С избытком, или Ничего лишнего 4 страница

И дарственную написал, все оформил.

А отец Антоний давно уже о таком уединенном домике помышлял, чтобы можно было укрыться от человеческих глаз, поотшельничать, в полном покое помолиться Господу и подумать о жизни, о смерти, обо всем…

Поехал он туда — славный домик, в двух шагах от лавры, сделал там даже кое — какой ремонт, а туалет так и оставил во дворе — чем проще, тем лучше… Братия туда стала наезжать — отдохнуть, помолиться. В общем, все про эту фазенду отца Антония прознали.

А он возьми и посели туда свою прихожанку, которую как раз из дома пьяный муж выгнал, она с маленьким сынком по вокзалам мыкалась. Жила она там месяц, жила другой, третий. Кое‑кто из братии возроптал: такое было место хорошее для уединения, для молитв, а ты бабенку с ребенком туда сунул! Негде теперь дух перевести.

И вот как‑то ночью вышла эта жиличка во двор — ну мало ли зачем — может, луной полюбоваться, может, в туалет, и видит: подъезжают к ее домику «Жигули» «мокрый асфальт», вылезает из него женщина в темной косынке да в длинной юбке, отпирает багажник, достает оттуда канистру с бензином и начинает поливать деревянную стену. А потом как чиркнет спичкой по коробку. Дом сразу и загорелся, а женщина прыг в машину и укатила, а прихожанка выскочила из своего убежища, ворвалась в горящий дом, вытащила сыночка, и на их глазах все через двадцать минут сгорело дотла.

Вот после этого экзема на ноге отца Антония в псориаз переросла, потому как узнал он по описанию эту свою поджигательницу.

— Ну, и чем кончилось? Отстала от него после такого‑то эта Фотинья Фроловна, спаси ее Господи? — спросил кто‑то из монахов.

— Да, кончилось хорошо! Как надо все кончилось. Приобрел отец Антоний кое — какой духовный опыт и с этих пор стал избегать всякого владения, уклоняться от любой собственности, движимой и недвижимой. Потому что с ней, с этой собственностью, у монаха получается, как в предложении «мать держит дочь». Непонятно, кто держит кого. Поначалу подумаешь одно, а потом выходит, что и наоборот: то ли мышь грызет дичь, то ли дичь грызет мышь. То ли жизнь несет смерть, то ли смерть несет жизнь.

…Такую поучительную историю слышала я как-то раз от одного из дружественных монахов.

Исповедь вертухаю

Поехали мы как‑то раз в паломничество с Андреем Донатовичем Синявским и Марьей Васильевной Розановой: сначала в Печоры, где красуется знаменитый Псково — Печерский Успенский мужской монастырь, а потом уж и на малую родину Марьи Васильевны, в ее родной город. А там как раз у нас с моим мужем был дружественный епархиальный архиерей. Он поместил нас с Синявскими в гостиницу, а вечером пригласил в свои архиерейские покои на трапезу.

Это был чудеснейший вечер, Андрей Донатович и владыка сразу сошлись в разговоре, а прочие только внимали, не забывая, впрочем, и преизобильно угощаться, запивая угощение и соком, и превосходным красным вином.

— А вот у меня есть вопрос. Что вы скажете на это, владыка, — что‑то вдруг вспомнил Андрей Донатович, — Когда я сидел в лагере, там было много религиозников, то есть тех, кто сидел по «религиозным» статьям. Они молились, постились, пели псалмы, читали Евангелие… И на одного уголовника это подействовало — он вдруг уверовал. Да как! Весь устремился к Богу! Пожелал открыться и покаяться. Сидел он по статье за грабеж, а на самом деле он убил человека. Но это преступление не было раскрыто, и убийца не был найден.

 

 

 

 

И вот он пошел и все рассказал со слезами раскаянья вертухаю. Ну, подняли бумаги, достали то дело, потом суд, и дали ему вышку. Так мой вопрос — ну, так сказать, к Самому Господу Богу: как же так, в промыслительном плане, человек покаялся, а его за это расстреляли? Смущает это меня. Что вы скажете?

Владыка подумал, возвел глаза вверх и стал отвечать тихим таким голосом, как бы рассуждая сам с собой:

— Был у меня знакомый один — иеромонах. Служил он на сельском приходе, а когда служб не было, ездил на машине в Москву. И привязался к нему гаишник, который всегда стоял на повороте от того села, где этот иеромонах служил, прямо на шоссе, ведущем в город.

Как ни поедет иеромонах после воскресной литургии в Москву, так его этот гаишник и останавливает, придирается. Ну, ему священник даст денежку, тот и отпускает с миром. Но потом старец ему сказал, что это нехорошо — так вот развращать милицию взятками. И он решил гаишнику денег больше не давать.

Поехал он, как обычно, после воскресной литургии в Москву. Так хорошо послужил, помолился, причастился, сам и «потребил» все из Чаши, поскольку служил без дьякона. Глотнул на дорожку чайку, и вперед.

А тут гаишник его останавливает, палочкой своей машет. Иеромонах открыл окно и выглянул. А милиционер ждет, что вот сейчас ему в руку бумажку вложат хрустящую. Но тот держит себе руль, в окно машины выглядывает и не проявляет ровно никакой активности.

 

 

 

 

Тогда гаишник занервничал:

— Это… Нарушаем…

— Что? Где? — удивился иеромонах.

— А почему колеса, как у «Татры»? — придумал наконец гаишник. — Штраф.

— Хорошо, — согласился иеромонах. — Только вы, когда штраф будете выписывать, напишите там: за то, что колеса, как у «Татры»…

— Зачем это? — подозрительно спросил тот.

— А я в лавре буду и самому вашему главному гаишнику (тут он назвал фамилию), который мне права выдавал, покажу.

— Да ладно, — смутился милиционер. — Езжай так.

Отпустить‑то он его отпустил, но зло на него затаил. Узнал он, что попы эти, когда народ причащают, всегда вино пьют. И подкараулил священника в следующий раз.

Иеромонах наш остановился, открыл окно:

— Что теперь?

— Пили сегодня? — радостно спросил гаишник. — Вино употребляли?

— Нет, не пил. Но потреблять — да, потреблял.

— Ага, — злорадно воскликнул мучитель. — Ну, так давай сюда права.

Отобрал у него права на целый год и даже составил акт, чтобы все было чин по чину. И не пожалуешься.

Приехал иеромонах своим ходом в лавру, скорбный. Встретил меня, рассказал всю историю и приступил с расспросами:

— Владыка, в чем я был неправ? Сказано же в заповедях — не лжесвидетельствуй! Не солги! Я всю правду и сказал! Выходит, за правду я пострадал?

 

 

 

 

А я ему говорю:

— Эх, обвел тебя вокруг пальца твой искуситель-гаишник. Все‑таки надо бы рассуждение иметь, кому исповедуешься. Разве кто‑нибудь тебя учил, что надо исповедоваться именно гаишнику? А кроме того — разве ты выпивал? Разве ты потреблял — алкоголь? Кровь же Христову! Вот так же, мне думается, произошло и с вашим раскаявшимся разбойником, — вздохнул владыка, поглядев на Синявского, и произнес с чувством: — Что ж он вертухаю‑то стал исповедоваться? Так что в промыслительном плане он не того для исповеди избрал: ни вертухаю, ни гаишнику, ни искусителю, ни врагу рода человеческого, — сказано ведь: исповедайтеся Господеви, яко благ, яко ввек милость Его!

 

 

 

 

Волна за волной

Году в 88–м, когда Церкви начали понемногу возвращать храмы, знакомый архиерей, для которого мой муж собирал материалы по истории Владимирской епархии, предложил ему принять диаконский сан и отправиться служить в Муром, где открыли единственный в этом городе православный храм.

Если бы это было предложено ему четырьмя годами раньше или шестью годами позже, он бы тут же согласился. Но в ту пору у нас были такие сложные семейные обстоятельства, что переезжать всей семьей, с детьми — школьниками, не представлялось возможным. И он отказался.

И вот, когда в 95–м году он все‑таки был рукоположен в диакона, а затем и в иерея и стал служить в храме Святой мученицы Татианы, ему приходит письмо из Мурома. В конверт вложена фотография храма. А на обороте надпись: «Этот храм был последним, который закрыли в Муроме в 1937 году. Там служил диакон Вигилянский, расстрелянный безбожной властью. В 1988 году храм был снова открыт, и с тех пор там совершается Божественная литургия».

 

 

 

 

Такая это была провиденциальная и символическая весть: последний священнослужитель перед закрытием храма был новомученик Вигилянский, и первый же после его открытия должен был тоже стать Вигилянский, то есть мой муж, чтобы восстановилась связь времен, сомкнулись звенья, пошла волна за волной… Получилась бы история прямо из какого‑нибудь канонического «Жития»…

 

 

 

 

Но так наглядно, красиво, буквально и… неправдоподобно не получилось. «Единство места» — не удалось: один служил там, другой служит здесь.

Да и Владимирский владыка, предлагавший моему мужу рукоположение в Муроме, вовсе тогда не знал фамилию последнего муромского священнослужителя. И предложил это, движимый не столько человеческой логикой и расчетом, сколько какими‑то иными импульсами и токами…

Так вот, я дерзаю высказать предположение, что это Промысл Божий владел здесь тайной драматургической интриги, это он что‑то такое владыке нашептывал и подсказывал, к чему‑то моего мужа подводил и подталкивал, сопровождал, присутствовал, словом, был где‑то тут, чтобы мы — уже постфактум — обнаружили его действие в удивленном и радостном узнавании.

Во гласе трубнем

Был в Свято — Троицком монастыре иеродиакон Потапий, могучего телосложения и высоченного роста. Но особенно впечатлял он всех своим недюжинным голосом, который он очень берег, холил и лелеял.

Часто можно было его видеть на Афонской горке, по которой он прохаживался перед службой, упражнял горло и потихонечку распевался. Но ветер разносил его дивные басистые переливы: а — а-а! а — у-а! и — у-э — о-а — ы-е — ю! Они были не только слышны, эти «в бархат ушедшие звуки», но даже и осязаемы, почти вещественны.

Вскоре он был замечен и отмечен самим правящим архиереем Варнавой, который сделал его протодиаконом, забрал к себе в епархиальный Эмск и поселил в маленьком монастырьке, находящемся прямо в городской черте. Они часто вместе ездили по епархии, и отец Потапий неизменно поднимал дух молящихся сразу же, с первого же возгласа, когда его бас так торжественно, грозно и целокупно выводил это: «Вос — станите!»

Но в перерывах между богослужениями и поездками, когда он сидел в своей келье, большому отцу Потапию было нестерпимо тесно и томительно в стенах того маленького монастыря, куда его определил владыка. К тому же этот монастырек вовсе не принадлежал монастырским насельникам, поскольку там располагался еще и музей, который чувствовал себя хозяином и храмов, и монастырского корпуса. Музейщики были очень враждебно и даже агрессивно настроены против малой братии, робко жавшейся по своим углам. Потапию некуда было даже и уединиться в монастырском саду, чтобы как следует попробовать голос, чтобы, начиная с глухого ворчанья: «Благослови, владыко» или — ниже некуда — глухого баса: «Бра — а-а — ти — и-е — е!», далее раскатывая его и вширь и ввысь, кончить на высоком завое: «С Го — о-о — с-подом бу — у-у — дем!»

Тут же выскакивали эти вездесущие музейщики и, демонстративно затыкая уши, прогоняли его в домик, переданный монастырю. «У меня кровь в жилах стынет от вашего воя!» — обиженно высказывалась директриса. «А у меня молоко вон свернулось. Простокваша теперь», — поджав губки, добавляла кассирша.

Словом, Потапию там было худо. Он — тосковал. Говорят, он даже не брезговал беседами с «зеленым змием».

Время от времени он звонил в Свято — Троицкий монастырь иконописцу иеродиакону Дионисию и предлагал тому купить у него мощи. Кусочки мощей можно было вставить в специально сделанный ковчежец, встроенный в икону, и тогда она становилась куда более духоносной.

То это были мощи святителя Спиридона, то Целителя Пантелеймона, то святой мученицы Татианы, а то и святого Николая Угодника.

— Откуда он их берет? — удивлялся Дионисий, — Вроде бы никуда особенно далеко не уезжает… С себя, что ли, срезает?

Это оставалось тайной.

Но Дионисий всегда охотно покупал святые частицы и специально писал для каждой из них соответствующую икону, а потом щедро раздаривал их знакомым священникам и мирянам, но в случае нужды — и продавал. Потапий же приезжал к нему в монастырь и забирал за доставку мощей либо деньги, либо магнитофон, либо рефлектор, либо мобильный телефон, либо просто — бутылку хорошего коньяка: все, на что у него падал глаз.

Но вот прошел слух, что с отцом Потапием не все благополучно: он якобы «злоупотребил», «переступил черту», «подцепил пассажира» и теперь лечится не где‑нибудь, а в психбольнице.

Поскольку «пассажирами» монахи Свято — Троицкого монастыря называли бесов, то это смутное известие вызвало среди братии, любившей Потапия, большое беспокойство.

— Психушка от пассажиров не избавит, — комментировали монахи. — Там только чужих пассажиров нахватаешься!

Вот Дионисий и отправился в Эмск, чтобы навестить больного друга.

Пришел, сокрушенный, в эту больницу, обнесенную высокой стеной, спросил:

— Где тут у вас протодиакон Потапий лечится?

И — удивительно — суровое лицо медсестры смягчилось, она что‑то заворковала, зачирикала:

— Пойдемте, пойдемте, я вас провожу! Только не забирайте от нас нашу радость!

Удивился Дионисий, засомневался даже: Потапия ли она имеет в виду? Но покорно проследовал за ней.

Они миновали несколько мрачных типовых блочных корпусов, прошли через парк, взошли на холм и оказались возле опрятного двухэтажного коттеджа.

— Проходите, проходите, — приветливо пригласила Дионисия медсестра, придерживая дверь, — Тут у нас для особо важных гостей. Можно сказать — для вип — персон. Санаторного типа.

Дионисий оказался то ли в охотничьем домике, то ли в этнографическом уголке. С одной стены смотрела цветная фотография косули, с другой — фотография ежика, на иголках которого красовался подосиновик. На третьей стене висела картина, написанная маслом, и на ней вовсю колосилась рожь. На комоде возле телевизора разевал рот сушеный крокодильчик, над мягким диваном палевого цвета был приделан гобелен, напоминающий рисованый очаг в доме у папы Карло, а на столе, подоконнике и телевизоре лежали украинские вышитые рушнички.

Из боковой двери, шаркая по полу белыми мягкими шлепанцами и в белом же велюровом халате, вышел отец Потапий. Медсестричка засмущалась и оставила их одних.

 

 

 

 

— Да, — сказал Потапий, — да, да! Вот такое золотое место, Дионисий! Сумасшедший дом санаторного типа. Здесь я и укрылся. Тапочки, халат. Питание три раза в день. Покой. Общение. Уважение. Почет. Ты только в нашем монастыре никому не говори, а то завтра же вся братия сюда рванет. Хлынет, понабьется, не протолкнешься потом!

— За что тебя сюда? Я никогда не думал, чтобы в сумасшедшем доме…

— Так это владыка за меня походатайствовал. Сказал — это мой протодиакон, берегите его как зеницу ока. Я им тут иногда пою. Они романсы уважают. Ну я им — романсы. «Ночь тиха, пустыня внемлет Богу»… А иногда — пророчествую.

— А ты умеешь? — хмыкнул Дионисий.

— Дело нехитрое. Петь сложнее. Попросит меня какая‑нибудь медсестра или нянечка, а мне что — жалко, что ли? Я ей и говорю: «у вас на сердце печаль», «вы часто думаете о том, что вас недооценивают», «вы способны на гораздо большее». А потом сразу — про будущее.

— А про будущее что?

— «Вы сейчас перед поворотом вашего пути». «Вскоре вы встретите человека, который повлияет на вашу жизнь». «Вы на пороге нового периода жизни». И они довольны! Это ведь так и есть! Попробуй возрази!

— А что с тобой произошло? — Дионисий окинул взором стены с косулей и очагом, — Что, пассажир?

— Да нет, — поморщился он, — Там, в музее, пропажу заметили: из запасников у них что‑то пропало. Сущая мелочь для них. Прихватили сторожа — хороший такой паренек. Да он мне клялся, что там, в этих музейных кладовых, веками это все лежит невостребованное! В пыли! Собаки на сене! Спрятали от народа и радуются! Сторожа — в тюрьму, а я — сюда, от греха подальше!

— Понятно, — помрачнел Дионисий, что‑то соображая. Посидел с Потапием и заторопился к себе.

В келье у себя взял, что осталось, — кусочки мощей святого великомученика Пантелеймона и поехал в музей, где располагался монастырек Потапия.

Пришел к директрисе и, развернув, бережно положил все на стол — темненькие такие мелкие — мелкие щепочки.

— Вот, я вам возвращаю!

— Что это? — с брезгливым недоумением воззрилась она на него, — Труха какая‑то…

— Мощи святого великомученика Пантелеймона, — ответил он.

— Не берем! — твердо ответила она.

— Так ведь это украдено было у вас! — воскликнул он.

— Молодой человек, — она с достоинством покачала головой, — вы нам предлагаете какой‑то, извините, сор. А у нас были украдены, если хотите знать, музейные ценности — кортик времен адмирала Ушакова, перстень с печаткой императора Павла I, статуэтка «Пастушки», принадлежавшая роду графа Шереметева…

Дионисий снова завернул мощи, положил их в нагрудный карман подрясника и вышел в монастырский двор.

Почти сразу следом за ним вышла и она. Села к водителю, который включил мотор. Дионисий, проходя мимо, вдруг решил похулиганить: очень уж он был оскорблен за «труху» и за «сор».

Он нагнулся к ее открытому окну и спросил:

— А вы тут единственный пассажир или есть еще?

Прежде чем машина тронулась с места, она успела ответить, величаво откинувшись на спинку сиденья:

— Пассажир тут только я, — и взмахнула рукой, подала сигнал водителю: вперед.

…Отец Потапий вскоре вышел из больницы, написал владыке прошение о том, чтобы ему вернуться в родной Свято — Троицкий монастырь. При этом он обещал по — прежнему сослужить владыке, где бы и когда бы это ни потребовалось.

И через весьма малое время его можно было снова наблюдать расхаживающим по Афонской горке и пробующим голос.

— А! а! а! — поначалу звучало на низах, с благородной хрипотцой, потом раздавалось басовитое ворчание и можно было разобрать: «Прободи, владыко», «Пожри, владыко», а потом уже шел широкий раскат, заканчивающийся настоящим грозным завоем на «Господи, помилуй».

 

 

 

 

Ветер разносил это по монастырю, и звук словно задерживался в низинах, как запах доброго афонского ладана, изготовленного без добавления парфюмерных отдушек.

 

 

 

 

Дионисий же — написал икону Целителя Пантелеймона, сделал в ней ковчежец, положил туда мощи и подарил эту икону мне. Она и сейчас сияет у меня, как окно в Небесное Царство.

А мощи у отца Потапия — иссякли. Сколько раз Дионисий просил его, завидев на Афонской горке:

— Ну, поскреби по сусекам! Дай ну хоть чьи, хоть кого…

Но тот только трогал себя бережно пальцами за горло и выдавал во гласе трубнем:

— О! о! о! Во — о-о — он — мем! Прэ — му — у-дрость!..

«Наши» и «немцы»

Муж мой некогда работал в отделе литературы журнала «Огонек». Это были те времена, когда практически упразднили цензуру и в журнал потекли всякие разоблачительные материалы, являющие подлинную сущность советской власти. Тогда‑то и позвонил моему мужу писатель Евгений Попов и попросил его принять у себя некоего кагебешника, который хотел бы, что называется, дать признательные показания.

— Понимаешь, — сказал Попов, — он в конце семидесятых «вел» «Метрополь» и анализировал прослушку, которая была установлена в квартире Евгении Гинзбург, где альманах и готовился к изданию. И вот этот перец теперь мне сообщает, что я, видите ли, из всех говоривших вызвал у него наибольшую человеческую симпатию и он бы хотел мне повиниться и вообще излить свою душу. Но я как вспомню, о чем мы тогда в этой квартирке, выпивая и веселясь, болтали и что он тут же и прослушивал, так мне дурно становится, а сам он мне так противен, так противен, что я ни за что не хочу с ним встречаться.

 

 

 

 

Ну ладно. Пригласил мой муж этого кагебешника (назовем его Ч.) на разговор, тот пришел к нему в журнал и принес статью, в которой он разоблачал антинародную деятельность своей организации. Пока мой муж правил стиль, подчеркивал смутные места, убирал общие фразы, разговорились. Мой муж, который и в юности, и в молодые годы изрядно натерпелся от коллег Ч., принялся ему задавать вопросы. Так они и сидели друг напротив друга через стол: Ч, — напряженно, стараясь запихнуть ладони куда‑то себе под мышки, а ступни — поглубже под стул, а мой муж — небрежно развалясь в рабочем кресле и постукивая карандашом по столу. На минуту мой муж вдруг представил, что именно так, только ровно наоборот — Ч. в кресле, а мой муж скукожившись на стуле, — они могли бы сидеть совсем недавно, только тогда бы вопросы задавал ему Ч.:

— Ну — ну, а поподробнее? А когда вы вышли на Попова? А какова была цель операции «Метрополь»? А кто был в этом деле вашим осведомителем? Вы не вполне искренни, вы увиливаете от прямого ответа… Мне интересно все — явки, контакты, провокационные действия… А как вы сами оказались сотрудником органов?

Короче говоря, мой муж многое узнал о своем визави: тот был на фронте, прошел Сталинград, был изранен, потом, после госпиталя и войны, окончил юрфак, стал адвокатом, а уж оттуда перешел на службу в органы. Статья его вскоре появилась в «Огоньке» и произвела фурор. Называлась она «Железные челюсти партии», как‑то так.

Но тогда бывшие сотрудники Ч. (бывшие — потому что он был уже на пенсии) ему этого не простили. Они, написали ему резкий ответ, назвали Иудой, «открепили» от ведомственной поликлиники и даже, кажется, лишили пайка, что было для него немаловажно, поскольку шел 89 год и вся Москва держалась на этих заказах — пайках — талонах. И бедный Ч., оказавшись в изоляции, — страдал. Он даже стал захаживать в храм митрополита Филиппа, который тогда только-только открылся. И так ему захотелось переменить всю свою жизнь, что решил он покреститься и даже попросил моего мужа помочь ему в этом.

А как раз тогда же с подобными просьбами обратились к моему мужу еще несколько человек: жена русского посла в Германии, мой одноклассник с детьми, дочь и внук народного артиста, да и сам Женя Попов мечтал окрестить своего новорожденного сына Васеньку, и мы собирались ехать в Переделкино, в храм Преображения Господня, где это Таинство совершается по полному чину и, как положено, «с погружением». Ну и Ч. пригласили туда же, чтобы уж — все вместе.

Правда, Попов как узнал, что там будет Ч., тут же отказался:

— Чтобы моего Васеньку с этим Велиаром в одной купели крестить, — нет, я к этому не готов. Давайте их разделим: Васеньку — завтра, а Ч. — как-нибудь в другой раз.

Так что Васеньку окрестили одного в маленькой купельке, а через несколько дней в Переделкино двинулась мощная разнородная компания оглашенных в сопровождении крестных матерей и крестных отцов.

— Вы учтите, — предупреждал мой муж накануне крещенья, обращаясь к Ч., — вас ждут большие искушения: лукавый станет чинить вам препятствия на пути к крещению, но вы будьте готовы и мужественно продолжайте продвигаться к своей цели.

— Да какие еще препятствия, — легкомысленно отмахнулся Ч.

— Ну, как минимум вы можете проспать, заболеть, труба водопроводная лопнет, замок в двери заклинит, лифт застрянет, нога подвихнется, электрички отменят… Или — вы проснетесь завтра утром и вдруг подумаете: «Что это я — сбрендил что ли на старости лет? Что за фантазия? Куда я попрусь? Жил так шестьдесят лет безо всякого крещения, а теперь — учудить вздумал!» Перевернетесь на другой бок и — дальше спать.

— Нет, — замотал головой Ч. — не может такого быть. Я обязательно приду.

Договорились встретиться в определенный час у электрички. И действительно, когда мы пришли на перрон, Ч. уже стоял у вагона. Но выглядел он испуганно и подавленно.

— Что случилось?

— Вот, — он показал на безжизненно висевшую правую руку, — рука отнялась. Не могу ни поднять ее, ни пошевелить. Видимо, у меня ночью микроинсульт произошел. Что делать? Я ведь даже не смогу перекреститься!

Он попробовал взять ее в левую руку и начертать ею на себе крестное знамение, но она не слушалась.

— Ничего, — подбодрил мой муж, — креститесь левой.

— Искушение, как вы и предупреждали, — пробормотал Ч., когда мы сели в вагон.

Наконец приехали в Переделкино. В храме Преображения Господня служили дружественные нам священномонахи во главе с настоятелем, который также был нам своим человеком.

Дружной толпой чающих святого крещения неофитов мы и направились к храму, не предвидя никаких осложнений. Но не тут‑то было. Как раз накануне староста повздорил с настоятелем и с раннего утра уехал в неизвестном направлении, забрав с собой ключи от запертой крестильни.

— Я бы покрестил, — развел руками настоятель, — но запасных ключей у меня нет, а староста неизвестно когда вернется. Если хотите, подождите или приезжайте в другой раз.

Мой муж оглядел весьма не малое, разновозрастное и разношерстное стадо, которое стояло во дворе храма, ожидая своего рождения в жизнь вечную, окинул взором и пораженного микроинсультом, сосредоточенного Ч. с его повисшей рукой и понял, что в следующий раз собрать здесь всех будет куда сложнее. Поэтому он сказал:

— Пойдем часок погуляем, зайдем на могилу Пастернака, Чуковского, а там и староста появится!

И все, разбившись на малые группки, дружно отправились за ним.

 

 

 

 

— Давайте я вам пока что расскажу, как я работал с НТС, — предложил Ч., оказавшись на тропе в паре с моим мужем. Он выражал ему свою благодарность в форме откровенности, к тому же он был уверен, что истории его так или иначе являются частью большой Истории.

Мой муж кивнул.

— Ну, внедрили меня туда — я специально ездил в Германию по подложным документам и встречался там с их агентом… И в такой там вошел авторитет, что в конце концов сам и возглавил эту организацию и начал ее разлагать изнутри, внедряя своих людей. В какой‑то момент там уже почти никого из чужих и не оставалось, а все были наши сотрудники: такой филиал КГБ. А тем, кто не был с нами связан, мы давали всякие липовые задания — устроиться работать на советский завод, или на фабрику, или даже в ЖЭК и достать какой‑нибудь список: сотрудников, жильцов… Так, имитировали деятельность, несли бессмыслицу. И вот такие у нас были успехи. Пора было заканчивать, и я написал рапорт начальству, которое тогда как раз поменялось: на место Семичастного пришел Андропов. В рапорте этом говорилось — дескать, все, задание выполнено, НТС больше не существует, поскольку весь он состоит из наших ребят. И что же? Вступив в должность, делает Андропов доклад на секретном заседании КГБ, и мы слышим: «Особенную опасность для нас представляет в настоящее время НТС…» «Да он что — белены объелся? — вскинулся я. — Какую еще опасность?» А мне мой начальник и говорит: «А ты помалкивай себе в тряпочку. Тебе что — плохо ли?»

И действительно — сразу после этого секретного доклада по вражеским «голосам» прошло сообщение, что КГБ мобилизует силы и средства на борьбу с антисоветскими организациями, в частности — с НТС. Тут же и ЦРУ активизировалось: направило в наш НТС, коль скоро Советы его так опасаются, финансовые потоки; КГБ, со своей стороны, увеличило нам денежное содержание, и пошел катиться этот снежный ком, с каждым оборотом наращивая объемы: звания, лычки, награды, премии… Вот в такие игры приходилось играть, — вздохнул Ч.

Меж тем пора было возвращаться в храм. Пришли, а староста хоть и вернулся, а на настоятеля дуется. Мой муж отправился к нему на переговоры. А тот говорит:

— Ну хорошо, крестилку я вам сейчас открою. Только ведь вот какая незадача: у нас отключили горячую воду. И купель, коль скоро вы собираетесь креститься «с погружением», мало того, что будет наполняться два часа, еще и вода в ней будет ключевая, ледяная. Кто дерзнет нырнуть в такую?

Ладно. Повел мой муж своих «оглашенных» к святому источнику, объяснив, что надо еще немного подождать, пока наполнится купель, а про ледяную воду сказать не посмел: слаб человек, всего боится, а вдруг его подопечные испугаются, креститься откажутся, отправятся восвояси? А подождать — так что ж не подождать‑то? Май на дворе, повсюду сирень цветет, яблони с вишнями тоже зацветают, одуванчики в юной травке горят, солнышко греет, а не сжигает. Прошли старым кладбищем, пастернаковским полем, свернули на Святой источник. Ч. зачерпнул воды левой рукой и умыл лицо. А правая рука так и висит, болтается, безжизненная. Так что не напрасно он по весенним полям и оврагам за моим мужем ходит, разведческие истории свои рассказывает, опасаясь, что «времени больше не будет» и стремясь во что бы то ни стало покреститься во оставление грехов, а там уже и не так будет страшно…