Что ты хочешь этим сказать, Эдуард?

— Еще не знаю. Но его психотерапевт сказал, что он отождествляет себя и со своим спасителем — с тобой. У него, кроме насильника и жертвы, есть еще один вариант — ты.

Это как это — у него есть я?

Ты его спасла, Анита. Ты сорвала с него путы и повязку с глаз. У него только что был первый в жизни секс, а когда он открыл глаза, увидел тебя.

Это же было изнасилование!

Все равно секс. Можно притворяться, что это не так, но от правды не уйдешь. Пусть здесь главное — подчинение и боль, но секс остается сексом. Я бы об этом забыл, сделал бы так, будто этого и не было, но не могу. И Донна не может. И врач не может. И сам Питер не может.

У меня жгло глаза — нет, черт побери, не буду я плакать. Но мне вспомнился четырнадцатилетний мальчик — его насиловали перед камерой, а я должна была смотреть. Они тогда это сделали, чтобы я сделала, что они хотели. Показали мне, что если я откажусь, пострадаю не только я. Я тогда не смогла защитить Питера — спасла его, но поздно. Вытащила, но уже после того.

Я не могу его спасти, Анита.

Мы же его уже спасли — насколько это было возможно, Эдуард.

Нет, это ты его спасла.

До меня дошло, что этой фразой Эдуард обвиняет и себя. Значит, мы оба не смогли его защитить.

Ты был занят — спасал Бекки.

Да, но то, что эта стерва сделала с Питером, все равно случилось. Это в нем, в его глазах. И я не могу ничего сделать. — Он сжал кулаки. — Ничего сделать не могу.

Я тронула его за руку — он вздрогнул, но не отодвинулся.

Такие вещи не исправляются, Эдуард, — разве что в телевизионных комедиях положений. А в жизни — нет. Можно облегчить, смягчить, но устранить — нет. В жизни все не так просто.

Я его отец — другого у него нет, по крайней мере. Если я не исправлю, кто исправит?

Никто, — ответила я и покачала головой. — Иногда приходится мириться с утратой и жить дальше. Питер был травмирован, но не сломан насовсем. Я с ним говорила по телефону, я видела его глаза. Видела, что он становится личностью, и это личность сильная и хорошая.

Ну уж. — Он засмеялся несколько резко. — Я его учу только личным примером, а меня хорошим не назовешь.

Достойным.

Он задумался, потом кивнул:

Достойным — да. Согласен.

Сила и достоинство — это неплохое наследство, Эдуард.

Он посмотрел на меня:

Наследство?

Да.

Не надо было мне привозить сюда Питера.

Не надо было, — согласилась я.

Он по квалификации для этой работы не подходит.

Не подходит.

Но тебе нельзя отсылать его домой, Анита.

Ты действительно предпочел бы его смерть унижению?

Если ты его унизишь, это его разрушит, Анита. Уничтожит ту часть его существа, которая хочет спасать людей, а не делать им больно. После этого, боюсь, останется хищник, который учится охоте.

Откуда у меня такое чувство, что ты чего-то недоговариваешь?

Я же тебе сказал, что это сухой остаток.

Я кивнула, потом покачала головой:

Знаешь, Эдуард, если это сухой остаток, то не знаю, выдержали бы мои нервы полную версию.

Будем держать Питера в задних рядах, насколько сможем. Ко мне едут еще люди, но не уверен, что они успеют. — Он глянул на часы. — Время поджимает.

Тогда давай работать.

С Питером и Олафом? — спросил он.

Он твой сын, а Олаф драться умеет. Если он сорвется с нарезки, мы его убьем.

В точности моя мысль, — кивнул Эдуард.

Я не хотела поднимать эту тему, видит бог, не хотела, но не смогла удержаться. Я же девушка в конце-то концов.

Ты говорил, что Питер в меня влюблен?

Я не понял, услышала ты или нет.

Я понимаю, кажется, отчего он втрескался. Я его спасла, а своего спасителя обожаешь, как героя.

То ли втрескался, то ли обожание героя, но ты вот что не забывай, Анита: это самое сильное чувство к женщине за всю его жизнь. Может, это и не любовь, но если ты никогда ничего сильнее не чувствовал, как тебе понять разницу?

Ответ тут был простой: никак. Просто этот ответ мне не нравился, ну никак не нравился.

Питера я сперва не узнала — потому что он вымахал, как бывает у подростков иногда. Когда мы виделись последний раз, он был чуть выше меня. Сейчас он был чертовски близок к шести футам. В прошлый раз волосы у него были каштановые, сейчас потемнели почти до черных. Не от краски — просто детские волосы сменились взрослыми. Он раздался в плечах и выглядел старше шестнадцати лет, если смотреть только на развитие мышц, но лицо не успевало за телом. Оно все еще было юным, не совсем законченным, — если в глаза не смотреть. Они могли быть юными и невинными, а через секунду — старыми и безнадежно циничными. И без того было бы достаточно напряженно видеть Питера в этих обстоятельствах, а тут еще и краткая речь Эдуарда спокойствия мне не добавила. Я теперь искала признаки того, чего боялся Эдуард: что Питер — подрастающий хищник. Если бы не его предупреждение, заметила бы я этот взгляд, этот жест? Стала бы в него всматриваться, выискивая этот вывих души? Может, и стала бы. Но Эдуарда я сейчас ругала последними словами за то, что он навел мои мысли на это. Ругала долго и громко — про себя.

Питер не был Питером Парнелллом, он был Питером Блэком. И даже удостоверение личности было у него на эту фамилию. И еще возраст в нем был проставлен восемнадцать. Отлично сделан был документ. Мы с Эдуардом собирались с та-аким энтузиазмом обсуждать опыт обучения Питера — если только его не убьют прямо сейчас. Вот это и была реальная опасность от пребывания здесь Питера: нам с Эдуардом надо сосредоточиться на противнике, а мы оба будем тревожиться за Питера. Будем, куда денемся? А это сильно помешает упомянутой сосредоточенности. Может, я смогу убедить Питера остаться вне акции, сказав, что из-за него могут убить нас обоих? Тем более, что это вполне может быть правдой.

Олаф стоял у дальней стены в кольце охранников. Они его пока не разоружили, но после моей реакции на него он им совсем не нравился. А может, дело в том, что он выше Клодии, отчего опасно близок к рубежу в семь футов. Далеко не тощий, но я видала его без рубашки и знаю, что под этой бледной кожей ничего нет, кроме мышц, а их много. И мышцы поджарые, такие, которые умеют быстро двигаться. Даже когда он стоял спокойно, ощущался в нем какой-то потенциал, от которого волосы на шее дыбом становились. Он был все так же абсолютно лыс, с темной тенью едва заметной бороды на подбородке и усов под носом — Олаф был из тех мужчин, которым приходится бриться два раза в день. Глаза посажены так глубоко, что кажутся двумя пещерами — темные дыры на бледном лице. Брови над ними черные. Одет в черное как и два года назад — черная футболка, черная кожаная куртка, черные джинсы и черные ботинки. Я спросила бы, есть ли у него в гардеробе какой-нибудь иной цвет, но не стоит его дразнить. Во-первых, он не любит, когда его дразнят; во вторых, как бы он не посчитал это заигрыванием с моей стороны. Не настолько я понимаю Олафа, чтобы с ним заводиться.

Он пытался в круге охранников держаться нейтрально, но что-то было в нем такое, что полной нейтральности мешало. Обычно про серийных убийц соседи говорят: «Такой был милый человек» или «Такой хороший мальчик», «Кто бы мог подумать». Олаф хорошим мальчиком не был никогда. Я видела, как он исчез ночью прямо на голом поле — как по волшебству. Ничего сверхъестественного, военное обучение. Эдуард его называл призраком для спецопераций, и я увидела, что это значит. Я знала, что вся эта гора мускулов умеет растворяться в ночи. Вот чему я не верила — что он умеет притворяться безобидным и работать под маской. Такую работу умел делать Эдуард, и этим он славился. Но Эдуард в своем уме, а Олаф — псих. Психам трудно слишком долго сдерживаться, чтобы не выделяться среди нормальных.

Он глянул на меня своими глазами пещерного жителя. Я вздрогнула — не смогла сдержаться, а он улыбнулся — ему понравилось, что я испугалась. Очень понравилось. Мой инстинкт самосохранения кричал: Убей его на месте! И нельзя сказать, чтобы я сама так уж была не согласна.