Партизан пидсунув мину-Все пишло на красоту! Мчит експресс по зализници, Просто з Харкова в Берлин. Не дойде вин до граници - Гриша зробит з ньего блин! 3 страница

Прошло не более пятнадцати минут с тех пор, как люди присели отдохнуть, но наши командиры — Федоров и Попудренко уже поднимали народ в дальнейший путь. Оба мокрые выше пояса, они обходили бойцов, подбадривали: задерживаться было невозможно.

Попудренко заметил Марусины слезы. Он остановился и, положив молодой матери руку на плечо, сказал:

— Не горюй, дорогая! Все лучшее — впереди, и скоро наши дела пойдут веселее... Тужить не надо!

— Нет, нет, Николай Никитич! — ответила ему быстро Маруся. — Я ни о чем не тужу... Это просто так... От усталости... Да, вот сын, боюсь, как бы не простудился...

— Эх, какой славный лесной богатырь! — еще веселее сказал Попудренко. — Ишь, красавец мужчина! — Николай Никитич пригнулся и коснулся губами личика ребенка: — Чего ж ты зря пугаешься? — спросил он. — Никакого жара у него нет, я ведь эти дела очень знаю... У меня у самого двое!

Отзывчивый на ласку и приученный к ней, Листочек оставил на минутку свой завтрак, вытаращил на Попуд­ренко глазенки и по обыкновению улыбнулся. За ним улыбнулась и Маруся, а Николай Никитич громко расхохотался:

— Какой он у тебя молодец! Настоящий партизан, смотри-ка! Ему и паек маловат, и холодно, а все же не дрейфит.

Люди, сидевшие неподалеку, рассмеялись, подошли к группе, в которой увидели заместителя командира. Все усталые, темные лица, словно лучом солнца, осветились улыбкой. Листочек опять принялся сосать, жадно вцепившись обеими ручонками в материнскую грудь. Смотреть со стороны на эту картину было и радостно и тяжело.

Между тем время привала кончилось. Раздалась команда на марш. Колонна двинулась...

Мы избавились от смертельной опасности, но и дальнейший путь был нелегок. По бездорожью, минуя населенные пункты, отряд шел к избранному месту. При первых лучах солнца мы прятались в лесах. Выходили с наступлением сумерек. Запасы продовольствия у нас давно оскудели. Нельзя было разжигать костры. Остатки крупы и муки приходилось есть просто размоченными в воде из луж.

Партизаны потуже затягивали ремни: конечно, желудку не прикажешь, и все-таки терпели. Терпела и Маруся. Один только Листочек ничего не желал знать. Молока у матери становилось все меньше. Малыш простудился. Хриплым голосом он плакал, требовал еды. Многие уступали Марусе часть от своей скудной доли поистине сухого пайка, — но это была слишком слабая поддержка.

Одно было счастье — солнце. Во время дневок Листо­чек хорошо прогревался под теплыми лучами, вскоре простуда у него прошла. Правда, аппетит от этого не сделался меньше. Партизаны, как могли, ободряли плачущую Марусю.

— Смотри, какой он у тебя закаленный! Заболел и опять в строю! Только аппетит у него для партизанской жизни не подходящий... — говорил Марусе какой-нибудь детина — косая сажень' в плечах. — А ты, брат, погоди: проведут хлопцы хозяйственную операцию — все появится. Будет у нас картошечка и сальце в супе плавать...-

Но не зря говорят: соловья баснями не кормят. Если удалось заговорить зубы Марусе, то на мальчика никакое партизанское красноречие не действовало. Голодный ребенок плакал.

Наконец, наша разведка случайно поймала ночью на дороге в Чуровичи троих полицаев, ехавших из села после поборов с населения. Они были доставлены в лагерь. На возу мы обнаружили: живую овцу, горшок масла, ящик яиц, десять буханок хлеба, сало, мед.

Для всех партизан было мало, но на справедливый дележ у нас народ не обижался. Неожиданные трофеи поступили в пользу раненых и, конечно, — нашей молодой матери. Только овцу и сало поделили по равным порциям — всем подразделениям на суп.

Легкий запах мяса да редкие блестки жира вызвали у нас праздничное настроение. Листочек тоже повеселел. У сытой матери сразу появилось молоко, и множество «опекунов» сходилось посмотреть, как ребенок бьет ножками в воздухе, агукает и издает разные воинственные звуки.

. Время шло, и вот мы добрались до цели: массива Новозыбковских лесов.

Освобожденные из-под вьюков кони весело зафыркали на зеленых полянках. Все кругом пестрело цветами. Появились уже и ягоды. Люди бросились собирать землянику, не спетую еще чернику. Охотники подстрелили несколько грачей. А тем временем два взвода хозчасти отправились на заготовку чего-нибудь более существенного.

И вот настала хорошая жизнь. Хозяйственные операции осуществлены блестяще. По партизанскому закону, не затронув интересов жителей, наши ребята привезли продукты, заготовленные фашистскими прислужниками для оккупантов... На мягкой траве-мураве для всех обильный обед.

Все довольны. Сыты и больные и здоровые. Листочек, как сказочный богатырь, растет «не по дням, а по часам». Народу дан небольшой отдых, и любители собираются возле нашего питомца. Загорелый, здоровый ребенок переходит с рук на руки, да так прыгает, что того гляди уронишь...

А когда малышу пора спать — наши девушки такую колыбельную споют, что и взрослого укачают.

Бывало уж давно спит Листочек, а певуньи не умол­кают. Тянут то «Калинушку», то «Рябинушку». Потом все тихое перепоют да как грянут веселую советскую песню! Летят в темное небо искры от костра да задушевное пение партизан. Все бодры, полны веры в светлое, мирное будущее... Часы такой жизни бывали у партизан редко, но зато и ценили мы их бескрайне. Ожидание их поддерживало нас в худшие времена. А худшие времена почти всегда были не за горами. Так и на этот раз.

Нас потеснили. Лагерь пришлось раскинуть в низине. Нет никакого спасенья от комаров и мошек. Они словно ждали нашего появления и набросились, будто хотели сожрать людей живыми. Что ж делать! От карателей и не по таким местам прятались. Но Листочка жалко. Он весь увернут, как кокон, даже личико закрыто бинтом. Он ежится и плачет, будто просит защиты.

Конечно, это еще бедой не назовешь.

В общем, дела на новом месте шли не плохо. По новозыбковской железнодорожной линии двигалось на фронт множество эшелонов. Наши подрывники хорошо поработали, отправляя составы под откос. Мы с каждым днем все больше интересовали фашистов, а это и есть верное доказательство нашей активной работы. Кто тихо отсиживается в лесу на своих базах, тот не привлекает внимания карателей. С нашим соединением никогда так не бывало. Стоило нам появиться, как оккупанты начинали стягивать свои силы и вынуждали парти­зан кочевать по лесу. Когда же маневренные возможности истощались, наша армия уходила в другой район.

Вот и отсюда надо уходить. Разведка каждый час сообщала о прибытии новых вражеских частей. Все чаще бои на партизанских заставах. У нас много раненых. А в походе на каждые носилки нужно четыре здоровых бойца.

Чтобы оторваться от противника, надо за ночь сделать рывок километров на пятьдесят. В нашем положении это очень трудно, почти невозможно. Но видим — что-то готовится. Начальник штаба Рванов то гоняет раз­ведчиков, то лежит с карандашом на карте, то носится по лесу на своем гнедом жеребце. Совещается с командирами отрядов Федоров...

Наконец — приказ: готовить аэродром. В Москву одна за другой полетели радиограммы с просьбой о самолете — пусть заберет раненых. Вместе с ранеными должен был лететь в Москву со своей мамой и партизанский питомец Листочек.

В ожидании самолета время проходило беспокойно.

Артиллерия обстреливала лес. Как в бурелом, валились сбитые снарядами верхушки деревьев и ветки. Несколько раз прилетали фашистские корректировщики. На заставах почти непрестанно происходили стычки с разведкой противника.

И опять стало очень голодно, хуже, чем раньше. Лучшей пищей теперь считался стакан горячей крови убитой лошади. Костров разводить было нельзя, да многим и не по зубам было жилистое мясо рабочего коня.

Пошли в ход прошлогодние жолуди, липовый лист — жевали все, что под руку попадет...

А самолета из Москвы все нет. Ждали мы его с нетерпением- не пустой прилетит — привезет и боеприпасы и кое-что из питания... А там — ив новый путь!

Но самолета все нет и нет.

Люди хорошо понимали — всякое может случиться — это не мирный рейс.

Ждать больше нельзя. Дело дошло до того, что пришлось оборонять аэродром: нас пытались там окружить. Стало ясно: выходить из положения надо собственными силами.

Приказ дан. Выходить будем опять через болото. Вражеские патрули тихо сняты. И вот — снова, утопая в грязи, партизаны месят трясину, режутся об острую, как серп, болотную траву, проваливаются в хлюпающую воду. Мы тащили свое оружие, боясь охнуть. Ни одного слова не раздавалось над колонной. В полной тишине можно было услышать только сдержанный скрип зубов раненых да редкие, но довольно громкие всхлипывания плачущего Листочка. Видно, мать зажимала ему рот.

Все же на этот раз прорыв был обнаружен. Заставы вступили в бой, и все кругом зашумело над болотом. Засвистели, забулькали в воде пули. Где-то в стороне чвакнул сильный взрыв. В небе раздалось жужжание мото­ров. Но зато мы услышали и голос нашего командира, призывающего партизан вперед.

На линии переправы были заметны знакомые фигуры Федорова, Попудренко, Рванова и командиров рот, отря­дов. Они подтягивали бойцов, помогали им...

Трудный был прорыв — еще хуже первого. В болото падали бомбы, обдавая людей столбами жидкой грязи. Утопали с грузом испуганные лошади. Появились новые раненые. Некогда было сколачивать носилки — раненых клали по двое.

Пришлось собрать те силы, которые таятся в человеке уже за пределами последних. Партизаны выбирались из цепкой трясины. С той же бережностью, с какой мать несла ребенка, бойцы выносили из болота своих товарищей и оружие.

И все же за один переход мы оторвались от противника на пятьдесят километров, углубились в новую чащу леса.

Усталость оказалась сильнее голода. Лишь послышалась команда на привал, люди, как бревна, валились на землю и засыпали. Кажется, едва смежили веки, а вот уже сигнал к подъему... Просыпаешься и прежде всего слышишь уже охрипший от крика голос ребенка. Это Ли­сточек. Маруся растерянно прижимает его к пустой груди. Не было сил смотреть на эту картину.

Но вот в пути Балицкому удалось заскочить с группой своих бойцов в село. Кое-как отбившись от полицаев, он принес жене творогу и хлеба.

Она поела. А сын кричал, требовал. Но пока-то еще у матери появится молоко... Маруся не выдержала. Она не могла больше видеть страдания сына. Не могла заставить его ждать. И рискнула: растерла творог, разбавила несколько ложечек водой и дала ребенку.

Он успокоился, умолк. Через несколько минут заснул. Кругом все облегченно вздохнули: какая удача, что Балицкий достал творогу!

На щеках матери высохли слезы. Снова подходили партизаны полюбоваться спящим ребенком и ласково пророчить ему, что вырастет богатырем. Повеселел и наш славный подрывник Балицкий.

Я ушел со своей группой в разведку.

Утром, когда мы возвращались, поблизости от лагеря услышали выстрелы. Это были не звуки боя, а три раза повторенные залпы из нескольких пистолетов. Прощальный салют.

Мы молча переглянулись. Каждый подумал, что кто ни будь из раненых навсегда окончил свой путь. Но мы ошиблись. В лагере мы застали маленький холмик, который целиком закрывал букет цветов. Умер наш Листочек.
Было грустно.

Мы простились с ним по-воински. Не дожил Листочек до светлого будущего, за которое мы воевали, но мы знали, что его увидят миллионы детей.

Очень страдала Маруся, но держалась хорошо, даже лучше мужа. Григорий Балицкий очень убивался. Кто-то видел его плачущим...

И так им обоим было тяжело, а тут еще вышел приказ: медицинской сестре Марии Товстенко идти с группой раненых — устроить их по селам у своих людей и обеспечить уход за товарищами, а мужу ее — отправляться за десятки километров от лагеря к железной дороге на обычную его работу — подрывать эшелоны.

Маруся очень волновалась, считала приказ несправедливостью. Не хотела разлучаться с мужем, ходила к Федорову, просила. Но Григорий первый вспомнил о долге бойца и повлиял на жену.

Так через несколько дней после смерти ребенка они расстались, — чтобы нести свою партизанскую службу.

ВЕРНЫЙ ДРУГ «ДЕГТЯРЕВ»

Теперь это оружие, может, отстало от более совершенных образцов, да не в том дело... Ведь если кавалерист будет говорить о своей привязанности к боевому коню, не обязательно спрашивать: а какой породы?

Так же неважно, по-моему, о каком именно оружии идет речь. Мне вот пришелся по вкусу ручной пулемет Дегтярева. Дела у нас как-то сразу пошли дружно. Он не подводил меня, а я его. Может быть, я особенно оценил своего скромного друга после того, как мы сильно не сошлись характерами с одним пулеметом польского происхождения. Но капризничал он у меня в те дни, когда я сам еще не умел достаточно владеть собой.

Когда мне вручили польский пулемет, я добросовестно и щедро смазал его. Стрелять в порядке учебной практики тогда не полагалось: экономили патроны.

Зная, что оружие в чистоте и порядке, я спокойно отправился с ним на боевое задание. Разведка донесла, что близ моста, который мы собирались взорвать, ходят два часовых. Мне приказали снять охрану.

Подползли мы к железнодорожному полотну. Ничего подозрительного не заметили, хотя будка и окружающий ее кустарник обрисовывались довольно четко.

Тороплюсь. Товарищи ждут, когда я им открою путь на мост. Им его надо взорвать. Они уже подготовили тол.

Расположился на самой насыпи. От поисков мишени скоро начало резать в глазах. Я уже стал думать, что никакого часового нет либо он уснул. Однако через некоторое время в кустах послышалось движение. Возле будки треснула сухая ветка. Потом зашумела раздвинутая кем-то листва. И снова тихо.

Что это за странные часовые? Где они? Может, уснули? То у меня в глазах ходили разноцветные круги, то начинали чудиться человеческие фигуры; но ни одна не появлялась настолько отчетливо, чтобы стрелять. Казалось, что ночь уж проходит. Но вот действительно забрезжил рассвет, и тогда-то я, наконец, увидел в кустах двух человек с винтовками.

Я прицелился и нажал гашетку пулемета. Л выстрела нет. Прошуршал только поданный затвором патрон. И так шесть раз. Все осечки. Я растерялся. Никак не мог сообразить, что происходит с оружием. Лежу на насыпи, весь дрожу от напряжения — а вместо выстрелов получаются только шорохи!...

Так и сорвалась операция.

Весь обратный путь товарищи меня кляли на чем свет стоит. Но и сами не могли понять, по какой причине отказал пулемет. В лагере этого тоже никто не понял. У нас тогда плохо разбирались в иностранном оружии. Судя по всему, мой пулемет был в порядке... Почему бы ему не стрелять?

Стали пробовать другие экземпляры того же образца. Пулеметы отвечали на проверку будто по настроению: один работает, другой при тех же условиях отказывает... Только много позже стало известно, что это оружие довольно требовательное: любит особенно тонкую смазку и полную чистоту пазов. Чему же было удивляться, если я пытался стрелять из густо смазанного пулемета!

Когда мне заменили капризный польский пулемет более понятным и знакомым «дегтярем», я вздохнул вольней. Это, конечно, не значит, что я решил вольней с ним обращаться. Честно говоря, урок, данный не польским пулеметом, был полезен, и я усвоил раз навсегда, какая неприятная штука — осечка. Припомнился мне в связи с этим еще один урок, полученный когда-то давно в армии.

— Кто мне скажет, — спросил наш командир, указывая на винтовку, — что в ней лишнего?...

Мы начали гадать. Один даже отыскал какой-то, по его мнению, ненужный винтик. Ломали головы долго, а никто не нашел верного ответа.

— Лишнее в каждом оружии — грязь! — сказал командир и добавил: — И имейте в виду, что техника неправды не любит. Никогда не пытайтесь обмануть механизм. Это благополучно с рук не сходит...

Получив«дегтярева», я стал уделять оружию внимания иной раз больше, чем себе. Порой сам оборванным ходил, а для пулемета сшил чистый чехол, всегда чинил его, и лежал мой «дегтярь» в нем, как ухоженное матерью дитя в чистой люльке.

Зимой «дегтярь» всегда был обеспечен неприкосновенным запасом спирта. Я раздобыл трофейный мадьярский пульверизатор, граммов на сто пятьдесят. Эта порция постоянно была при мне — в кармане... Но чего мне стоило уберечь этот запас! Не говоря о том, что самому нужно иногда подкрепиться, — друзья проходу не давали. Один болен. Другой замерз. Третьего зубы одолели. Четвертый просто обиделся... а пятый без самолюбия: умоляет хотя бы в ложку капнуть...

Долго народ беспокоился и вздыхал по дегтяревскому пульверизатору. Но в конце концов люди привыкли к тому, что меня в этом деле никакой провокацией, ни слезой не проймешь.

— Пусть оружие просто механизм, — говорил не раз я своим друзьям в ответ на просьбу о спирте. — Но у него есть свой характер, свои требования к хозяину. Не будет военного счастья человеку, который их не ува­жает...

И мой «дегтярь» мне хорошо и верно служит не зря: я его характер знаю. Густо смазанным на мороз не вынесу, во-время спиртом угощу, — зато и он не раз мне жизнь спасал.

Был у меня случай, когда я голыми руками отнял у врага пулемет только потому, что тот не смог пустить его в ход.
Произошло это так: мы влетели на санях в село, а полицаи зашевелились. Открыли стрельбу.

Едва я покончил с автоматчиком, стрелявшим из-за угла хаты, смотрю — глядит на меня с противоположного забора знакомая деталь: пламягаситель «дегтяря»... Клацает, а выстрелов нет. Осечка за осечкой. Тихонько подкрался я к забору да как рванул пулемет за ствол и перетянул к себе... Конечно, полицай-пулеметчик плохо чистил свое оружие. Пришлось мне за него почистить. После моей настройки пулемет этот отлично играл в партизанских руках.

За полтора года неразлучной жизни «дегтярь» стал неотъемлемой частью меня самого. Не раз надо мной товарищи смеялись: спать ложусь — и его с собой кладу. Когда его рядом нет — все мне вроде чего-то не хватает. В боевой жизни полезная привычка. Она у меня возникла вовсе не от излишней чувствительности, а на основе военного опыта. Был, например, такой случай.

Еще в первую военную осень мы готовились маленьким отрядом отразить нападение карателей. Бой собирались дать серьезный, а оружием были не богаты... Один станковый пулемет так часто перетаскивали в поисках наивыгоднейшей позиции с места на место, что его даже прозвали путешественником.

План командования был таков: мы переносим все ценное имущество из лагеря в дубовую рощу за ручей. На старом месте остается кухня, пекарня да несколько портянок, «беспечно» развешанных по кустам, будто бы демаскирующих нас. На подступах к этому брошенному лагерю, близ кухни, ставится заслон: пулеметный расчет и небольшая группа автоматчиков. Они встретят врага, создадут видимость отчаянной обороны и, нанося противнику возможно больший урон, отойдут. Когда же каратели ворвутся в лагерь — отряд налетит на них из дубовой рощи...

Все, казалось бы, ясно и придумано неплохо, но, как это часто бывает в жизни, а особенно на войне, вышло иначе.

Разведка донесла, что гитлеровцы прибыли в село, из которого подход к лагерю вел не к поляне близ кухни, где их ждал «путешественник», а к старой просеке. Пулемет опять переехал в новое гнездо — конечно, на оборону просеки. Наступление ждали на рассвете.
Наступило утро. Сменили дозорных на всех постах. Везде тихо. Противник не замечен ни в каком направлении. Вот уже и десять часов... Одиннадцать; наконец и полдень... Очевидно, нападения сегодня не будет? — Во всяком случае — покормить людей надо... — решает командир.

Я дежурил по лагерю, и командир направил меня в старый лагерь узнать, как дела в хозяйственном взводе. И тут все пошло уже не по плану.

Едвая появился на кухне, со стороны поляны был открыт сильный оружейно-пулеметный огонь. Я тут, где стоял, и лег, ударил по кустарникам, где замаскировался враг. Наши хозяйственники поддержали меня огнем автоматов. Позиции гитлеровцев мы отлично угадывали, так как знали эти кустарники как свои пять пальцев: мы вначале полагали, что нападение произойдет именно отсюда. Правда, с нами не было станкового «путешественника», но зато... был мой«дегтярев»! Благодаря ему, несмотря на перемену обстоятельств, план командования оказался выполненным. После «отчаянного» сопротивления мы, производя как можно больше шума, отступили, ав дубовойроще уже был готов к атаке весь отряд.

Не было тогда человека, который не похвалил бы меня за привычку не расставаться с пулеметом: ведь на кухню можно было и без него сходить!... Мало ли в каких еще случаях пулеметчики оставляли это нелегкое оружие: оно, хотя и называется ручным, а много тяжелее других видов личного вооружения. И, по правде говоря, чтобы таскать его, терпения и сил требовалось немало. Иной раз вся кожа на плечах горела. А однажды мне особенно досталось от «дегтяря».

Мы пошли на разведку и нарвались на полицейскую засаду. Уничтожить ее было нельзя — рядом в селе стоял большой гарнизон гитлеровцев, а шум был не в наших интересах. Отступать пришлось по болоту. Товарищи налегке перепрыгивали с кочки на кочку, а меня тяжелый груз тянул книзу. Несколько раз проваливался по пояс, отстал, выбился из сил, а «дегтярь» меня по спине и плечам колошматит! Кожу истер в кровь, синяков набил не меньше десятка. А на другой же день — снова надо на операцию. И пошел, что поделаешь!
Никогда бы я не променял своего «дегтяря» на более легкое оружие: ведь нам с ним всегда обеспечено почетное место в бою — мы словно первый голос в хоре. Автоматчики нам только подпевают.

Каково же мне было узнать о приказе командования: разведчику-пулеметчику Артозееву сдать свое оружие в боепитание и получить взамен автомат! Я был просто убит.

Между тем приказ этот был следствием моего давнего желания: перейти во взвод подрывников. В связи с большим ростом отряда командир производил формирование, и моя просьба была удовлетворена.

Я бы с радостью перешел на новую работу в боевую семью минеров и подрывников. Опыт в этом деле имел, и товарищи мне нравились, все, кажется, в порядке, но... в этом взводе бойцам иметь пулеметы не положено. Я же не мог расстаться с пулеметом. Не мог — и все тут! При мысли, что окажусь лишенным этого привычного грозного оружия, мне становилось просто страшно. За полтора года мы прошли сотни километров, перебили сотни врагов. Как можно жить и воевать без него? Да, я свыкся с ним, как с верным товарищем, и чувствовал что-то очень похожее на горечь расставания с другом.

Мучился, мучился — и решил пойти искать заступничества у нашего командира соединения. Напомню, думаю, Алексею Федоровичу, как я заслужил его первую похвалу, еще ни разу не побывавши в деле: она была получена за то, что в двухнедельных скитаниях во время поисков отряда я не расстался с пулеметом. Каково тащить его в тридцатиградусный мороз без ночлега, без пищи, во вражеском окружении, — командиру было понятно, да и по мне, наверно, видно было.

Напомню и то, что пулемет у меня без дела не бывал и не раз в моих руках сослужил хорошую службу: в месте, прозванном «мадьярским проспектом», мой «дегтярев» повернул вспять целую колонну врага.

Пообещаю командиру, что буду и впредь...

Много чего собирался я сказать товарищу Федорову. Целую речь готовил и будто сказал все, что собирался, а... «дегтяря» пришлось все-таки отдать.

Вручая его начальнику боепитания, я на прощанье крепко прижал к себе обеими руками и поцеловал любимый пулемет. «Пусть он служит другому бойцу так же хорошо, как служил мне», — подумал я и попросил начальника позаботиться о нем, отдать в верные руки. Не постыжусь признаться, что глаза мои при этом были па мокром месте.

НАША ЛЕНА

Началась наша вторая партизанская зима. Соединение находилось в Клетнянских лесах, где предполагалось пережить трудное время года. Здесь разбили такой благоустроенный и большой лагерь, что прозвали его Лесоградом. Только сидеть в нем, конечно, не приходилось — дома отдыхали лишь после походов.

Однажды возвратился я из дальней разведки и застал в нашей землянке такое столпотворение, что просто не знал, куда от порога ногой ступить.

После светлой мглы зимнего леса да крепкого морозца дома показалось очень жарко, накурено, темно. В первую минуту я вообще не мог ничего разглядеть тол­ком. А тут еще, как всегда при возвращении товарища, окружающие подняли шум. Смеются, спрашивают, поздравляют с благополучным прибытием — и все разом.

Однако в тот вечер шум прекратился раньше обычного, и я заметил, что мой приход прервал какой-то интересный разговор. В землянке оказались гости из соседних подразделений. И тут я обратил внимание на незнакомую девушку, поместившуюся на нарах в центре землянки. Сидит как дома, смеется вместе со всеми, разговаривает, в общем чувствует себя вполне на месте.

Откуда такая у нас? Должен признаться, что как я ни ценил наших славных партизанок, но всегда предпочитал, чтобы они находились в других подразделениях. Появлению новой девушки в своем взводе я по многим обстоятельствам вовсе не обрадовался. Что ни говори, лишняя особа женского пола в наших условиях представляла некоторую опасность. Слишком много было неженатой молодежи среди подрывников...

Присмотревшись, я убедился, что ошибся: девушка, конечно, никакого отношения к нашему взводу не имела.
Это была гостья, причем, судя по многим приметам, из числа тех, кто прилетел недавно из Москвы.

Мне дали поужинать, я уселся в сторонке и стал слушать.

Наши спрашивали, а девушка рассказывала. Она говорила о боях под Сталинградом, о ледяной дороге через Ладожское озеро, по которой день и ночь идет помощь блокированным ленинградцам, о том, как выглядит, как живет военная Москва...

Она всего лишь отвечала на вопросы, но создавала удивительно стройные картины. Впечатление было такое, будто мы все поднялись куда-то высоко-высоко и видим не только Москву с эскадрильями боевых самолетов над ней, но и заводы, на которых они делаются; видим Урал, где рабочие собирают станки под открытым небом; видим колхозные поля с трудящимися на них женщинами; детские дома, где заботливо растят осиротевших ребят.

Если наш подрывник москвич Володя Павлов спра­шивал о родном городе, о своей улице, девушка подробно описывала улицу и даже называла номер недавно пущенного по ней автобуса.

Если она рассказывала о французских моряках, потопивших перед вступлением гитлеровских войск в Тулон свой флот, — сообщала не только дату, но и час события.

Когда она говорила о том, что во Всесоюзной сельскохозяйственной академии имени Ленина своим порядком собирается сессия и агрономы обсуждают планы надолго вперед, она упомянула, что на этой сессии было сделано девяносто четыре доклада.

Кто-то ахнул:

— Нет уж, наша работа, пожалуй, легче...

Девушка рассмеялась вместе со всеми. Видно было,

что эта беседа интересна и приятна ей ничуть не меньше, чем нам, с жадностью слушавшим человека с Большой земли.

Долго не отпускали в тот вечер москвичку. Перед самым ее уходом меня подозвал командир нашего взвода Садиленко и познакомил.

— Лена Кара-Стоянова, — представил он мне гостью, — корреспондент «Комсомольской правды»...

Потом рассказал Лене обо мне. Сделал он это, помоему, неловко. На него иногда нападало желание что называется «пыль в глаза пустить»: хвастнуть своим народом. А тут еще перед ним корреспондент! Многие из наших считали, что работникам печати надо всякие «чудеса» рассказывать; а правду сказать — сотрудники газет часто именно о «чудесах» и расспрашивали.

И вот Садиленко понес... Артозеев — и бесстрашный, и герой... В общем поставил меня в дурацкое положение. Я прижал ему ногу — не помогает. Хоть провались!

Но тут я взглянул на Кара-Стоянову — и мне стало легче. Садиленко как раз начал рассказывать ей о том, как я бегал на «мадьярском проспекте» босиком по сугробам.

Девушка слушала внимательно, но ни разу не ахнула, ничем не показала своего восторга, хотя именно так и поступают многие, считая, что этим делают вам приятное. Ничего подобного не было в выражении ее темных больших глаз, смотревших серьезно и даже испытующе. Она только время от времени задавала вопросы.

— А приметили, где остались сапоги? А гранаты с какою расстояния бросали?

Когда я сообразил, что разговор идет не для бахвальства, объяснил ей все и уже больше не думал, куда бы мне удрать от рекламы, устроенной Садиленко. Должен же я был сказать человеку, что сапоги партизану нельзя кидать ни в коем случае, как и оружие?

С того вечера началась дружба нашего взвода с Леной Кара-Стояновой.

К гостям из тыла у нас относились по-разному. Кто не заслуживал уважения — будь хоть семи пядей во лбу, — не видал его. Но не только в этом дело: агитгруппа пользовалась большим авторитетом в глазах партизан, однако же отношения с ее членами у нас были далеко не одинаковые.

Мы знали, что Павел Васильевич Днепровский (это был «коренной» член коллектива с первых времен) — редактор нашей газеты и член подпольного обкома — сам мною испытал, вместе с Федоровым бродил по оккупированной Черниговщине.

Киевский поэт Николай Шеремет сочинял стихи. Ему не мешали, но и не помогали. Он, впрочем, и не искал пашей помощи. У Лидии Ивановны Кухаренко — лектора ЦК КП(б)У — тоже до наших маленьких житейских дел руки не доходили. С книгами, вырезками из газет и большой картой она бывала во всех землянках и ближних селах — выступала с серьезными докладами, и вопросы ей задавали серьезные.

Ни с кем из них мы так не сблизились, как с Леной. Тут, возможно, играл роль и возраст — она была в коллективе агитаторов самой младшей, — и та же Лидия Ивановна относилась к ней с ласковой материнской снисходительностью. Старалась иногда умерить ее пыл. А пыла у Лены было много. Она хотела делать все.