Грамматическая концепция А. А. Потебни и её идеалистический философско-лингвистический фундамент

Роль А. А. Потебни и его школы в истории русского языкознания необычайно велика. Потебня произвёл переворот в грамматических теориях, которыми до него питалась наука о русском языке. Углубление учения о слове, о грамматической фор­ме и грамматической категории, интерес к синтаксическому и семантическому ис­следованию элементов речи — всё это вносило новую, свежую струю в изучение русского литературного языка. В самой грамматике обнаруживались источники и формы художественно-языкового творчества. Уже Ф. И. Буслаев боролся против сухого логицизма, рационалистического априоризма и антиисторизма грамматичес­ких систем конца XVIII и первой половины XIX в., но мог противопоставить им лишь схематические чертежи исторической эволюции разрозненных языковых явле­ний, нередко рассматриваемых и оцениваемых под традиционным углом граммати­ческого зрения. К. С. Аксаков, вооружённый гегельянской философией, с необыкно­венной остротой вскрыл теоретическую бедность и отсталость «Опыта исторической грамматики русского языка» Буслаева3. И вот, в учении Потебни, увлечённого линг­вистическими теориями Вильгельма Гумбольдта и Штейнталя, открылся сложный и разнообразный мир творческого мышления, отражающегося в слове и непрестанно преобразующего грамматическую и лексическую систему языка. Семантика стано­вилась «душой» грамматики, а методом семантического анализа — субъективно-идеалистический психологизм с оттенком интуитивизма.

Грамматические идеи Потебни послужили основой синтаксической системы Д. Н. Овсянико-Куликовского, во многом определили путь синтаксических наблю­дений А. М. Пешковского и дали сильный импульс грамматическим исследованиям акад. А. А. Шахматова. Однако никто из русских последователей и продолжателей Потебни не связал так тесно и прочно грамматические вопросы, вопросы языковой техники, с формами мышления и познания, как сам Потебня, который писал: «Как на вопрос о причине такой-то формы стружки, муки и т. п. можем ответить, отвлека­ясь от свойства вещества и работы, лишь указанием на форму струга, мельницы с её жерновами и ситами и т. п., так, отвечая на вопрос о причине такой-то формы наше­го знания, нельзя миновать указания на образуемые и образующие формы языка, ка­ковы слово, предложение, часть речи; ибо этими формами различ­но, смотря по языку и его поре, делится и распределяется всё мыслимое, доходящее до нашего сознания»4.

1 «Сочинения филологические», ч. 1, стр. 530.

2 «Сочинения филологические», ч. 2, стр. 56—57; ср. также стр. 70, 74, 531.

3 Там же, ч. 1 и критический разбор «Опыта исторической грамматики» Ф. И. Буслаева, ч. i.

4 А. А. Потебня. Из записок по русской грамматике. III, Харьков, 1899, стр. 641. Характерно,
что Гумбольдт также в понятие формы языка включает и его семантические особенности, самую техни-


Потебня строил свою грамматическую систему, исходя из лингвистических взглядов Вильгельма Гумбольдта и Штейнталя. С характерным для Гумбольдта по­ниманием речи как творческой деятельности был связан обострённый интерес к син­тетическим актам и формам языка. Поэтому в концепции Гумбольдта особенное ме­сто заняла теория предложения1. «Душой» предложения Гумбольдт, в согласии с традицией, объявил глагол, которому «акт синтетического сказывания (собственно «предлагания» — по связи с «предложением» — «Setzen», «Satz») присущ как грам­матическая функция». «Между глаголом и остальными словами, попадающими в простое предложение, — писал Гумбольдт, — резкая разница, которая не позволяет ставить его на одну доску с ними. Все остальные слова предложения представляют собою, так сказать, мёртвый, ещё только подлежащий соединению материал, — один глагол является не только живым, но и животворящим средоточием»2. Так оп­ределяется в системе Потебни приоритет предложения над словом, вырастает идея органического единства между «частями речи» и «членами предложения», и глагол становится осью грамматического мышления. Вместе с тем от Штейнталя (а также от Макса Мюллера) Потебня воспринимает учение о предикативности, о сказуемо­сти как о первичной организационной форме самостоятельного слова. «Всякое на­именование, — писал М. Мюллер, — есть классификация, есть подведение единич­ного под родовое, и всё, что знаем — эмпирически или научно, — мы знаем только благодаря нашим общим идеям... Всякое слово есть первоначально сказуемое пред­мета»3. Точно так же Штейнталь (вслед за Гумбольдтом) видел в первобытном слове (Wurzelwort) слово-предложение, а «слова развитого языка» рассматривал (пользу­ясь остроумным выражением Гербарта) как «мусор», образующийся от выпадения элементов из состава предложения. Вследствие постоянного перекрещивания сужде­ний «предложения разрезаются на части, так что слова подлежащего и слова сказуе­мого расщепляются в сознании из единства суждения. То же самое делается с атри­бутивными и объективными (т. е. дополнительными) словами))4.

Штейнталь очень тонко и глубоко намечает приёмы и принципы лингвистичес­кого исследования этого «мусора» в отличие от целого «строения или здания» (речи, предложения). Ощущение слова, как «искусственного препарата», в отличие от предложения, как законченного единства, было неотделимо от лингвистического проекта Штейнталя. Каждый кусок словесного материала, по Штейнталю, имеет на себе следы разносторонней спайки, связи с другими, и один и тот же способ связи обнаруживается на нескольких камнях и балках (ведь в общем строении камень ка­сается других камней всеми своими сторонами). Так отделяется материал от «спа­ек», от методов соединения. Следовательно, к языковому мусору относятся матери­ал и спайки, по которым и определяется структурная роль слов в составе целого. Отсюда — взаимодействие грамматики и лексикологии. И та и другая имеют дело, в сущности, с одним и тем же предметом исследования, но трактуют его неодинако­во. Лексиколог разбирает самый материал, хотя не обходится без того, чтобы на ка­ждом камне (т. е. слове, идиоме, фразе) не отмечать форму спайки, не изучать его возможных связей, а грамматист исходит в своём исследовании от наблюдений над методами спаивания, однако не может при этом не указывать и на самый материал5.

ку мышления. Ср. у Гумбольдта, О различии организмов человеческого языка (русский пере­вод, СПБ, 1859): «Постоянное и однообразное в этой деятельности духа, претворяющей органический звук в выражение мысли, быв понято в полной совокупности и представлено систематически, составит то, что мы называем формою языка» (41 —42).

1 W i I h. v. H u m b о I d I, Ueber die Kawisprache auf der Insel Jawa, Berlin, 1836, Bd. I, 266.

2 T а м ж е, т. I, стр. 267. Ср. т.акже каталог определений предложения у разных грамматиков в
книге J. Ries «Was ist ein Satz», Prag, 1931, 208—224.

'Max M (1 I I e r, Vorlesungen iiber die Wissenschaft der Sprache, fur das deutsche Publicum bearbeitet, Leipzig, 1866, I, 331.

4H.Steinthal, Grammatik, Logik und Psychologie,ihre Prinzipien und ihre Verhaltnis zu einander, Berlin, 1885, 347.

'Там же, 349.


Такое понимание взаимодействия грамматики и лексикологии предопределило кон­цепцию грамматической формы и в системе Потебни. Понятие «внутренней фор­мы», центральное в учениях Гумбольдта и Штейнталя, было перенесено Потебней на почву грамматики1, и в этом аспекте грамматическая форма у него сливается с понятием категории «грамматического мышления»2.

Вместе с тем для Штейнталя точно так же, как и для Гумбольдта, не существовало слов с различными значениями, так как всякое употребление слова было связано с отдельным представлением, с новым контекстом3. Потебня эту мысль выразил так: «Слово в речи каждый раз соответствует одному акту мысли, а не нескольким, т. е. каждый раз, как произносится или понимается, имеет неболее одного значения» .

Учение Потебни о грамматических формах и категориях языка тесно связано с его общей концепцией языка, речи и слова. Язык — это поток непрерывного словес­ного творчества, вмещённый в определённый коллективный (национальный, соци­ально-групповой) контекст. «Общее между говорящим и слушающим условлено их принадлежностью к одному и тому-же народу»5. Примечание разъясняет эту форму­лу: «Слово народ употреблено здесь для краткости. Круг единства понимания изве­стного слова может быть гораздо теснее отвлечённого понятия «такой-то (русский и пр.) народ». В рамках этого коллективного русла, которое, однако, у Потебни чаще всего сливается с понятием нации, язык представляет непрестанно меняющееся, подвижное, но сохраняющее цельность структурное единство форм выражения и мышления. «В каждый момент речи наша самодеятельность направляется всею мас­сою прежде созданного языка, при чём, конечно, существует разница в степени вли­яния одних явлений на другие» (36). «Речь... существует лишь как часть большего целого, именно языка. Для понимания речи нужно присутствие в душе многочислен­ных отношений данных в этой речи явлении к другим, которые в самый" момент ре­чи остаются, как говорят, «за порогом сознания», неосвещаясь полным его светом» (34—35). В языке, как одной из структурных форм творчества культуры, всё взаим­но связано и взаимно обусловлено. Вместе с тем в языке всё оформлено. «Язык есть... форма мысли, но такая, которая ни в чём, кроме языка, невстречается» (63). «Содержание языка состоит лишь из символов внеязычного значения и по отноше­нию к последнему есть форма» (65). «Формальность... свойственна всем языкам, всё равно, имеют ли они грамматические формы или нет» (8). Контекст языкового цело­го служит смысловым фоном для осуществления речи.

«Речь — в определении Потебни — синоним принятого теперь термина «в ы-сказывани е». Речь — это основная форма употребления языка, это — целост­ная, живая, конкретная форма творческой реализации языка, который в ней и для неё преобразуется, проходя через бесконечные стадии становления. Будучи струк­турной «частью большего целого, именно языка», речь в то же время индивидуаль­на. «В действительности... есть только речь. Значение слова возможно только в речи.

1 Гумбольдт определял внутреннюю форму очень широко — как способ применения внешней зву­ковой формы к обозначению предметов мысли и выражению связи мыслей.

г Н. Steinthal,Grammatik, Logik und Psychologie, 341: «Denken, das sich nach grammati-schen Gesetzen bewegt».

' «Zeitschrift fur Vdlkerpsychologie», I, 426. Критическую оценку концепции Штейнталя даёт Н е г m. Paul, Prinzipien der Sprachgeschichte, 4 Aufl., Halle a. S. 1909, 77—78 (изд. 1-е, Halle a. S., 1880, 85). Ср. у Гумбольдта: «Истинная индивидуальность заключена только в лице, говорящем в дан­ное время. Никто не понимает слово именно так, как другой... Всякое понимание есть вместе с тем непо­нимание, всякое согласие в мыслях — вместе с тем разногласие» («Ueber das vergleichende Sprachstudium». Gesammelte Werke, 111, 261—262). Ср. также тезис Гумбольдта: «Размен речи и пони­мания не есть передача данного содержания (с рук на руки); в понимающем, как и говорящем, это содер­жание должно развиться из собственной внутренней силы; всё, что получает первый, состоит только в гармонически настраивающем его возбуждении» (там же, стр. 54—55).

' А. А. Потебня, Из записок по русской грамматике, I—II, Харьков, 1888, стр. 3.

'Там же, стр. 9. В дальнейшем все указания страниц делаются по этому изданию. В цитатах из Потебни сохраняется своеобразие орфографии самого Потебни (слияние отрицания не с глаголами, при­лагательными и наречиями в одно слово).


Вырванное из связи слово мертво, не функционирует, не обнаруживает ни своих ле­ксических, ни, тем более, формальных свойств, потому что их не имеет (Humboldt, Ueber Verschiedencheit 207; Steinthal, Charakteristik, 318—319; Буслаев, Граммати­ка, § 1)» (32). «Что такое речь, это может быть определено только для каждого слу­чая отдельно». Она «вовсе нетождественна с простым или сложным предложени­ем»... «Она есть такое сочетание слов, из которого видно, и то... лишь до некоторой степени (так как ведь полностью значение всех речевых элементов раскрывается лишь на фоне всего языка, — В. В.), значение входящих в него элементов» (32). Ведь «если незахотим придать слову речь слишком широкого значения, то должны будем сказать, что и речи, в значении известной совокупности предложений, недос­таточно для понимания входящего в неё слова» (34). Лишь контекст языка в целом определяет и решает всё. Понятно, что «на­стоящее живое слово» (32) для Потебни является лишь составным элементом речи, в которой оно реализуется. В отрыве от речи оно — «искусственный препарат». Вне конкретного «высказывания» слово, как лексическая единица, есть лишь точка при­ложения множества осуществлённых в известной последовательности значений, од­нозвучный комплекс, в котором искусственно объединены, посредством априорного отвлечения и сближения, несколько отдельных языковых форм («омонимов»). Такое словарное слово — «экстракт, сделанный из нескольких различных форм» (33). «Общее значение слов как формальное, так и вещественное, есть толь­ко создание личной мысли и действительно существовать в языке неможет» (33). «Это общее — лишь сокращение, а не неизменная субстанция, окружённая изменчи­выми признаками» (3). «Между тем действительная жизнь... слова совершается в ре­чи... Слово в речи каждый раз соответствует одному акту мысли, а не нескольким, т. е. каждый раз, как произносится, или понимается, имеет неболее одного значе­ния» (3). Поэтому Потебня считает, что «малейшее изменение в значении слова (как формальное, например верста, версты, версте и т. п., так и вещественное. — В. В.) делает его другим словом». Итак, многозначных слов нет. «На деле есть только од­нозвучность различных слов, то-есть то свойство, что различные слова могут иметь одни и те же звуки» (4). Язык кишит омонимами. В сущности, всякое новое употребле­ние слова равносильно созданию нового слова. «В слове всё зависит от употребления. Употребление включает в себя и создание слова, так как создание есть лишь первый случай употребления» (32). «Откуда бы ни происходила родственная связь однозвуч­ных слов, слова эти относятся друг к другу, как предыдущие и последующие» (4).

Нетрудно заметить, что в этой порочной насквозь индивидуалистической конце­пции не дооцениваются осознанные коллективом и реализуемые им в разных кон­текстах, более или менее «константные», устойчивые семантические формы слова. Субъективно-идеалистическое отношение к слову, как к индивидуально-неповтори­мому акту духовного творчества, закрыло перед Потебней социальную общность ле­ксемы как средства речевой коммуникации, отражающего действительность и — вместе с тем — отношение к ней целого человеческого коллектива'. Психологичес­кое и, следовательно, генетическое понимание творческого языкового процесса по­будило Потебню истолковать разные значения одного слова как последовательный ряд возникающих друг из друга и опирающихся один на другой мыслительно-рече­вых актов. «Собственное значение слова (обычно противопоставляемое значению переносному, — В. В.) есть всё значение предъидущего слова по отношению к пос­ледующему, а где нетребуется особенной точности, даже совокупность предъиду-

' Культ конкретной единичности доходил у Потебни до сомнения в существовании единства и це­лостности человеческой личности, так как «личность, моё «я» есть тоже обобщение содержания, изменя­ющегося каждое мгновение». Реальны для Потебни только эти сменяющиеся содержания. «Мысль и язык»,1913, стр. 217—218. См. также характеристику учения А. А. Потебни в брошюре Т. Райнова «А. А. Потебня», П., 1924, и в статье Д. Н. Овсянико-Куликовского «А. А. Потебня как языковед-мыслитель», «Киевская старина», VII, 1893. Ср. субъективно-идеалистический индивидуа­лизм Гумбольдта.


щих значений по отношению к нескольким последующим» (6). Потебнианская кон­цепция слова, исключающая принцип «многозначности», не позволяет говорить ни о собственном, ни о переносном значении одного и того же слова: «Предъидущее значение есть для нас значение не того слова, которое рассматриваем, а другого. Ка­ждое значение слова есть собственное и в то же время каждое, в пределах нашего наблюдения, — производное, хотя бы то, от которого произведено, и было нам неиз­вестно» (6). Поэтому семантическую структуру слова Потебня изображает только в процессе его становления и употребления. Слово как творческий акт речи и позна­ния, а не как коммуникативная единица языка, занимает Потебню. Такое слово со­стоит из трёх элементов: звука (или комплекса звуков), знака, или, представления, и значения. «Звук в слове — форма знака, это, так сказать, знак знака» (5). Знак покоится на значении прежнего слова. Например, в слове арбузик, которым ребёнок назвал абажур, признак шаровидности, извлечённый из значения слова арбуз, и образует «знак значения этого сло­ва» (6). Таким образом', все три структурных элемента — комплекс звуков, знак, или представление (признак шаровидности, общий арбузу и аба­журу), предметное значение (абажур) — в слове арбузик оказываются налицо. «Знак в слове есть необходимая (для быстроты мысли и для расширения сознания) за­мена соответствующего образа или понятия, он есть представитель того или другого в текущих делах мысли, а потому называется представлением» (7)'. Представление — «непременная стихия возникающего слова; но для дальнейшей жизни слова оно не необходимо» (7). Ср., например, слово рыба (в при­менении к рыбе) в противоположность слову рыба, обозначающему холодного, флегматичного человека. Третий элемент слова — значение — не есть понятие и не есть образ. Сравнительно с содержанием соответствующего образа и понятия значение пусто и в этом смысле формально (8—9). В сущности, представле­ние и значение, по мысли Потебни, можно объединить в понятии внут­ренней формы слова (т. е. «способа представления внеязычного содержа­ния») в отличие от внешней звуковой формы слова. Но эта тройственность элемен­тов слова не исчерпывает всей его смысловой структуры. Остаётся нераскрытым формальное значение слова, его грамматическая форма. Слово в языках такого типа, как русский, включено в систему грамматических категорий, т. е. основных грамматических понятий, определяющих «строй языка». «Говорить на формальном языке — значит систематизировать свою мысль, распределяя её по известным отделам» (27). В таком языке каждое слово «носит на себе печать опреде­ленной грамматической категории» (52). «Слово заключает в себе указание на изве­стное содержание, свойственное только ему одному, и вместе с тем указание на один или несколько общих разрядов, называемых грамматическими категориями, под которые содержание этого слова подводится наравне с содержанием многих других. Указание на такой разряд определяет постоянную роль слова в речи, его по­стоянное отношение к другим словам», его грамматическую форму (25). Следова­тельно, в семантической структуре слова с вещественным, лексическим значением сочетается формальное, грамматическое, нередко выражаемое аффиксами самого этого слова. «Как вещественные значения, так и формы должны быть рассматривае­мы как средства и вместе акты познания. Если мир, как мы верим, неисчерпаем для познания, и если верно, что неможет быть найдено пределов лексическому развитию языка, то нельзя назначить и черты, ограничивающей количество и качество возмо­жных в формальном языке категорий» (50).

' Необходимо запомнить предупреждение Потебни относительно этого, заимствованного им у Штейнталя употребления слова «представление» («Vorstellung»): «Этого значения слова «представле­ние», значения, имеющего особенную важность для языкознания и обязанного своим происхождением наблюдению над языком, неследует, смешивать с другим, более известным и менее определённым, по которому представление есть то же, что восприятие или чувственный образ, во всяком случае — сово­купность признаков». «Из записок по русской грамматике», I—II, стр. 7.


Таким образом, грамматическое функционирование слова в речи определяется системой изменчивых и подвижных грамматических категорий, конструирующих формальный строй языка и отражающих заложенную в нём «классификацию обра­зов и понятий» (27). «Формальность языка есть существование в нём общих разря­дов, по которым распределяется частное содержание языка одновременно с своим появлением в мысли» (53). Эти общие разряды, иначе — формальные категории языка, отнюдь не совпадают с логическими категориями мышления. «Грамматичес­ких категорий несравненно больше, чем логических» (62). Например, «категории предмета и его признака ненужны для логики, для которой и то и другое — только понятия, совокупности признаков» (61). С другой стороны логика — в отличие от грамматики — игнорирует индивидуальные своеобразия строя мысли, выразив­шегося в том или ином национальном языке. «Индивидуальные различия языков не­могут быть понятны логической грамматике, потому что логические категории, на­вязываемые ею языку, народных различий неимеют» (62). Отсюда Потебня заключа­ет вместе со Штейнталем и вопреки предшествующей русской философско-грамма-тической традиции, что «грамматика ничуть неближе к логике, чем какая-либо из прочих наук» (63). Грамматические категории, вопреки логическим, тесно связа­ны с вещественным содержанием данного языка. В формальных языках «есть, а пре­жде было больше недостаточно одухотворённых категорий, т. е. таких, в которых вещественное содержание слова недостаточно отделено от его формы» (56). Вместе с тем грамматические категории языка изменчивы. «Нет ни одной неподвижной грамматической категории» (76). «Понимая язык как деятельность, невозможно смо­треть на грамматические категории, каковы глагол, существительное, прилагатель­ное, наречие, как на нечто неизменное, раз навсегда выведенное из всегдашних свойств человеческой мысли. Напротив, даже в относительно небольшие периоды эти категории заметно меняются» (76).

Будучи основными организационными формами языковой мысли, эти грамма­тические категории возникают, развиваются, изменяются в том высшем грамматиче­ском целом, в той словесной конструкции, которая первоначально совпадала со сло­вом и с «речью» (с «словоречью», так сказать) и которая, несмотря на все историчес­кие превращения, продолжает быть главной структурной основой речи, нередко да­же исчерпывающей всю речь, всё высказыванье, — именно в предложении. Единство и целостность речи, как основной единицы языка, базируются на структу­ре предложения. Первообразное нерасчленённое слово-предложение, обнимавшее собою всю речь, было универсальной, но бесформенной единицей языка, ещё не вы­работавшего грамматических категорий. Это было, в сущности, не предложение, а «психологическое (не логическое) суждение при помощи слова». Между тем «про­стейшее предложение наших языков заключает уже в себе грамматическую форму, оно появляется в языке вместе с нею» (76). Грамматические формы и категории не только возникают и изменяются в предложении, но и организуют и изменяют са­мо предложение. Если предложение — сложный продукт языкового синтеза, то и грамматические категории, будучи тоже следствием синтеза, в то же время «имеют синтез своею грамматическою функцией» (52). «Образование и изменение граммати­ческих форм, сосоставляющих формальное (грамматическое) содержание предложе­ния, есть другое название для изменения самого предложения, т. е. того ближайшего целого, в коем совершается жизнь этих форм» (76). «С изменением грамматических категорий неизбежно изменяется и то целое, в котором они возникают и изменяются, именно предложение, подобно тому как неизбежно форма устойчивой кучи зависит от формы вещей (например, кирпичей, ядер), из коих она слагается, как неизбежно форма и определение общества изменяется вместе с развитием особей» (76—77).

Итак, структура грамматических категорий и структура предложения взаимно обусловлены и соотносительны в своей исторической изменчивости. Потебня с необы­кновенной яркостью и убедительностью развивает мысли Гумбольдта, Гейзе и Штейн-таля, что «грамматическое предложение вовсе нетождественно и непараллельно с ло-


гическим суждением» (61) и что определение современного грамматического предло­жения, как «словесного выражения психологического суждения», по своей бессодер­жательности равносильно определению «Сократа как особи зоологического вида homo sapiens1, или нынешнего государства... как человеческого стада» (77).

Грамматическое предложение, как исторически изменчивая основная конструк­тивная форма речи, в современном языке немыслимо без «частей речи». Это — са­мые общие, синтетические, основные категории языка. «Существенный признак предложения в наших языках состоит в том, что в предложение входят части речи; если их нет, то нет и нашего предложения» (64). Таким образом, в связи с граммати­ческим строем предложения формируются главные грамматические категории, глав­ные грамматические разряды слов, «части речи». Как уже сказано выше, взгляд Гум­больдта и Штейнталя на глагол и предикативность слова предрешил определение предложения в концепции Потебни: центр предложения — глагол, verbum finitum. «Главное (независимое от другого) предложение невозможно (кроме случаев опуще­ния глагола) без verbum finitum (т. е. глагола в собственном смысле, без причисле­ния к нему причастных форм)... Само по себе verbum finitum составляет предложе­ние» (77—78). «Maximum определения предложения данного момента языка (с ого­воркою «сколько нам известно») было бы синтезом синтаксиса этого языка» (78). Анализ предложения и его членов раскрывает систему «частей речи» и всех других грамматических категорий, с ними связанных. Так, в сфере грамматики слово как «часть речи», как грамматически оформленный элемент речи, определяется через стру­ктуру предложения — по своей функции в системе его членов. Члены предложения и части речи соотносительны. Определение членов предложения, по мнению Потебни, «может быть удовлетворительно только в случае, если будет вместе с тем определени­ем частей речи», функция которых — быть соответствующими членами предложе­ния (67). Семантические формы слова находят своё полное выражение в речи, а грамматические формы слова — в предложении.

Отсюда становится ясным, что для Потебни в сфере грамматики синтаксис явля­ется решающим. Ведь грамматические категории вполне постигаются лишь в синта­ксисе. Понятие синтаксиса для Потебни сочетается с понятием общего смыслового контекста языка, всей языковой структуры. Поэтому Потебня готов расширить сфе­ру синтаксиса до синтаксической точки зрения, распространяющейся как на учение о вещественном значении слов, так и на учение о грамматических формах и функци­ях. В этом смысле синтаксическая точка зрения Потебни соответствует описательно-систематизирующей «синхронической лингвистике» де Соссюра. Но она лишена то­го антиисторизма, которым грешит синхронический метод Соссюра и его школы. Синтаксическая точка зрения Потебни (в отличие от этимологической) состоит в том, что всякое явление языка познаётся и осмысливается не изолированно, а в контексте всего языка, в сочетании с другими явлениями (38). Она предполагает глубокое освоение системы языка в целом. Синтаксическая точка зрения базируется на «описании современного состояния» (38), и в этом смысле «синтаксис есть мо­мент истории языка». Отсюда ясно, что Потебня вовсе не отрицает исторического изучения синтаксических явлений. Его парадоксальный тезис о немыслимости «ис­торического синтаксиса» афористически выражает ту мысль, что контекст языка в целом постигается лишь в синхроническом аспекте, что такое «синтактическое», т. е. структурное, функциональное осмысление языковой системы во всём многооб­разии связей её элементов не нуждается в предварительных этимологических разы­сканиях, а, напротив, является их основой. Ведь этимологическая точка зрения, изу­чающая генезис и историю вещественных и формальных значений слов, не может обойтись без синтаксического осмысления тех форм, на почве которых возникли со-

' Ср. иной психологический подход к предложению как к выражению психологического суждения у Ф. Ф. Фортунатова и его учеников (а ранее у повлиявших на Фортунатова Н. Paul и Georg von der Gabelentz).


ответствующие слова и категории. Например, «показывая, чем было неопределённое наклонение, прежде чем стало самим собою, мы говорим не о нём, а о других фор­мах. Конечно, слова предшествующие по отношению к данному тоже должны быть определены синтактически» (38). Иначе говоря, история формы невозможна без по­нимания её «синтактических», её структурных функций в хронологически разоб­щённых языковых контекстах. Таким образом, синтаксис в широком смысле этого слова — опора и основа всякой истории языка.

На таком семантическом и синтаксическом фоне, освещенном образами речи и предложения, выступают в системе Потебни понятия грамматической формы слова и грамматической категории. Грамматическая форма — понятие синтаксическое par excellence. Большинство лингвистов, стоявших на позициях сравнительно-историче­ского метода, понимали и понимают грамматическую форму слова наивно-эмпири­чески и морфологически, связывая её с аффиксами в строении отдельного слова. Для Потебни эта абстрактно-морфологическая точка зрения была неприемлема уже по одному тому, что она механически отрывала слово от речи и от целостного смысло­вого контекста языка, от его «мысли». Грамматические категории органически свя­заны со всей семантической структурой языка, со всем его грамматическим строем, а следовательно — и со всем присущим данному языку строем мысли. Поэтому они могут выражаться не только формальными элементами слова, но и его синтаксичес­кими связями, его семантическими функциями в речи, иногда даже местом соответ­ствующего разряда слов в общей системе языка. «Нет формы, присутствие и функ­ция коей узнавались бы иначе, как по смыслу, т. е. по связи с другими словами и формами в речи и языке» (36). Слова, которые по внешности кажутся бесформенны­ми, на самом деле являются «словами с совершенно определённой грамматическою функциею в предложении» (31). «Мысль в формальном языке никогда не разрывает связи с грамматическими формами: удаляясь от одной, она непременно в то же вре­мя создаёт другую. Синтактические отношения формы всегда согласны с нею са­мою: она ведь узнаётся по этим отношениям» (41). «Если, при сохранении грамма­тической категории, звук, бывший её поддержкою, теряется, то это значит... что мысль ненуждается более в этой внешней опоре, что она довольно сильна и без неё, что она пользуется для распознавания формы другим более тонким средством, имен­но знанием места, которое занимает слово в целом, будет ли это целое речью или схемою форм» (58). Вместе с тем Потебня подчёркивает структурную спаянность лексических и грамматических форм в слове. «Конечно, не звуки слова и не его ве­щественное значение составляют его грамматическую функцию, а именно его фор­мальное значение» (67). Лексические изменения в слове «ненаходятся в непосредст­венной зависимости от грамматической формы, но они могут сами влиять на неё» (92). Следовательно, в языке такого строя, как русский, нет слов, грамматически не оформленных, т. е. не подводимых ни под какую категорию. Форма — это функцио­нальная определённость употребления слова в речи. И в этом плане «стирание флек­сий» не может означать ни утраты или уменьшения количества грамматических форм, ни потери формальности в языке (52). «Ежеминутно распределяя содержание своей мысли в языке по разрядам, невозможно утратить привычки к такой классификации, а, напротив, можно только всё более и более укоренять в себе эту привычку» (53). Ведь «изменчивость и подвижность мысли в языке гораздо более изменчивости звуков» (22).

Вывод ясен: грамматическую форму слова нельзя отождествлять со «звуком» в слове (т. е. с его аффиксами) или с отсутствием аффикса, морфологически расцени­ваемым как знак категории (например, отсутствие окончания в имен. пад. слов конь, стол и т. п.), так как ведь «под частями данного слова следует разуметь как такие значения или их оттенки, которые изображаются в слове особыми звуками, так и та­кие, которые в данном слове звукового выражения не имеют и предполагают лишь сложность других слов» (10—11). Не подлежит сомнению, что понятие нулевой, или отрицательной морфемы (стол при стол-а, и т. д.). Потебней было осознано и раз­вито раньше, чем Бодуэном де Куртенэ, Ф. де Соссюром или Фортунатовым. Ссыла-

21 В. В Виноградов


ясь на Гумбольдта, Потебня подчёркивал: «Данная форма имеет для меня смысл по месту, которое она занимает в склонении или спряжении» (35). Такое понимание обусловлено «более тесной ассоциацией известных форм между собою, чем с други­ми формами» (35). Но и при включении нулевой морфемы в систему формальных частей слова нельзя изолировать грамматической формы слова от живого синтакси­ческого контекста. «Грамматическая форма неесть мумиеобразный остаток прежней жизни слова, а, напротив, то, в чём с особою силою проявляется жизнь мысли в сло­ве. Было бы странно, если бы было иначе» (48). Форму уже потому нельзя смеши­вать с её внешним знаком, что она прежде всего есть значение (52, 55). Счёт оконча­ний ни в малейшей мере не определяет количества форм (56), хотя «в огромном ко­личестве случаев значение определённой грамматической категории (имя, глагол и т. д.) достигается в слове индоевропейских языков тем, что оно заключает в себе бо­лее одной части» (10), т. е. распадается на основу и аффиксы, и хотя «слова соединя­ются в семейства не только лексическими, или вещественными, но и формальными своими частями» (14). Так как «грамматическая форма есть элемент значения слова и однородна с его вещественным содержанием», которое всегда подводится под ка­кую-нибудь грамматическую категорию (29), то на вопрос, всегда ли должна «изве­стная грамматическая форма выражаться особым звуком», особой формальною при­надлежностью слова, Потебня решительно отвечает: «Конечно, нет» (29). Многие грамматические формы «собственно для себя в данном слове небудут иметь никако­го звукового обозначения» (29). Ведь если какая-нибудь грамматическая категория составляет существенный элемент языковой системы, то она познаётся не в изолиро­ванном слове, а в контексте «ближайшего целого» и — далее — всего языка. Напри­мер, господство видовых категорий совершенности и несовершенности «в современ­ном русском языке столь всеобще, что нет ни одного глагола, который бы не отно­сился к одной из них» (29). Между тем «есть значительное число случаев, когда гла­голы совершенный и несовершенный по внешности ничем неразличаются»; же­нить, настоящее — женю (несов. вид), и женить, будущее — женю (сов. вид) суть два глагола, различные по грамматической форме, которая в них самих, отдельно взятых, невыражена ничем» (там же). Таким образом, вещественное и формальное значение слова, составляя один акт мысли, осуществляются лишь в речи. Слово грамм или сапог «вне связи неесть ни именительный, ни винительный ед., ни роди­тельный множ.», так как вне связи, вне речи форма, как и всё слово, «мертва, не­функционирует» (32). В речи обнаруживаются, реализуются и те соотношения, те ассоциации форм, которые нередко определяют целиком функционирование сло­ва — без посредства всякого звукового обозначения формы в самом слове (35). «Звук в слове есть средство объективировать мысль... Затрата силы на произнесение звука в речи оправдывается лишь в той мере, в какой без звука невозможно удер­жать перед собой значение» (57). Звуковые показатели формы — это своеобразные «цифирные знаки и счёты» в умственном счислении, которое может обойтись и без них (58). Точно так же, «имея возможность определить предмет по порядку, по мес­ту в пространстве, можно, если это нужно, необременять мысли никакими другими приметами» (58). «Связь между отдельными явлениями языка гораздо теснее, чем кажется» (35—36). «Ряды явлений» обусловливают грамматическую форму. «Следовательно, говоря женю в значении ли совершенном или несовершенном, я нахожусь под влиянием рядов явлений, образцами коих могут служить кончаю и кончу» (35). Строй языка и присущей ему мысли определяет и обусловливает сознание «беззвучной грамматической формы» в слове, не обнаруживающем внешних формальных частей, и тот же строй «правит звуком в слове» (48). Каждая форма связана с остальными формами данной системы языка таким образом, что «по одной форме можно заключить о свойстве если не всех, то многих осталь­ных» (54).

Это необычайно глубокое структурное, синтетическое понимание грамматичес­кой формы Потебня освещает картиной диалектического перехода формы в содер-


жание и обратно — содержания в форму. Так, значение слова в обиходном языке, в повседневном употреблении формально по отношению к содержанию науч­ного понятия, обозначаемого тем же словом, как термином; «но по отношению к грамматическим категориям само это формальное значение является веществен­ным» (25). С другой стороны, в русском языке, как и в других европейских языках, есть слова, которые «неимеют своего частного содержания и небывают самостоя­тельными частями речи» (25). Будучи нередко даже лишены звуковой самостоятель­ности (например «зна€ешь-лы, ио£-воду»), они «служат указателями функций дру­гих слов и предложений» (25). «Такие слова называются чисто-формальными и грамматическими» (26). Это — союзы, предлоги, частицы и вспомогательные глаго­лы. Так устанавливаются две наиболее общие категории слов — слова лек­сические и формальные (26). Только лексические слова являются «час­тями речи». Формальные же слова функционируют как элементы составных форм. Здесь синтаксический (и аналитический) характер грамматической формы выступа­ет в наглядной обнажённости. Во флексивных языках с течением времени синтаксис поглощает морфологию (45), аналитический строй внедряется в синтетический и ог­раничивает его. Звуковые элементы отдельных форм с течением времени стираются; «формы, как значения, сменяются другими, которые могут состоять более чем из од­ного слова и несоставлять звукового единства» (46). Аналитическая «описательная форма (например, сочетание личного местоимения, как формы, с глаголом, предлога с именем) есть сочетание слов, уже имеющих формальные определения, но в сово­купности составляющих один акт мысли» (58). Так, в сложной форме русского прош. вр. я сказа€л, «с силою речи на втором слове», личное местоимение равно­сильно личному окончанию, и вся форма есть «сказуемое без подлежащего, как лат. dixi» (94). Так, «каждое особое значение предлога даёт новый падеж» (58). В этих рассуждениях Потебни заложены основы дифференциации аналитических и синте­тических форм в грамматике русского литературного языка, и отчётливо намечена тенденция русского языка к смешению флективного строя с аналитическим.

Таким образом, грамматическая форма в концепции Потебни получает функци­онально-синтаксическое и структурно-семантическое определение. Форма — это функция грамматической категории, осуществляемая в слове. Потебня в борьбе с на­ивно-морфологическим эмпиризмом сравнительно-исторической грамматики, опре­делявшей форму как морфологически значимый «звук» отдельного слова, усиленно подчёркивает, что форма — не звук, а значение. Вместе с тем понятно, что грамма­тическая форма в учении Потебни подчиняется тому же принципу субъективно-идеалистической индивидуализации, что и слово. Форма рассматривается как психо­логически-конкретная, осуществляемая в речи индивидуальная модификация грамматического употребления слова, которая не может совмещать внутри себя несколько однородных и однотипных, т. е. взаимно противоречивых, категориаль­ных значений. Форма функционирует не сама по себе, не «форма как форма», а в структурной спаянности с синтаксическим употреблением слова в речи, с его се­мантикой. «Слово в каждый момент своей жизни есть один акт мысли. Его единство в формальных языках ненарушается тем, что оно относится разом к нескольким ка­тегориям, например лица, времени, наклонения. Невозможно совмещение в одном приёме мысли лишь двух взаимно исключающих себя категорий» (34). Отрицание «синхронической» многозначности слова приводит к столь же своеобразному пони­манию семантических границ формы. «Истинным пониманием формы» считается понимание её в речи, где «она имеет каждый раз одно значение, т. е., говоря точнее, каждый раз есть другая форма» (33). Потебня противопоставляет это понимание формы традиционному взгляду, выраженному в словах акад. Ягича: «Одна и та же форма в разных отношениях получает различные значения; но ещё никому не прихо­дило в голову сказать, что это не одна форма, а две, три и т. д.» (29). Поэтому Потеб­ня решительно отвергает господствующее воззрение на форму как на грамматичес­кий центр множества значений, их которых одно объявляется общим, основным,


субстанциональным, другие — окказиональными, частными. «Языкознание ненуж­дается в этих общих значениях» (33). Потебня в качестве отрицательной иллюстрации традиционного взгляда цитирует характеристику формы повелитель­ного наклонения — знай (из книги Н. П. Некрасова «О значении форм русского гла­гола», 106) как «общей личной формы глагола», получающей в речи то желательный, то повелительный, то условный смысл. Для Потебни такая отвле­чённая от индивидуально-конкретного функционирования форма —— тоже «искусст­венный препарат». «Невозможно представить себе», — пишет Потебня, — что разные значения формы «сидят в звуке вместе и в одно время», что «знай есть пове­лительное и в то же время условное» наклонение (34). «Слово неможет стоять в по­велительном наклонении и в то же время в условном, но оно может стать условным и тогда станет другим словом. Одно и тоже слово неможет быть в тоже время наре­чием и союзом» (34). Отсюда вывод: формы с различными синтаксическими функ­циями — разные формы, несмотря на общность звукового выражения. Количество форм определяется количеством «формальных оттенков значений» (56). Поэтому то, что в традиционном представлении составляет один падеж, например творительный, является абстракцией, а не действительной грамматической формой. «На деле этот падеж есть не одна грамматическая категория, а несколько различных, генетически связанных между собою. Всякое особое употребление творительного есть новый па­деж, так что собственно у нас несколько падежей, обозначаемых именем творитель­ного» (56). Ведь «в каждом языке есть большое количество таких формальных зна­чений, коих учёные наблюдатели вовсе незамечают (хотя, если это их собственный язык, различают на деле), кои учёными понимаются ошибочно, или смешиваются с другими» (56).

В этом учении о грамматической форме — при всей его глубине и остроумии — порочно полное пренебрежение к социальному сознанию диалектического и дина­мического единства формы как системы грамматических знаков и значений. В той грамматике, которая открывается в коллективном употреблении языка и которая нормирует это употребление, форма, как социально-грамматическая данность, нахо­дя морфологическое или комбинированное морфолого-синтаксическое, или чисто синтаксическое выражение, не смешивается и не отожествляется с отдельными её применениями и оттенками значений: она объединяет их в себе так же, как лексема (слово) воплощает в себе целую систему семантически объединённых значений. Ко­нечно, в сфере грамматических форм, как и в области слов, лексем, широко развита омонимия. Отграничение омонимических форм («омоформ») от разных значений одной формы возможно только на основе понимания всей грамматической системы данного языка во всём многообразии её категорий и их значений. Но от этого далеко до признания всякого особого употребления формы за самостоятельную форму, да­леко до отрицания многозначности грамматической формы. В этой части, как, впро­чем, и во всём философском фундаменте, концепция Потебни требовала и требует существенной, коренной перестройки. Необходимость изменений и исправлений по-тебнианского учения о слове и о грамматической форме поняли уже непосредствен­ные ученики А. А. Потебни (например Д. Н. Овсянико-Куликовский). Ещё плодо­творнее были (особенно, если устранить психологизм и наивный эмпиризм) те но­вые точки зрения, которые внесены в теорию слова и форм одного слова бодуэнов-ской школой. Необходимо отметить, что Потебня не считал целесообразным проти­вопоставлять формы склонения и спряжения (так называемые «формы словоизмене­ния») другим грамматическим формам как «формам словообразования». Для Потеб­ни само такое деление форм было искусственным. Для него «формы словоизмене­ния» совпадали с «формами словообразования», так как всякое видоизменение слова представлялось Потебне новым словом. Таким образом, и в этом направлении здо­ровое зерно, состоящее в сознании структурно-грамматического единства разных типов морфем, было заглушено в теории Потебни субъективно-индивидуалистичес­ким сором идеалистической философии.


Раскрыв понятия слова, грамматической формы и грамматической категории, выяснив центральную роль предложения, как минимума речи в структуре языка, По-тебня подробно останавливается на семантической и синтаксической характеристи­ке «частей речи» — главных синтетических категорий, определяющих основные ти­пы слов и вместе с тем их функции в составе предложения. Характеристики частей речи, набросанные Потебней, прямо или косвенно (через Д. Н. Овсянико-Куликов-ского), оказали решающее влияние на все последующие грамматические системы русского языка, даже на концепции фортунатовской школы.

Потебня, следуя античной традиции, усвоенной и европейским языкознанием XIX в., прежде всего выдвигает антитезу имени и глагола (76). При этом, по мнению Потебни, «по направлению к нашему времени увеличивается противоположность име­ни и глагола» (534). Глаголы всегда, а имя почти всегда в русском языке обнаружива­ют (по меньшей мере) двойственность своего морфологического состава, т. е. обла­дают аффиксами (81). Глагол — главное орудие речевого синтеза: «Глагол создаёт предложение» (52). Глагол-сказуемое «изображает признак во время его возникнове­ния от действующего лица» (84). Как наиболее синтетическая категория языка, гла­гол включает в себя категории лица, времени, наклонения, вида, залога, числа (а в прош. вр. и рода). Формы глагольного лица служат знаками связи сказуемого с подлежащим в предложении (85). «При большом разнообразии прочих формаль­ных определений, в глаголе постоянно лишь то, что в нем признак представляется «энергетическим обнаружением силы, непосредственно вытекающим из действую­щего лица» (Humboldt, Ueber Verschiedenheit, 256, 259; Steinthal, Charakteristik, 278)» (84).

В системе имён Потебня (вслед за К. С. Аксаковым) доказал семантическую и грамматическую близость имён прилагательных и существительных, которая по мере удаления в глубь истории представляется всё более тесной и, по-видимому, базируется на доисторическом единстве категории имени. «Имя существительное есть название грамматической вещи или субстанции. При посредстве категории существительного подводится под форму субстанциональности и понятия свойства, качества или действия (белизна, ходьба и т. п.). Грамматическая принадлежность к категории имени существительного определяет постоянную роль слова в речи, его постоянное отношение к другим словам. Например, «верста, в каком бы ни бы­ло значении, и всякое другое слово с теми же суффиксами, будучи существитель­ным, само по себе неможет быть сказуемым; будучи именительным, может быть только подлежащим, приложением или частью сложного сказуемого» (25); стоя в косвенных падежах, выполняет функции грамматического объекта и т. д. Иначе говоря, в категории существительного, как и всякой другой «части речи», структурно сочетаются морфологические, семантические и синтаксические признаки. К имени существительному ещё и теперь морфологически близко имя прилагательное. «И теперь многие суффиксы безразлично образуют как существи­тельные, так и прилагательные, а чем далее в старину, тем более здесь сходства между этими частями речи» (85). Имя прилагательное обозначает «признак данный в чём-то, что без помощи другого слова остаётся со стороны содержания неоп­ределённым» (87). Поэтому синтаксическое функционирование прилагательного определяется формами согласования. Прилагательное в качестве атрибута, опреде­лительного слова, «повидимому, неможет получить никакой независимости от определяемого и согласуется с ним в роде, числе и падеже» (102). В прилагатель­ном выделилась особая синтаксическая категория «предикативного», бесчленного прилагательного (107). Под понятие существительного и прилагательного, по мне­нию Потебни, подходят и местоимения и числительные, за исключением наречных. До образования категорий имени существительного и прилагательного местоиме­ния, как указательные слова, противополагались именам как словам качественным. Но теперь это различие является несоотносительным с делением слов на части речи (93).


Ещё более внушительно выступают синтаксические основы категории наречия. Наречие — это форма, присвоенная в предложении обстоятельству. «Под обстоя­тельством, или наречием, — пишет Потебня, — разумеем признак (стало быть зна­менательную часть речи), связываемый с другим признаком данным или возникаю­щим и лишь через его посредство относимый к предмету (субъекту, объекту), а сам по себе неимеющий с ним никакой связи» (119). Согласно этому определению, наре­чие является несогласуемым определением прилагательного и глагола, «признаком признака». Однако, «чем ближе существительное к прилагательному или к глаголу, тем возможнее приложение к нему наречия» (120). Ср.: очень не дурак, молча плут (Гоголь), поездка туда и обратно и т. п. С категорией наречия Потебня сближает также деепричастия и формы сравнительной степени. Описывая наречные формы, Потебня подчёркивает подвижность, изменчивость частей речи, переход слов из од­ной категории в другие (например, из прилагательных и существительных в наре­чия, из наречий в предлоги и т. п.).

Кроме этих основных частей речи, Потебня допускал ещё две промежуточные: 1) причастие и 2) неопределённое наклонение, инфинитив. Причастие занимает По-тебню как такая часть речи, в которой рельефно выступает смешение глагольных ка­тегорий вида, времени, залога и форм глагольного управления со свойствами имени прилагательного. Потебня готов видеть в этом смешанном облике причастия намёки на первобытный синкретизм имени и глагола, который, впрочем, был лишён грамма­тической оформленности (88). «Нынешнее причастие есть часть речи обособленная, оставшаяся за выделением категорий существительного и прилагательного» (88). Выделение же инфинитива в особую часть речи, оправданное потебнианским прин­ципом индивидуализации отдельных форм, в то же время соответствовало учению Потебни о прогрессирующем в европейских языках процессе поглощения категории субстанциональности категорией процесса, потебнианскому тезису о росте «гла­гольности»'. По Потебне, в эпоху господства существительного глагол почти не от­личался от него. Инфинитив выступает в системе Потебни как наиболее ранняя фор­ма глагола, бывшая сперва существительным, затем вырвавшаяся из оков субстанци­ональности, но ещё не слившаяся с глаголом. Функция инфинитива — служить «второстепенным, зависимым сказуемым» (349). Инфинитив, по определению По­тебни, «есть имя в этимологическом и род глагола в синтактическом отноше­нии» (345)2. Потебня думал, что в форме современного инфинитива заложено отно­шение к лицу («неопределённому»)(348—349).

Такова грамматическая система Потебни. В ней, — при всей её глубине и ори­гинальности, — было много неясного и не вполне отделанного. Схема частей речи поражала своей отвлечённостью, метафизической философичностью. Потебне уда­лось детально, с поразительным остроумием и изощрённой тонкостью лингвистиче­ского анализа, раскрыть лишь историческую эволюцию глагола (преимущественно сложных форм времени), отчасти имени существительного и прилагательного (ср. третью часть «Из записок по русской грамматике»). Однако и здесь проблема прича­стий и инфинитива разрешалась на основе общих историко-генетических соображе­ний о взаимодействии и взаимоотношении категорий глагола и имени. Приравнение частей речи к частям предложения не было подкреплено разносторонним анализом живых синтаксических форм современного языка. Учение о слове и грамматической форме нуждалось в существенных коррективах. Философский базис всего потебни-

1 Глагольность делает высказывание более компактным, более цельным и конструктивным. «В но­вом нашем языке, — по словам Потебни, — больше покатость, по которой мысль стремится от начала к концу предложения: лри большей быстроте течения меньше заводей и затонов», «Из записок по русской грамматике», I—II, стр. 196.

1 Проф. Н. К. Грунский отметил влияние Л. Шредера («Ueber die formelle Unterscheidung der Redeteile inn Griechischen und Latein», Leipzig, 1874) и Штейнталя («Grammatik, Logik und Psychologie», 372) на теорию инфинитива в системе Потебни. Н. К. Грунский, Очерки по исто­рии разработки синтаксиса славянских языков, т. I, вып. III, Юрьев, 1911, стр. 37—39.


анства был не вполне гармоничен и устойчив. Его субъективно-идеалистические скрепы ломки и гнилы. Ученикам Потебни предстояло развить и распространить учение великого лингвиста. Однако новое учение только тогда становится в центре научных систем, когда оно вполне бесспорно, или когда оно в корне разрушает ста­рые предрассудки после ожесточённой и непреклонной борьбы с ними. Между тем грамматическая концепция Потебни не нашла себе достойных противников. У неё были лишь подражатели, недоброжелатели, исказители и замалчиватели'. Если не бояться парадоксов, надо сказать, что главными врагами Потебни и его грамматиче­ского учения были сами ученики и последователи Потебни. Сторонние отклики на учение Потебни о слове, о «частях речи» и членах предложения со стороны русских грамматистов были не очень многочисленны.

4. Попытка А. А. Добиаша вернуть «части речи» в область морфологии при посредстве «симазиологии»

Отожествление частей речи с членами предложения у Потебни встретило рез­кую критику в книге А. А. Добиаша «Опыт симазиологии частей речи и их форм на почве греческого языка» (Прага, 1897), в которой отдельные лингвистические заме­чания сопровождались и русскими иллюстрациями. Добиаш прежде всего отмечает целый ряд синтаксических противоречий, возникающих при выведении Потебнею частей речи из «членов предложения». Так, учение о глаголе как минимуме предло­жения опровергается наличием безглагольных, именных предложений, в которых нет оснований подразумевать пропуск глагола или «связки» (например набат, неве­лика беда и т. п.). Понятие «составного сказуемого», по мнению Добиаша, разруша­ет в корне гипотезу о параллелизме членов предложений и частей речи. Ведь по фра­зе мороз показался невелик приходится подводить под грамматические категории (части речи) отдельно оба компонента составного сказуемого {показался невелик): отдельно слово показался и отдельно слово невелик. «А тогда члены предложения нужно устанавливать на какой-нибудь другой почве, чем на почве грамматических форм» (56). Между тем «у Потебни в начале его рассуждения не знаешь, что он бе­рёт за исходную точку: часть речи или часть предложения. В конце же он явственно исходит от члена предложения и результатом своим доказывает всю неправильность своего метода» (57). «В предлоге к никто не станет искать наречие, поте­рявшее значение объекта» (как учил Потебня), и выяснять предлоги с точки зрения особых членов предложения — «стремление напрасное». С другой сто­роны, приурочение основных частей речи к отдельным членам предложения также произвольно. Например, дополнением, которое, по Потебне, «вызывается формаль­ным значением дополняемого» {люблю отца), могут быть с той же точки зрения названы не только косвенные падежи имени существительного, но и имени­тельный падеж существительного и другие части р е -ч и. Ведь по фразе сын любит отца, по Добиашу, слово сын так же вызвано формальным значением слова любит. «Не являются ли, наконец, в этом же смысле если не «дополнениями», то, во всяком случае, «дополняемыми» и «прилагательное аттрибут» и «наречие-обстоятельство», когда первое своим «фор­мальным значением» указывает на «признак субстанции, выраженной в другом сло­ве» (т. е. в имени существительном), а второе своим формальным значением указы­вает на «признак признака» (аттрибут аттрибута), выраженного другим словом (т. е. глаголом или именем прилагательным)? Не есть ли слово к в выражении к отцу... дополняемое, вызывающее к себе своим формальным значением слово отцу?» (58). Таким образом, вся система уравнений с частями речи и членами предложения,

' Ср., например, популяризацию идей Потебни и их эклектическую трансформацию а статье А. Ветухова «Потебнианство», «Русский язык в школе», кн. 1 (2), 1919—1922, стр. 110—116.


предложенная Потебней, объявляется «априористичной» в книге Добиаша'. Морфо­логический принцип здесь выдвигается на первый план в учении о слове. Между морфологией и синтаксисом воздвигается барьер.

Добиаш противопоставляет системе Потебни учение о значении «разрядов слов» и их форм, объединяющее точки зрения Миклошича2 и Риса3. Ведь Микло-шич, отрицая структурность речи, в своем синтаксисе исходил не из пред­ложения, а из слова, и во главу грамматики ставил учение о классах и фор­мах слов и о значениях их. Но, по мнению Добиаша, синтаксис Миклошича «пред­ставляет собою в этом отношении скорее магазин примеров, сгруппированных под целым рядом ярлыков, кое-как между собою связанных, а то и вовсе не связанных» (63). Между тем сам Добиаш считал необходимым такое «освещение дела, которое в каждом «разряде слов» и в каждой форме указывало бы или один семасиологичес­кий центр, откуда бы все оттенки исходили как радиусы, или, если такого единого центра нет, историческое передвижение значения от одного симазиологического цент­ра к другому» (62). За помощью в этом деле Добиаш обращается к критику Миклоши­ча — Рису. В концепции Риса Добиаш приветствует отделение учения о слове от уче­ния о сочетании слов (а следовательно, и от учения о предложении). Согласно проекту Риса, проблема «частей речи» должна обособиться от вопроса о членах предложения и раскрыться как учение о значении разрядов слов и их форм, о значении этимологичес­ких корней и семасиологических элементов слов (т. е. морфем). Добиаш держится за проект Риса. Но составленную на основе этих принципов и предложенную Добиашем для греческого языка классификацию слов («частей речи») нельзя признать удачной. Добиаш различает прежде всего глаголы, «в смысле verbi finiti» и имена. Имена затем распадаются на простые существительные, простые признаковые (т. е. прилагатель­ные качественные и количественные), на глагольные существительные (инфинити­вы) и глагольные признаковые имена (причастия) (203). С другой стороны, име­на материальные отделяются от имён формальных (место­имений — существительных и признаковых). К глаголам и именам присоединяется особая счётная часть речи (в греческом языке числи­тельные от 5 до 100). С именами, с их склонениями функционально связываются в теории Добиаша предлоги. Последнее место в ряду частей речи занимают наречия и частицы, среди которых растворяются с о ю з ы, не выделяемые Добиашем в особую грамматическую категорию.

В книге Добиаша идеи Потебни прихотливо (хотя и механически) сплелись с мыслями его антиподов — Миклошича и Риса. Симптоматично, что мысль о необ­ходимости примирить систему Потебни с синтаксисом Миклошича волновала и не­посредственного ученика Потебни — Овсянико-Куликовского, а теория Риса влекла к себе учеников Фортунатова (например М. Н. Петерсона). Цельность грамматичес­кой концепции Потебни разрушалась.