — «Постой, постой, — сказала бригадирша. Как ты сказал? Васю? То есть как — Васю? Ты что же, знаком с ним?» — «Ну конечно, — говорит он, — очень даже хорошо». — «Так ты что, может, и за руку с ним здоровался?» — «А как же!» — говорит мой приятель. «Может, ты его вот так, как нас, видел и с ним даже разговаривал?» — «Господи, — сказал мой приятель, — ну конечно же! Сколько раз…»- «Знаешь что, — сказала бригадирша, — забирай-ка свои манатки и выбрасывайся из нашего вагона. Да живо». — «Да вы что, да я ведь действительно…» — «Будет, будет… Тут тебе не мужское общежитие! Вытряхивайся, говорю». И что вы думаете? Чуть не замерз мой приятель в том буране. А сам был неплохой писатель…
И все-таки это он. Мы сидели на одной парте. Более того, мы ходили в один и тот же детский сад. Быть может, даже выходили на прогулку в одной паре. Что пишут теперь о моем друге? Почему тогда ничего не писали?
ДОРОГУ ОСИЛИТ ИДУЩИЙ
ПОКА ДРЕМЛЮГ ВУЛКАНЫ ШАГАЮЩИЙ В БУРЮ
К ТАЙНАМ ДЫМЯЩИХСЯ ГОР ИДУЩИЕ ПО ОБЛАКАМ
ВУЛКАНЫ НЕ МОЛЧАТ РОБИНЗОНЫ ШТУРМУЮТ ОГНЕННОЕ ЛОГОВО
ПУЛЬС ВУЛКАНА ВТОРГАЯСЬ В ОГНЕННОЕ ПОДЗЕМЕЛЬЕ
ВУЛКАН ПРОСНУЛСЯ В ПАСТИ БЕЛОГО ДРАКОНА
НА КРАЮ ПРОПАСТИ СХВАТКА У ЛОГОВА ДЬЯВОЛА
КАРЛИК СТАНОВИТСЯ ВЕЛИКАНОМ ПОКОРИТЕЛИ ОГНЕДЫШАЩИХ ГОР
ПОВЕРЖЕННЫЙ ВУЛКАН
Это еще только заголовки! Причем далеко не все.
Как много сделано, если верить газетам… А если сделано так много, то сколько же прошло времени? Тоже много? И с другой стороны, все конечно же только начинается. Как всегда. Так сколько же нам лет на самом деле? Сколько же мне лет, если мой друг уже в вулканы лазает?
Знакомые, Старик — не старик, конечно. Очень еще знакомые… молодой даже. Но вот забавно… Десять лет назад — редко когда знакомого встретишь. Бродишь, бродишь — людей много, а знакомых нет. И всем в лица вглядываешься. Разные люди, незнакомые — интересно. Теперь бредешь, весь в себе, никого и не видишь вокруг — окликают. Ты ли это? Сколько зим. Да, это я… Подумать только…
Нынче выйдешь на улицу — и все знакомые, знакомые. И незнакомые словно бы уже тысячу лет в твоих незнакомых ходят, так что как бы и тоже знакомые. Зайдешь в кино — обязательно знакомый, в ресторан — знакомый, в трамвай знакомый. И где только с ними виделся? Когда успел? С теми — в экспедиции, с этим — в армии, с тем — учился (в школе, техникуме, институте — нужное подчеркнуть), а вот с этим — в отделение, как-то раз было, попали… Идешь по пляжу- подумать только, вот этот маленький, седенький, пузатенький — кто бы это мог быть? Отчего это он на меня так испуганно смотрит? Да это же капитан Бебешев, замполка по хозчасти! Он меня как-то на губу ни за что загнал. Просто ненавидели мы друг друга. «Вот встречу на гражданке!..» грозился я. И встретил наконец. И словно озарение и радость: «Ба, Николай Васильевич! Вот неожиданность!» А он, дурак, пятится: то ли не узнает, то ли узнавать не хочет. Признал-таки. Боится он, что ли? Вот чудак! Да я же люблю его в эту минуту. И не помню зла. А он все жмется. «Молодец, молодец… говорит. — А вот я уже в отставке, — говорит. — Тут за городом и живу. Домик себе справил…»
Боже, думаешь… И этого человечка я ненавидел, и боялся, и зависел от него? И времени-то прошло почти ничего — лет семь… И ухожу. А он стоит, седенький, пузатенький. Жена толстая. И вокруг белоголовые детки ползают. А ведь зверь был! Уж как его не любили. Чуть в тюрьму меня не загнал… Что ж поделать, человечек, не трону я тебя, рад я тебе — память все-таки, мое прошлое — не твое…
Что говорить, новых знакомых уже и сосчитывать трудно, и словно не замечаешь их. Словно бы познакомился — то это еще и не познакомился. На следующий день и не заметишь и не вспомнишь, и тебя не заметят, не вспомнят. Мало ли кто кому руку за день подает…
Знакомых много, а друзья… где они?
КТО БУДЕТ ЧЕМПИОНОМ?
…В течение двух минут три угловых удара! Темп игры пределен. На скользком от дождя поле все время надо быть начеку. В игру вступает вратарь «Буревестника» Генрих Ш. Великолепно взяв верхний мяч, он спасает команду от, казалось бы, неминуемого гола. В игре обозначается перелом. И вот уже атакует «Буревестник». Гол! Еще гол! Теперь ясно, кто чемпион города по футболу…
Господи, кто чемпион? Конечно же мой друг Генрих. Кто же еще.
Как он теперь выглядит?
…Белой июньской ночью по гранитной набережной Невы шел человек. Хотя он, несомненно, о чем-то глубоко задумался, шаги его были легкими, уверенными, выдавали хорошо тренированного спортсмена. Если бы автор в предыдущих главах, пытаясь передать стремительный ход событий, не опустил важное описание портретов, читатель сейчас по высокой, худощавой, но крепко сбитой фигуре, по узкому тонкому лицу с острым углом подбородка и по большим, немного подернутым влагой глазам без труда узнал бы Генриха…
«В пасти белого дьявола», газетный очерк
Узнаю ли я тебя без труда? По глазам, подернутым влагой? Когда я видел тебя в последний раз?
Сидел я у себя за городом в тихих трудах и домашних заботах — и вдруг телеграмма. А я ведь скрылся от всех — никто не знает, что я тут. Семейство мое всполошилось: что там? Не случилось ли чего? ПЯТНИЦУ ДВЕНАДЦАТЬ ЧАСОВ БУДУ ЖДАТЬ ФИНЛЯНДСКОМ ВОКЗАЛЕ ГЕНРИХ. Какой Генрих? Почему на вокзале? Зачем в пятницу?..
Как я был Генрихом
Я, конечно, прибыл. Озираюсь. Вдруг меня хватают и тащат. Генрих! Боже мой… Но мне не дают ни повосклицать, ни поохать. Меня впихивают в такси, которое уже ждет. Шофер резко берет с места — он уже знает куда. «Нельзя терять ни минуты», — говорит Генрих. Во мне просыпается детское чувство таинственности и опасности, и я подчиняюсь.
Из суровых недомолвок и отдельно оброненных мужественных и скупых слов я приблизительно понимаю, что к чему. Мы едем сдавать кандидатский экзамен по языку. То есть это я еду сдавать экзамен, но я буду не я, а Генрих. Генрих же будет моим братом, конечно старшим. Он, как мой брат, обо всем договорился уже, мол, я, то есть Генрих, прилетаю всего на два дня, и поэтому мне надо скорее, так что я, как бы только с самолета, иду и сдаю экзамен, а он, мой старший брат, просто мне все это заранее подготовил, чтобы я не терял времени и все успел, потому что я хорошо знаю язык, он бы, Генрих, и сам бы сдал, но ему действительно завтра лететь назад на вулканы, и ему нужно без осечки, и я, то есть не я уже, а как бы Генрих, сделаю это легче простого, и тогда через месяц он сможет защитить диссертацию, потому что это единственное, что над ним висит, — экзамен по языку.
Так-то так. Приезжаем мы в институт. И тут обнаруживается сложная интрига, которую уже успел сплести Генрих. А именно, что одна женщина-доцент, с которой предварительно поговорили одни его хорошие знакомые, одновременно — ее хорошие знакомые, должна была подобрать экзаменатора подобрее, с которым, в свою очередь, поговорить («Так что ты не слишком там блещи, — сказал Генрих, — произноси похуже…»), а потом познакомить с ним Генриха, то есть меня.
Когда я узнал фамилию экзаменатора, то понял, что это мой школьный учитель, действительно добряк, и учил он меня в свое время тому самому языку, который я сейчас буду ему сдавать. К тому же у нас с ним еще в школе сложились особые, дружеские отношения, и мы до сих пор изредка встречаемся и подолгу болтаем, так что он может несколько удивиться, если я буду не я, а как бы Генрих, и тогда вся затея может даже рухнуть. О чем я сбивчиво и рассказываю Генриху. «Так что придется тебе самому сдавать», — говорю я. Генрих отнесся к этому совершенно спокойно, как и подобает человеку, постоянно рискующему своей жизнью. «Ну что ж, — сказал он, — только как я объясню все это ЕЙ (он имел ввиду доцентшу), она ведь нас ждет, чтобы представить меня, то есть тебя, экзаменатору». — «Придется открыться __ говорю я, — тут уж ничего не поделаешь». — «Да…» — соглашается Генрих и скрывается в ее кабинете. Через минуту он появляется с маленькой миловидной женщиной, и они вдвоем направляются ко мне. Этого я не ожидал. Она смотрит на меня широко распахнутыми, восторженными глазами: «Так это вы?!» — «Я…» — говорю я. Почему она так смотрит? Может, она меня читала и ей нравится, как я пишу? Я надуваюсь и краснею. Она проникновенно жмет мне руку. «Вот вы какой!» Хоть мне и лестно, начинаю чувствовать что-то не то. Пожимаю ей руку, называю себя по имени. Чувствую резкую боль в боку. Это Генрих. Не могу вздохнуть. Она внимательно смотрит на Генриха. «А вы непохожи…» говорит она. Тут я начинаю понимать: Генрих ничего ей не сказал и сейчас мы идем знакомиться с моим старым учителем. «Что же ты'» — дико шепчу я Генриху. «Вы не обращайте внимания, — говорит Генрих и не краснеет, — он только с самолета, одичал там несколько на вулканах…»- «Ну как там погода?» — говорит она и смотрит на меня так же пристально и восхищенно. А я-то, дурак, растекся — это же она на Генриха так смотрит, а не на меня, потому что я — Генрих, великий Генрих, железный Генрих, бесстрашно спускающийся в жерла вулканов, русский Таз-пев, Вулканавт-1. А я-то… «Ничего, — говорю, — погода». — «Какой-то он у вас странный…»- говорит она Генриху. «Он всегда такой», — не задумываясь, отвечает Генрих. И все мое идиотское поведение, к моему удивлению, кажется ей вполне естественным, все работает на образ и, наверно, действительно кажется некой романтической застенчивостью и диковатостью. Я немножко успокаиваюсь и думаю о природе женщин и о тщетности наших усилий нравиться им или нет, потому что мы или нравимся, или нет, и тут уж ничего не поделаешь, и всегда ошибемся, думая, что нравимся или не нравимся благодаря таким-то или таким-то своим достоинствам или недостаткам.
И так мы все ближе подходим к моему старому учителю, к нелепому нашему и полному крушению и разоблачению. Но, на счастье, он еще не пришел. Мы остаемся его ждать, а она уходит, бросив на меня последний восторженный взгляд. «Что же ты! — зло шепчу я Генриху. — Почему же ты ей не сказал?» «А не смог…» — спокойно говорит Генрих. «Ты все на свете можешь, а такого пустяка- признаться- не можешь?» — «Все-то я могу…» — говорит Генрих.
Появился мой учитель: как всегда, галстук на боку, машет толстенным портфелем и весь не то прыгает, не то летит. А за ним хвост студентов, хвостистов. Осаждают добряка — он, по-видимому, последний и верный шанс на пересдачу. Мы с ним всплескиваем, вскрикиваем, обнимаемся. Я представляю ему Генриха. Учитель устало отмахивается от наседающих, не перестающих ни на секунду что-то скучно и однотонно лепетать студентов; они суют ему какие-то бумажки; близорукие его глаза, кажущиеся махонькими под толстыми и слоистыми, как луковицы, стеклами, жалобно щурятся, и он говорит слабым голосом: «Не видите разве, что я разговариваю…» А я шепчу ему не по-русски, какой Генрих замечательный человек и талантливый ученый, какие у него небывалые обстоятельства (послезавтра в вулкан лезть), что ему надо непременно сегодня сдать, и я оказываюсь вдруг таким же, как десятки облепивших его и что-то канючащих студентов. Учитель слегка тускнеет, извиняется и обещает все сделать.
Студенты оттесняют его и вталкивают в кабинет. «Все в порядке, — говорю я, возвращаясь к Генриху, — сдашь». — «Технического-то я не боюсь, а вот политического текста боюсь, — говорит Генрих. — Я его тебе передам, и ты переведешь. А пока, — говорит Генрих, — нельзя терять ни минуты: у нас еще есть время, и ты меня подготовишь». Он достает из-за пазухи журнал «Нью тайме», и мы начинаем переводить. От его произношения даже меня корчит — о бедный мой учитель! «Ладно, — говорю я, — прочти хоть название журнала». «Нев тимес», — невозмутимо читает Генрих. Я начинаю понимать, зачем я был нужен.
Но Генрих пребывает в твердой уверенности, что за оставшиеся полчаса он всему научится и все сдаст. «А это слово как читается? А это что значит?» без конца спрашивает он. Мне страшно за него, ему — нет. Такой мысли, что он не сдаст, он не допускает. Я же не могу в это поверить, несмотря на фантастическую доброту моего учителя.
Но это еще не все. Мы видим, как по коридору к нам приближается та милая женщина, что меня, то есть Генриха, протежирует в этом темном деле. И прежде чем я успеваю остолбенеть, Генрих хватает меня и куда-то тащит. Но тут сразу тупик, и лишь налево закуток, и дверь заколочена. Две девушки, красивые, стоят и курят и нас снисходительно обмеривают. И все это в двух шагах от кабинета моего учителя. И мы слышим: «Да, я уже знаю, — говорит мой учитель. — Нет, в очках — это мой бывший ученик, он писатель, я его очень хорошо знаю, он мне рассказал про своего друга… Нет, нет, не брата, а друга. Ну да, вулканолога, он туда лазает… Да нет же, в очках- это ученик мой… У меня уже голова кружится… Ну да, я, наверно, путаю. Да, конечно же мой ученик без очков, а тот, вулканолог, — в очках. Так они братья скажите пожалуйста…» Мы слышим, как к нам приближается цокот ее каблучков, Генрих запихивает меня за дверь и запихивается следом сам. Мы, стало быть, великий вулканолог и писатель, взрослые люди, прячемся от маленькой женщины. Я-то уже давно чувствую себя снова в пионерлагере, и вот мы с Генрихом убегаем от «воспиталки». Она уверенно приближается к нам и заглядывает за дверь: «Вот вы где? Что же вы от меня прячетесь? Ну, все в порядке», говорит она. И снова смотрит на меня с восхищением: «Какой вы странный!» Странный, подумать только…
Экзамен Генрих, конечно, сдал. «Удовлетворительно?» — спросил я с робкой надеждой, когда он вышел из аудитории. «Почему же „удовлетворительно“? — невозмутимо сказал Генрих. — Хорошо». — «Хорошо?!» изумился я- «Жаль, не отлично», — сказал Генрих.
Я возвращался тогда домой разбитый, с печальными мыслями о том, как неинтересно, скучно и тускло я живу в этой жизни, где на каждом шагу нас подстерегают приключение и опасность.
Знакомые, Друзей мало, знакомых — тьма.
Знакомые… Вот я лечу к тебе в самолете, через всю страну, лечу к другу детства, давно я тебя не видел. Лечу и встречаю знакомых. Выхожу в Омске — знакомый. Он — туда, а я — оттуда. Или наоборот. Он — оттуда, а я — туда. Тоже и с ним давно не виделись. А когда-то вместе ели, спали, пили, работали — не разлей вода. Пеклись под жарким нерусским небом и пили одну и ту же теплую рыжую воду из общего в маршруте котелка… Вот тогда-то он, оказывается, и облысел. Все голову перед маршрутом под струйку подставлял, родничок там такой был, а вода радиоактивной оказалась. Они потом там крупное месторождение открыли. Месторождение стоило ему волос, но он говорит, что оно их стоит. Ему виднее. Вот мы снова и встретились. Встретились, выпили, разлетелись. Он — туда, а я — туда. В разные стороны.
И в Иркутске — знакомый. Мы с ним в Иркутске же и познакомились года три назад. Вместе ночь в аэропорту коротали. Выпивали и ждали погоды. Он и теперь вторые сутки ждет. И вот мне вдруг кажется, что то ли времени за эти три года никакого не прошло, а все вчера было и сегодня продолжается, то ли три года эти прошли, а только так и не дождался он за эти три года погоды, чтобы вылететь, и так и сидит все в Иркутском аэропорту, а командировочные все тают и тают. И действительно, девочку в справочном он зовет Катенькой, и она улыбается ему как своему, а швейцара в ресторане — Петенькой, голубчиком, и тот пропускает его вне всякой очереди.
Да что говорить, и в Хабаровске тоже нашелся знакомый, не такой близкий, я его не узнал даже, это он меня. Но все же — знакомый. Словно попал я в некое птичье племя, перелетное время. И все летаю, летаю. Туда, сюда. И обратно. Зачем, куда? Туда ли я лечу или обратно?.. Вдруг в самолете я легко представил, что вовсе я не из дому лечу, а наоборот домой возвращаюсь. Полная иллюзия. Словно летают все время одни и те же люди, и перезнакомишься один раз в самолете — потом всю жизнь встречать будешь. И бортпроводница входит в салон и говорит: тут уже все не в первый раз летят, так я ничего объяснять не буду, вы все и без меня знаете, — и улыбается как своим. А почему бы тут, думаю, и не быть новичку, впервые взлетающему? А нет, говорят. Такая авиалиния.
Седьмой подвиг Генриха
Лечу я к другу детства и читаю газеты и журналы разного возраста, специально к этой поездке подобранные — целая пачка, — вживаюсь, так сказать, в образ.
…Вулканолог Коля Безбородов огорченно махнул рукой.
— Неважнецкие у нас дела. Снова Генрих в больнице.
— Вулкан?
— Не грипп же, — ответил он почти обиженно. — Я вот отделался сравнительно легко, а у Генриха перелом руки и снова сотрясение. Врачи говорят, что до Нового года оправится.
Не везет начальнику отряда вулканологов Генриху Ш. Четвертый раз укладывают его вулканы в постель. Впервые это было еще несколько лет назад, когда он приехал сюда студентом-практикантом: тяжелые переломы рук и ног, сотрясение мозга.
— Никаких вулканов больше, — сказала тогда мама. — Из дому ни шагу.
— Хватит тебе и обычной геологии, — сказал папа. — Без камнепадов и извержений.
А ему обычной геологии было мало. Он все-таки закончил второй факультет — геофизический и все-таки отправился к вулканам. Не всегда же они одолевать будут, когда-нибудь и его черед придет одержать верх.
— Пойдем, к Новому году успеем вернуться, — сказал Генрих. — Такой случай упустить — век не простишь себе.
И они пошли. По гладкому, точно отшлифованному старательной рукой скульптора конусу и летом взбираться нелегко. Они вгрызались в ледяную гору, чтобы продвинуться вверх на шаг, и каждый шаг грозил гибелью. Но в кратере их, возможно, ждали данные, бесценные для науки, и они снова вгрызались в лед и поднимались еще на шаг, еще на шаг… Генрих повредил руку. Опухоль быстро росла, боль адская. А они шли, они добрались до кратера, спустились в раскаленное жерло, собрали материал.
Казалось, что все кончится благополучно, но небо вдруг заволокло тяжелыми тучами, и штормовой ветер обрушил на трехкилометровую сопку шквал снега. Пурга оглушала, слепила, валила с ног. Хотелось лечь в снег и больше не вставать. Но они знали, что именно этого делать нельзя. Они шли наугад, пробивая лбами упругую стену из снега и ветра. Они потеряли счет времени. Только потом, в самый канун Нового года, когда у подножия сопки их разыскал наконец вертолет, они узнали, что пурга длилась около трех суток. Они были счастливы. Знаете отчего? Оттого, что успели послать мамам и папам новогодние поздравительные телеграммы. Раз есть телеграмма, — значит, все благополучно, никто не станет уговаривать бросить вулканологию. Правда, и тогда врачам пришлось чинить Генриху руку. Ну, да ведь на то и вулканы, чтобы ломать руки, а врачи — чтобы чинить.
Из газетного очерка «Шагающий в бурю», под рубрикой «Черты советского характера»
Да… Я вот, наверно, сидел в это время дома и ссорился с женой, она хотела куда-нибудь пойти на Новый год, а я — остаться дома, или наоборот. А он в это время пробивал лбом упругую стену из снега и ветра. Только вот что за привычка у него все себе ломать? Вулканы, понимаю. Не танцплощадка. Но ведь Генрих где угодно себе что-нибудь сломает! Например, приехал он не так давно домой отдохнуть, пришла к нему знакомая девушка, сняла с его стены винтовку и прострелила ему руку. В последний момент он успел подставить руку — и она выстрелила. Никогда ни с кем такого не бывало. Я лично уже за Генриха, когда он лезет в свой вулкан, не беспокоюсь. Я за него беспокоюсь, как раз когда он в этот свой вулкан не лезет.
Девятый подвиг Генриха
Вот недавно тоже: возвращается он с научного заседания — хулиганы к девушке пристают, конечно красивой. Генрих, конечно, ввязывается в это дело. Один из хулиганов бьет его по плечу. Генрих бросается на них и, применяя бокс и самбо, укладывает всех троих, доставляет в отделение и только тут обнаруживает три ножевых в себе раны и чуть не умирает от потерянной крови. Девушка, конечно, навещает его потом в больнице, и хулиганы наказаны. Я бы никогда этому не поверил, хотя и прочел об этом в местной газете под рубрикой «Так поступают советские люди», но столько очевидцев подтвердило мне это и сам Генрих выбрал из множества своих шрамов три и сказал, что именно так он их и получил, как описано. А уж если вспомнить детство, то таких историй хватило бы на целую книгу… Из всего множества подвигов я отобрал в памяти двенадцать характерных и постепенно, по мере того как лечу к своему другу и останавливаюсь в пути, изложу их тут. Эту линию моего повествования я назову
ДВЕНАДЦАТЬ ПОДВИГОВ ГЕНРИХА,
ибо, как и Геракл, совершивший свой первый подвиг в колыбели, задушив, совсем еще малюткой, двух страшных змей, так и мой Генрих начал моделировать свои подвиги в самом раннем возрасте, чему я был свидетель.
И в пионерлагере Генка был, конечно, центральной фигурой. За его выдающимися спортивными и любовными успехами (только теперь я понимаю, что у него они мало отличались друг от друга по характеру) с замиранием, завистью и восхищением следил весь наш лагерь. На всех соревнованиях он занимал все первые места: по бегу, прыжкам и метанию гранаты. Он был капитаном нашей сборной по футболу, единственным и феноменальным ее вратарем. Однажды у нас возникли стихийные соревнования по поднятию лома. На что способны послевоенные Дети десяти лет? Один поднял двадцать пять раз, другой тридцать семь, и больше не поднял никто. Я подошел и поднял сто пятьдесят раз. Первенство мое было неоспоримо, мне просто надоело этот лом поднимать. Я ощущал наслаждение от струящихся по мне восхищенных взглядов. Девочка, которая мне нравилась, посмотрела на меня с выражением.
Первый подвиг Генриха
И тогда вперед подался Генка. «Я ПОДЫМУ ТЫЩУ ОДИН РАЗ», — сказал он. Все поняли, что Генка оскандалился. С его сложением легкоатлета, тонкими, как спички, руками нечего было думать даже о побитии моего рекорда, не то что о ТЫЩЕ ОДНОМ РАЗЕ. Я скромно отступил в сторону, пораженный его наглостью, и стал тихо и радостно ждать его позора. Поднимал он с трудом, совсем без легкости, откидываясь всем корпусом, почти ложась назад, и руки его дрожали. К моему удивлению, первую сотню он как-то осилил. На сто первом разе его тощее тело стали бить судороги. Весь сотрясаясь, он поднял еще пятьдесят и один раз, и мой рекорд был повержен. На меня уже никто не смотрел. Все были свидетелями ПОДВИГА. Побив рекорд, под восторженный вой болельщиков воодушевленный Генка довел рекорд до двухсот, после чего с ним стало твориться что-то страшное. Дергаясь и дрожа под этим тоненьким ломом, который был теперь, наверно, равен рекордному весу Новака, он выпустил два больших слюнявых пузыря, но кто-то понял, что он сказал, и на него вылили ведро воды. Не к чему описывать все его мучения, это было бы, как говорят критики, «ненужным физиологизмом» — на него вылили не одно ведро, зрителям уже начало все это однообразие надоедать, и они стали расходиться понемногу, удивляясь и даже осуждая эту Генкину настырность: ведь рекорд был давно уже безнадежно побит, он валялся в пыли у моих ног, сморщившийся в четыре раза, девочка, которая мне нравилась, забыв обо мне и обо всем, некрасиво открыла рот и смотрела на героя, теперь каждый Генкин раз был рождением нового рекорда. В общем, он выжал всю ТЫЩУ ОДИН РАЗ и куда-то исчез. Вечером его нашли и принесли. Он отлежался.
Это было чудо — таким я его понимаю до сего дня. Для меня это первый из ДВЕНАДЦАТИ ПОДВИГОВ ГЕНРИХА, за которыми я слежу всю свою жизнь. Это было равносильно тому, чтобы, прыгнув в высоту всего на полтора метра, так разозлиться на человека, перешедшего двухметровый рубеж, что сказать сдуру: а я прыгну на двадцать! — и прыгнуть-таки. Это было невозможно, и это было чудо, первое чудо воли Генриха Ш., происшедшее на моих глазах. Оно как бы определило для меня в дальнейшем всю его жизнь, потому что Генрих взрослел и старел, а механизм его оставался всегда тем же, что и при поднятии лома: доказать другим, доказать себе, на что он способен. И даже тогда, когда он давным-давно уже доказал другим и конкурентов у него не было и быть не могло, он испытывал постоянную потребность доказывать уже только себе, уже почти абстрактно, так сказать, из любви к искусству. И начинает теперь мерещиться, что больше всех был он неуверен в себе и слаб, иначе зачем же доказывать свою силу столь непрерывно и бесконечно?