Победа этнического принципа в административно-территориальном делении

Во всей цепи администативно-управленческих перекроек, происходивших после 1860-х годов, можно выделить несколько существенных для нашего анализа моментов:

а. Изменения административных границ не сопровождались СУЩЕСТВЕННЫМИ или принудительными изменениями этнических границ, то есть НЕ проводилось никаких выселений, перемещений и т.д. (даже выселение станиц Алкунской, Датыхской и Галашевской из Ассинского ущелья Ингушетии было вызвано не столько давлением ингушей, «тревоживших казаков на дальних участках и в лесу», сколько плохими экономическими шансами этих станиц и их стратегической бесполезностью для властей. Достаточно было одной Фельдмаршальской, чтобы контролировать выход из ущелья, не имевшего никакой «транзитной дороги»);

б. Административные границы, совпадая с этническими, все более и более придавали им правовой вес, национально-государственное звучание. К концу XIX века этнические группы уже вполне различали «свой» округ от «чужого». (Ингушетия, первоначально существовавшая как отдельный «Ингушевский» (Военно-Ингушский) округ и затем поглощенная сначала Владикавказским (преимущественно осетинским) округом, а затем Сунженским казачьим отделом, лишь в 1906–1907 году добилась «этнического» административного выделения — воссоздания Назрановского округа.)

в. К 1910-м годам стала очевидной победа этнического принципа в административном размежевании в Терской области над гражданским. Границы горских округов Терской области предельно совпадали с этническими ареалами расселения различных горских народов (55). Эти административно-этнические округа были уже до революции готовым контуром последовавшего при большевиках национально-территориального строительства — создания АВТОНОМИЙ. Этнически близкие или идентичные горские общества консолидировались в собственно народы («ущельское», трайбалистское самосознание уступало ведущее место этническому: «осетинство» стремительно поглощало тагаурцев, куртатинцев, алагирцев, отчасти дигорцев, кударцев, туальцев; «ингушество» — назрановцев, джераховцев, галашевцев, галгаевцев и других),

Административные границы играли в этих процессах этнополитического «упрощения-конструирования» не последнюю роль: охватывая этнически близкие или «культурно идентичные» общества в один округ, они способствали их кристаллизации в этническое целое как для самих горцев, так и властей. Катализатором (но не фактором) этого процесса было функционирование административных структур управления зачатками общественной жизни — той самой сферы, где и возникает, надстраиваясь над этно-территориальной, национальная идентичность. Там же, где административные границы «отдаляли» этнически единые общества, была заложена основа для расходящегося национально-государственного развития. (Именно тогда были законсервированы или получили политико-административное развертывание различия между ингушами и чеченцами, хотя чисто этнические различия оставляли шансы для «конвергирующего» национально-политического развития, как это осуществлялось между осетинами-дигорцами и осетинами-иронцами. Именно тогда было законсервировано параллельное, а не «сходящееся» развитие адыгских народов — кабардинцев, черкесов и адыгейцев (современные этнонимы) и близких им абазинцев.

Именно тогда карачаевцы окончательно получили гидроним как свое название и по сей день несут это имя как номинальный барьер, отделяющий их от балкарцев.)

Однако и данная связь администрирования и этничности является лишь вторичной, хотя и проявляющейся в тех случаях, когда уже существующая этническая общность критически нагружена общим историческим опытом или культурным сродством и не может быть расчленена административной границей (или даже государственной границей) на две различные группы этнической идентификации. В этих случаях протонация уже некоторым образом состоялась и «программировано» ее развитие как единой этнической и национальной целостности. Разделяющая граница превращается при этом в политическую проблему. Так, осетины как единое этнокультурное целое уже состоялись до того, как была проведена административная граница Терской области и Тифлисской губернии (а затем России и Грузии).

В то же время вайнахский этнический массив, объединяющий (в нынешней терминологии) ингушей, чеченцев и карабулаков-орстхойцев, сохранял около 1800–1830 годов этнокультурные возможности для сходящегося этнополитического развития, и то, что этого не произошло, отчасти может быть объяснено административно-территориальными манипуляциями: разделением по округам, отделением друг от друга казачьими анклавами и полосами.

г. Предельно совпадая с этническими, административные границы были, тем не менее, достаточно прозрачными для естественных рутинно-хозяйственных миграций. Наиболее существенным механизмом, который был способен вновь «расщеплять» достигнутое предельное совмещение этих двух типов границ, являлись аренда и покупка земли представителями «чужих», чаще всего соседних, округов. Так осуществлялась спонтанная и медленная, но миграция вне пределов «своих» округов, смещение этнической границы и возобновление проблемы желательного совмещения с этой, спонтанной и потому естественной границей, границы административной и потому искусственной, извне привнесенной. (В последующем, при проведении национально-административных границ между горскими советскими автономиями данная проблема резко актуализируется). Из направлений «спонтанной», «арендной» миграции здесь нужно упомянуть:

— миграцию осетин и «арендное» освоение ими некоторых территорий в малокабардинской части Нальчикского округа;

— покупку осетинами из осетинских моздокских станиц Новоосетинской и Черноярской земли в пределах Моздокского отдела Терского казачьего войска;

— аренду ингушами земель в пределах Сунженского отдела терского казачьего войска и основание здесь многочисленных ингушских хуторов (два основных сектора — хутора в Ассинском ущелье и хутора к северо-востоку от Владикавказа по р. Камбилеевке у стыка границ Сунженского отдела с Назрановским округом) (56).

Оба этих «арендных фрагмента» образовались на землях, которыми ингуши пользовались и где они жили до появления здесь казаков. Тем самым арендная плата за эту землю отчетливо воспринималась ингушами как плата за саму возможность здесь жить и хозяйствовать (57);

— аренда или покупка ингушами земель на левобережье Терека к югу от Владикавказа (сектор Балта-Чми) в пределах Владикавказского (Осетинского) округа.

Все эти сдвиги впоследствии стали фокусами территориальных споров.

д. В цепи административно-территориальных перекроек, проводимых после 1868 года, асимметрия между «осетинским» и «ингушским» развитием выразилась в том, что:

— осетины оставались все время в пределах своего округа, в то время как ингуши «передавались» из одного в другой, пока наконец не обрели «свой собственный» Назрановский в 1905–1906 годах;

— центр управления Владикавказского округа (то есть осетинскими территориями) все время находился в областном центре Владикавказе, который сам, существуя как отдельная административная единица, относился территориально к этому же округу. Ингушские же территории управлялись долгое время также из Владикавказа (когда входили во Владикавказский округ), затем из Слепцовской (когда входили в Сунженский казачий отдел). Когда же в 1905–1906 году был учрежден собственно ингушский Назрановский округ, его центром была назначена Назрань. Однако ввиду отсутствия подобающих управленческому штату зданий и квартир в местечке Назрань, администрация округа была временно размещена во Владикавказе (58).

Данный исторический эпизод воспринимается и трактуется сегодня ингушами как «возвращение центра Ингушетии во Владикавказ». Осетины же это «временное размещение» в 1907 году ингушского административного управления во Владикавказе воспринимают как «гостевое» и затем настолько затянувшееся, что речь о праве пребывания стала вестись ингушами «в хозяйском тоне». Однако такое осетинское восприятие становится возможным лишь на основе представления о Владикавказе того времени как уже «осетинской столице». Происходит распространение нынешней этнополитической ситуации на ситуацию начала века, когда Владикавказ не был ни политически, не этнодемографически «осетинским». Администрация округов того времени отнюдь не была национальной, а этнический состав «соответствовал» статусу не осетинской столицы, а русской областной.

Тем не менее, эти два момента — стабильность «осетинского» административного присутствия во Владикавказе, нахождение города территориально в пределах Владокруга, с одной стороны, и эпизодичность «ингушского» административного присутствия здесь, нахождение города всегда вне ингушских этнических территорий или ингушского административного округа — эти два момента сыграли серьезную закрепляющую, фиксирующую роль в общем процессе асимметричного развития и этнического дисбаланса между осетинами и ингушами. Город Владикавказ в конце XIX — начале XX века, естественно, не был еще осетинским ни в этнодемографическом, ни в этнополитическом смысле, тем более не был он «осетинской столицей», но именно отмеченные выше некоторые, для своего времени довольно несущественные, административные диспропорции в последующем в значительной мере предопределили его осетинское настоящее. Ниже я попытаюсь показать, что «этнизация» республиканских столиц в советское время, иначе говоря, опережающий рост численности титульной группы и ее влияния — есть некоторая закономерность, связанная с превращением границ республик в четкие рамки «центростремительной урбанизации» (когда этнический потенциал урбанизации прямо зависел от этнического состава «втягиваемой в центр территории»).

Возвращаясь к «балансированию» Владикавказа в осетино-ингушском этнополитическом стыке, нужно отметить, что указанные выше «поверхностные административные факторы» являлись на деле выражением гораздо более глубоких процессов, способствующих различению «осетинского» и «ингушского» типа внутрироссийского развития. С 1870–1890 годов осетинское общество «уходит в отрыв» от своих горских соседей по ряду стратегических показателей, по уровню образования (59), по степени генерирования российски образованной интеллигенции (60), отчасти и по формам хозяйствования (61).

В решающей мере свободное от противостояния с Россией в Кавказских войнах, избавленное на 80% от государственной стигмы «мухаммеданских народов», осетинское общество гораздо органичнее и быстрее адаптируется как к имперско-государственным, так и к социально-гражданским реалиям метрополии. Символично, что осетинские духовные семинарии воспроизводили в основном именно светскую протоинтеллигенцию, становящуюся подлинной интеллигенцией в контексте русской культуры и языка, освоенных значительной осетинской прослойкой как свои собственные. Осетинская новая культурная традиция выстраивается этой интеллигенцией как бы параллельно осваиваемой ею русской, без всяких симптомов болезненного ей исторического противостояния или альтернативы. Осетинство не генерировало в то время альтернативной своей российской судьбе перспективы (даже горский интегризм времен катастрофы российской государственности в 1917–1921 годах опирался в Осетии на отдельные яркие личности из мусульманского меньшинства, таких как Ахмет Цаликов). Собственно поэтому в Осетии существовала к 1917 году лишь российски ориентированная элита, ядром которой было многочисленное офицерство как ее правое крыло и либеральная интеллигенция — левое крыло. (Как назвал осетинскую интеллигенцию А.И. Деникин в ходе своего анализа северокавказской ситуации в период Гражданской войны — «социалистическая, склоняющаяся к большевизму» (62).

Осетинская левая интеллигенция пыталась создать национальную альтернативу не самому российскому пути как таковому, а имперской его сути, — альтернативу двойному стандарту, который проявлялся в «туземной политике» властей. Основа этой «туземной политики» — различение казачества как опоры страны и горцев-туземцев как неизбежного зла, с которым приходится что-то делать. Причем для осетинской левой элиты фокусом критического восприятия является НЕ само казачество как поселенческий (и повседневно наличный) инструмент колонизации, а в более отчетливой форме собственно имперская система — власть как таковая. Данная антиимперская направленность осетинской левой интеллигенции имеет и вполне естественные ОБЩЕГОРСКИЕ мотивы (а «интегрист» А. Цаликов был социалистом).

Ингушское общество, уже на старте начавшее спотыкаться и гораздо болезненнее входить в неизбежное российское время-пространство, все острее чувствует земельный голод и все отчетливее воспринимает казачество в качестве «непосредственного виновника» этого голода. Однако через некоторое время возникнет вопрос — почему все же в Гражданскую войну 1918–1921 годов, в которой погибла старая российская государственность, сформировался не только казаче-ингушский «фронт», но и «фронт осетино-ингушский». Ведь между осетинами и ингушами тогда, в 1870–1910-х годах, не было какой-то особенной «территориальной проблемы»? Каковы были факторы, в результате действия которых осетино-ингушские отношения уже тогда привычно воспринимаются в регионе как какие-то особенно напряженные?

 

Итак, 1880-е — начало 1900-х годов — период относительной стабильности, когда в регионе вызревали две основных проблемы:

1. Проблема дефицита земли, неравномерного ее распределения между а) различными социальными группами внутри каждой этнической группы и б) различными этническими группами в целом, что способствовало не просто социальному, но социально-этническому расслоению и политической поляризации. Это проблема нищеты горцев и земельных «издержек» колонизации.

2. Проблема общей гражданской нестабильности, роста межэтнического напряжения. Это проблема «туземного террора» как некоторого проявления конфликта двух культур. Представляется, что проблема «обыденного насилия» и преступности уже тогда имела отчетливую этническую составную (63). И эта этническая составная или измерение состоит в том, что распределение преступности было этнически непропорционально, так же как и распределение жертв гражданского насилия. Хотя статистические данные по преступности, в частности по осужденным, показывают, что этнические пропорции в категории осужденных соответствуют этническим пропорциям по населению Терской области в целом (64), власти и, вероятно, изрядная часть «общественности» придерживались точки зрения, что «цифровые данные не могут дать даже приблизительного понятия о развитии в области хищничества как одного из излюбленных профессий туземного населения (65). И причиной такого несоответствия реальных масштабов хищничества и их статистического отражения являются укрывательство преступников соплеменниками, страх кровной мести и, отчасти, «солидарность понятий и привычек» (там же).

Можно оценить такую непропорциональность как спонтанную реакцию горцев на этнически непропорциональное государственное насилие, главной жертвой которого была именно горская часть населения. Однако существует проблема «непропорционального взаимного насилия» между различными этническими группами самого горского населения. Это, вероятно, проблема конфликта, спровоцированного принадлежностью соседствующих этнических групп к различным «хозяйственным типам», различным стадиям социально-экономического развития. Вероятно, можно считать некоторой закономерностью, что относительно «продвинутая» группа и относительно «запаздывающая» группа практикуют различные культурно одобряемые формы взаимного «обыденного насилия». Представляется верным, что в осетино-ингушских отношениях это различие проявлялось наиболее отчетливо (66), оно превратилось в некие стереотипы, в устойчивые мифы о «национальном характере» и соответствующих «характеру» ожиданиях.

Осетины и ингуши находились примерно в равных условиях земельного голода (67), в обеих группах все больше и больше вызревала идея «справедливого перераспределения земель». (Хотя различия в земельном наделе между селами одной этнической группы иногда были большими, нежели различие средних показателей, отличающих земельный надел одной группы от другой, тем не менее, разница в общих показателях была очень существенной (68)).

Таблица 1.

Количество десятин удобной земли на 1 муж. душу в 1906 году
  всего на плоскости в горах
казаки 16,5    
кабардинцы 12,2    
осетины 4,5 5,0 0,8
ингуши 4,3 4,0 1,0
чеченцы 5,1    
кумыки 7,6    

 

Представляется, однако, что собственно осетино-ингушские отношения развивались вне жесткой связи с земельно-перераспределенческими проблемами и нехваткой земли. Административная граница была достаточно устойчивой, почти совпадающей с этнической, власть была сильна и не нуждалась в пользовании принципом «разделяй и властвуй». Но уже тогда, в конце XIX — начале XX века, трудно говорить о каких-то «нормальных» отношениях двух соседствующих народов, или точнее «хороших отношениях» в приграничной полосе соседствующих осетинских и ингушских сел (69). Тем более, что естественные для соседей масштабы куначества или родственных связей между осетинами и ингушами сдерживались тем обстоятельством, что к ингушской территории примыкали три крупных осетинских православных населенных пункта (Ольгинское, Батакое-Кау и Владикавказская Осетинская слободка — Иры-Кау).

Еще раз необходимо подчеркнуть, что те стереотипы взаимного отторжения, которые были впоследствии актуализированы и «задействованы» в отношениях осетин и ингушей, были генерированы не экономическими факторами или факторами военно-политического подавления (как в казаче-ингушских отношениях, когда государство защищает интересы одной из «сторон»). Эти стереотипы воспроизводились повседневностью соседства двух этнических групп, практикующих две различные культурные традиции, находящихся на различных стадиях социально-экономической трансформации или, вполне вероятно, скорее практикующих специфические мифологии в отношении этих различий.

Хотя нужно еще «документально подтвердить» тот факт, что существовала некоторая асимметрия гражданского насилия между осетинами и ингушами в условной полосе их этнического стыка, тем не менее, само существование «обывательских стереотипов» есть некое выражение социальной реальности (70). Дело не в том, «верны» ли эти стереотипы, соответствуют ли мифы и легенды реальности, а в том, что они, будучи вплетены в поведение и являясь установкой многих «этнических» реакций, становятся сами фрагментами реальности. Основной момент этой «обыденно-обывательской» картины отношений состоит в том, что грабежи и кражи — это неизбежные реликты «набеговой системы», системы ценностей, приемлемых способов деятельности, признаваемых форм занятий удалой молодежи (71), свойственных семейно-родовому строю. Понятие «ингуш» для «жителей» Терской области еще в 1870-е годы обретает нарицательное значение (72), и можно с уверенностью сказать, что осетины среди этих «обыденных жителей» были группой, в значительной степени приверженной такому стереотипу (73).

Парадоксальным образом нищета и бесправие горцев, остающихся на задворках экономического и культурного развития страны, материализованные во внешнем раздражителе, способствовали консервации их социальной структуры, а не ее размыванию. Существовал очевидный внешний пресс имперского давления, и сила тейпа (как и сила веры) питалась этим внешним давлением.

Таким образом, представляется, что основным фактором, способствующим росту напряженности в осетино-ингушском приграничье, была отчетливая асимметрия в социальной структуре, усиливающаяся внутрироссийской биографией соседних народов и повседневностью их соседства. Эта «структурная асимметрия» поверхностно выражается в том, что существование и экономическая деятельность социально-продвинутой этнической группы становятся сопряжены с дополнительным риском, обусловленным ее соседством с социально-запаздывающей группой. К относительно «продвинутым» к концу XIX века можно отнести в пределах Терской области казачество, кабардинцев, осетин, к опаздывающим — ингушей и чеченцев. Стыки этнических территорий первой и второй групп — это постоянная арена эпизодического, локального, но взаимного насилия: насилия «спонтанно-набегового» и в противовес ему «государственно санкционированного». Имперски (и социально) продвинутая группа, какой являлись осетины, прибегает к апелляциям к властям, ища законного и «решающего» насилия как инструмента умиротворения.

Накапливается критическая масса осетино-ингушских локальных приграничных «инцидентов», «недоразумений». Эта масса взорвалась, как только пошатнулась скрепляющая весь социальный порядок государственность. Первый звонок прозвенел в 1907 году, когда осетинское село Ольгинское в результате ряда уголовно-бытовых инцидентов подверглось нападению и погрому со стороны ингушского аула Базоркина (74).

Период Гражданской войны

Кризис государственности представляется вместе с тем кризисом государственно-опосредствованных этнических отношений. Катастрофа империи в 1917 году открыла возможности для ревизии того земельно-территориального положения, которое сложилось в регионе еще в 1860-е годы и основной момент которого состоял в отчетливой диспропорции между размером земельного надела, находившегося в распоряжении различных этнических групп. Особенно острыми были земельные противоречия между казаками, с одной стороны, и вайнахами (ингушами и чеченцами) — с другой. Уже в конце 1917 — начале 1918 года цепь локальных столкновений приводит к тому, что основная линия гражданского противостояния в регионе сформировалась не только или даже не столько между различными социальными слоями, сколько между различными этническими группами. Однако эти две линии противостояния — этническая и социально-классовая — постоянно «взаимодействовали» друг с другом, входя в противоречие или усиливая, накладываясь или же подавляя одна другую. В задачи настоящей работы входит лишь прослеживание генезиса кризисных отношений двух этнических групп в регионе, поэтому мы обратимся непосредственно к ним.

Как уже отмечалось выше, диспропорции в развитии двух групп выразились в том, что несмотря на практически одинаковые показатели земельного надела и одинаковый пресс земельного голода, осетины и ингуши различным образом встраивались в систему отношений как с соседями-казаками, так и с самой империей. Кризис государства спровоцировал и различную реакцию: ингуши в Гражданской войне выступили как единая сила ПРОТИВ этой государственности и против олицетворяющей ее этнической группы казачества, в Осетии же обострились внутренние социальные противоречия, нарастала силовая поляризация различных политических групп внутри самого осетинского общества. Здесь вновь возникает вопрос, почему же в этих условиях — условиях, предполагавших «разведение взаимного удара» (одних — на казачество, других внутрь и против государственных устоев, закрепляющих это внутреннее положение), — почему уже к весне 1918 года по всему периметру границы образовался осетино-ингушский фронт? Почему эта этническая оппозиция возникает в качестве одной из детерминант всего политического процесса в регионе? Вероятно, отчасти вследствие этой оппозиции, общего противостояния с ингушами, отношения осетин с казачеством все больше и больше характеризуются уже не просто как «мирное соседство», а как союзничество (75), в том числе и союзничество в конфликте терских казаков с Советами в 1918 году (76). С другой стороны, социальное расслоение в осетинской среде было достаточным, чтобы левые политические группы (77) и часть мусульман выступили как союзники с ингушскими отрядами в самые критические моменты Гражданской войны.

Коротко актуальная событийная канва выглядит следующим образом:

— лето 1917 года — обострение положения в Терской области, связанное с возвращением с Кавказского фронта дезорганизованной и деморализованной солдатской массы;

— 6–7 июля 1917 года — погромы ингушей во Владикавказе, основным действующим лицом в которых выступают солдаты;

— август-сентябрь — вооруженные столкновения между казаками (станиц Карабулакская, Троицкая, Слепцовская) и ингушскими селами (с 15 сентября до конца года заключено «перемирие»);

— ноябрь 1917 года — после очередного казаче-ингушского инцидента сожжена станица Фельдмаршальская;

— январь 1918 года — новое обострение казаче-ингушских отношений, фактический захват и ограбление ингушскими отрядами правобережной части Владикавказа; горская часть Терско-Дагестанского правительства (78), оказавшегося неспособным предотвратить эти эксцессы, опасаясь казаков и осетин, считавших его «проингушским» (79), выезжает из города в Ингушетию и дальше в Дагестан; образуется осетино-казаче-ингушский фронт, периодические обострения вдоль всего фронта;

— февраль 1918 года — Моздокский Казаче-крестьянский съезд, на котором казачьи лидеры, в том числе и осетинского происхождения (Бичераховы, Мистулов, Кибиров), пытались «объявить войну» ингушам и чеченцам и приступить к активным боевым действиям; решение было предотвращено прибывшей группой социалистов;

— март 1918 года — обострение ситуации в районах осетино-ингушского соприкосновения (боевые действия между осетинами Ольгинского и ингушами из Базоркино, погром ингушами Батакоюрта);

— апрель-май 1918 года — съезд Советов Терской области принимает решение о земельном вопросе, являвшемся основой казаче-ингушского противостояния: предполагается планомерное и согласованное выселение четырех казачьих станиц с бывших ингушских земель (Тарской, Сунженской, Воронцово-Дашковской и Фельдмаршальской);

— июнь 1918 года — очередной казаче-ингушский инцидент (нападение ингушей на станицу Тарскую и казаков на аул Бартабос);

— август 1918 года — Бичераховское антисоветское восстание, штурм казачьими и осетинскими отрядами Владикавказа (находившегося с марта под контролем ВладСовета), его оборона силами Красной Армии, осетинской партии Кермен, частью горожан, значительными силами прибывших из сел ингушей; осада и занятие ингушами казачьих станиц Тарской, Сунженской и Воронцово-Дашковской; откат казаче-осетинских отрядов от Владикавказа; исход казаков из захваченных станиц;

— февраль 1919 года — февраль 1920 года — занятие всего региона белыми Добровольческой Армии, возвращение в июле 1919 года захваченных станиц казакам;

— с марта 1920 года — «окончательная советизация» Терской области, в процессе которой окончательно выселяется ряд станиц, а их территории передаются ингушскому и чеченскому населению (80);

— ноябрь 1920 года — Съезд народов Терека провозглашает Горскую Советскую социалистическую республику в составе РСФСР. Она была образована на Учредительном съезде 16 апреля 1921 года. В нее в качестве отдельных округов входят Ингушетия (как Назрановский округ) и Северная Осетия (как Владикавказский округ) (см. карту 6: 1921).