Утро в караван-сарае. Кармат. Спор о вере. Кошелек. Звезды. Богатство 2 страница
Шеравкан с удовольствием вдыхал воздух, несший густые, пряные запахи, с удовольствием поглядывал по сторонам, позволяя взгляду свободно скользить по залитому солнцем пространству окрестного мира.
Беспокойство, так томившее его поначалу, отступило. Просто не нужно было думать, как скоро они придут в Панджруд... днем раньше, днем позже — какая разница? И потом: он ведет не случайного бродягу, а самого Рудаки.
Вообще, все было хорошо, и если бы не стук посоха за спиной, не рывки, передававшиеся ему от руки слепого, крепко державшего конец поясного платка, он вообще, наверное, был бы счастлив.
Эти рывки его не раздражали, нет.
Но Джафар шагал следом, и Шеравкан то и дело возвращался к мысли о том, что он ничего не видит. Как много солнца кругом: переливается листва в его лучах, поблескивают камни, синеет небо, белые праздничные облака неспешно скользят по его лазури! — а он совершенно слеп и ничего не видит.
Вот несчастье-то!..
Как это — быть слепым? Быть Царем поэтов, а потом попасть в немилость... потерять глаза под ножом палача... как это?
Шагая, Шеравкан пытался размышлять о том, как Джафар жил прежде, — но не мог даже вообразить себе этой жизни.
Вот кошелек с пятью десятками динаров — это оттуда, из той жизни. Честно сказать, он его то и дело трогал. Поначалу эти прикосновения доставляли ему горделивое удовольствие — пусть и не твои, а все же приятно чувствовать тяжесть золота. Потом стало казаться, что с каждым шагом кошелек тяжелеет. Глупость, конечно: ничего не тяжелеет, висит себе и висит. Но мысль, раз поселившись, уже не покидала головы. А ну как оборвется? Пятьдесят динаров! — подумать страшно. Вообще, почему Джафар велел ему нести этот кошелек?.. нес бы сам. Правда, ему, слепому, должно быть еще страшнее иметь дело с такими деньгами... такие деньги и у зрячего-то попятят, не успеет он глазом моргнуть... за такие деньги и ножом пырнут, не задумаются... нет, хорошо все-таки, что молодой эмир переловил всех воров и разбойников... молодец, вон сколько голов по весне на кольях торчало... правда, это были карматы, а не разбойники. Ладно, хорошо, он будет их беречь... если бы у него были сапоги, можно было бы сунуть кошелек за голенище... нет, пожалуй что и не поместился бы за голенище-то... вот еще забота!..
А Джафару плевать на этот кошелек.
Похоже, у него таких много было. Очень много.
На то он и придворный. На то и Царь поэтов. Кто возле эмира трется — тот богато живет.
Собственно, все его сведения о жизни приближенных к эмиру складывались из того, что время от времени рассказывал дядя Асим. Дядя Асим служил при казнохранилище Шатров — правда, в очень незначительном чине, бесконечно далеком от, скажем, звания Мастера с перевязью, заведовавшего там всем хозяйством.
Дядя не скрывал, что занимается почти исключительно тем, что в компании с напарником ворочает, когда требуется, тяжелые тюки с шатрами, точнее — с их деталями.
Большинство их было сделано из разных драгоценных тканей, вытканных узорами, причудливыми орнаментами, а также слонами, львами, лошадьми, павлинами и прочими птицами и хищными зверями. По словам дяди, на самых старых, сильно траченных вековой жизнью, попадались и человеческие изображения. Обитые изнутри златотканой парчой и кимекабом, снабженные необходимыми принадлежностями — столбами с серебряной оковкой, золочеными канатами, медными крюками и кольями, они представляли собой серьезный груз. Перевозка самых скромных обходилась двадцатью верблюдами, а средние и большие занимали не меньше сотни. К таким относился, например, четырехугольный шатер с четырьмя стенами и крышей на шести столбах, а еще два поддерживали навес над входом. Затем — большой круглый шатер, державшийся на столбе высотой в шестьдесят пять локтей и состоявший из шестидесяти четырех частей, крепившихся друг к другу застежками и шнурами. Его сконструировали и соорудили по приказу эмира Убиенного — сто пятьдесят мастеров работали в течение девяти лет, и обошелся он в тридцать тысяч динаров. Этот шатер являлся почти точной копией старого шатра “Катуль”, изготовленного при Исмаиле Самани, но столб был выше, а сам шатер — шире и просторнее. Что касается самого “Катуля”, то название свое — Убивающий — он получил за то, что его расстановка, в которой участвовали двести человек, не обходилась без несчастных случаев, и два или три прислужника непременно погибали...
Шеравкан вздохнул.
Тот мир всегда представлялся миром благополучия. Миром неизбывного счастья.
А теперь выходец этого мира нетвердо бредет за ним, держась за конец поясного платка... разве можно такое себе представить?!
Он оглянулся.
По лицу Джафара струился пот.
* * *
А ведь он испугался. Да еще как испугался — сердце застучало, ноги ослабли. Думал — все... прислали добить!.. и он испугался.
А за что испугался? Выходит, за жизнь.
Вот так. Испугался за жизнь.
А еще несколько дней назад говорил себе, что лучше смерть, чем такая жизнь. Разве нужна ему такая жизнь? Нет, не нужна.
Так он говорил себе. Да и сейчас так же скажет... вот только сердце перестанет колотиться.
Нет, такая жизнь не нужна, нет.
И вот надо же: испугался.
Приблудная собака доверчиво сунулась мордой в колени — и уже жалко оставить эту собаку, уйти от нее. Мальчишка идет рядом — уже и к мальчишке привязался. “Под ногами у себя не видите!..” Что за злой дурачок!
Испугался, да.
А ведь и в самом деле Гурган мог бы кого-нибудь послать. Пораскинул умишком — и послал. Да и впрямь, зачем еще одному слепцу-побирушке (ведь будет, будет побираться, хоть ему и запрещено!) таскаться по дорогам благословенного Мавераннахра? Ни к чему. Поезжай-ка, Садык... или кто там?.. Салих! — сними с него голову.
Вот он и испугался, подумав об этом... кровь прихлынула к сердцу от ужаса... а если рассудить, это могло бы стать избавлением.
Разве нет? Разве лучше во мраке перебирать ногами дорожные камни? Зачем? Что его ждет? Эта темнота не рассеется... рассвет не наступит. Вечная ночь? — лучше уж вечная ночь без чувств, без мыслей.
Да, мог бы послать. Он ведь совершенно безжалостен. Как скорпион. Нет, скорпион жалит защищаясь, а этот!..
Джафару вспомнился кишлак Бистуяк...
Когда это было? Года три назад. Эмир Назр уехал в Герат. Да так крепко засел, что в конце концов пришлось за ним ехать... Хаджиб двора умолил: Джафар, дорогой, ради всего святого!.. Теперь эту историю какие-то придурки рассказывают на постоялых дворах от своего имени... Прав Шахбаз Бухари: вот она, настоящая слава. Смешно...
Старшему сыну эмира Назра Нуху было тогда... лет пятнадцать ему тогда было. Или шестнадцать. Назр оставил его сидеть вместо себя на троне. Ну, не эмиром, конечно... но все же человеком значительным: сын эмира не пучок моркови. Вроде как заместитель. Гурган всегда крутился возле Нуха. Тоже, в сущности, пацан — года на три старше. Но из ранних: хитрый и, главное, жесток не по годам. Все нашептывал мальчишке, что нужно быть твердым... нужно быть сильным. Жалость свойственна слабым... сильный человек тверд и безжалостен. Джафару доводилось слушать его рассуждения... с трудом сохранял невозмутимость.
И вот случилась эта история с несчастным кишлаком.
Он спешил тогда — хотел догнать, попытаться остановить. На полпути встретил уже возвращавшуюся с дельца сотню. Гурган скакал во главе, конь-о-конь с командиром. Завидев его, сорвал с головы чалму, издевательски весело завертел в воздухе, как будто мчался с праздника и приглашал к продолжению.
Тропа выползла на бугор, ветер погладил лицо прохладной ладонью. Наверное, отсюда далеко видно — степь волнуется, блестит... чаша неба кругла и бездонна.
Как это прекрасно — видеть.
— Давай передохнем, — попросил Джафар. — Вода осталась? Шеравкан помог ему сесть, дал напиться.
— Слышал о таком кишлаке — Бистуяк? — спросил слепец, проводя тыльной стороной ладони по губам.
— Бистуяк? — Шеравкан покачал головой. — Нет, никогда...
Бистуяк. Гурган
Во владении дихкана Нурибека было три селения: Яктанан, Дутанан и Бистуяк. Жил Нурибек хорошо, по достоинству и положению, по закону, на который, слава Аллаху, никто не покушался. А если покушался хотя бы тем, что исполнял от века заведенное без должного усердия, крепкие парни, что состояли у Нурибека нукерами, быстро напоминали неразумному, что к чему в этом мире.
Нукеров Нурибек брал из дальних кишлаков, чтоб ни родни, ни друзей у них в его владениях не было. Знались только друг с другом, получали неплохое содержание и к местной голытьбе относились свысока, даже с презрением. Ну и понятно: человек хорошо одет, крепко подпоясан, на добром коне, со жгучей камчой в умелой руке, с мечом на поясе, а мужик “коси-копай” вечно в грязи возится, — есть разница?
К жалобам и стонам своих крестьян Нурибек относился спокойно. Знал — у них совести ни на воробьиный хвост, надобы да жалобы никогда не кончаются. Им, дармоедам, палец протяни — ладонь попросят, дашь ладонь — по локоть отхватят. Хоть бы раз что-нибудь новое придумали, так нет — долдонят как заведенные все одно и то же. Что им ответить? Посевы град побил? — ну, брат, я за Господа не ответчик. Оброк велик, а урожай плохонький? — так вези весь, а не половину! И теперь не хватает расплатиться с дихканом за его милости? — ну показывай тогда, что в доме есть, а нет ничего, так смотри кабы дочь не пришлось отдать, а не то самому брести с ярмом на шее, в дихкановой яме сидеть.
Почему-то особенно тяжко жизнь складывалась у жителей кишлака Бистуяк. Ну да Аллах сам ведает, что кому на роду написано — кому беком быть, кому под плетью корчиться. Так, должно быть, и жили бы дальше, перемогаясь, крохоборствуя и голодуя, лишнюю миску зерна почитая за великое достояние.
Но однажды пришел в кишлак один старик.
Он появился в самый солнцепек, часа в четыре пополудни. В белесом небе висел коршун, безнадежно выглядывая попрятавшуюся в норы мелкую живность, иссохшая желтая трава пахла горячей пылью, волнами накатывал заунывный звон цикад и кузнечиков.
Старик вошел в кишлак со стороны предгорий — должно быть, спустился по тропе, петлявшей по увалам холмов.
Подойдя к крайнему дому, оглядел пустой двор, затем постучал клюкой по плетню. Когда Фарух выглянул из двери своей кибитки (покойный дед его одно время разводил коз, за то и звали Фаруха “козлятником”), старик завел дребезжащим голосом:
— Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного!.. Вся хвала надлежит Аллаху, Владыке всех миров!.. Милостивому, Милосердному!.. Властителю Судного Дня!..
Фарух покорно дослушал фатиху до конца и в свою очередь побормотал:
— Во имя Аллаха Милосердного!..
— Хлебушком не богат ли, сынок? — поинтересовался старик, моргая подслеповатыми глазами.
— Хлебушком! — Фарух почесал затылок под засаленной тюбетейкой. — Ячмень уж весь подъели, а ты говоришь — хлебушком...
— Ячмень? — удивился старик. — Да-а-а... Ну, спаси тебя Аллах, сынок.
Фарух-козлятник смотрел ему вслед, потом крикнул:
— Отец, ты у нас и фасолиной не разживешься! Шагай лучше в Яктанан, там народ побогаче живет.
Но старик то ли недослышал, то ли не поверил. Правда, и по плетням больше не стучал. Оглядывая кособокие кибитки и голые дворы, лишь кое-где стыдливо прикрытые зеленью, добрел до кишлачной площади.
— Ты смотри, какое дерево, — удивленно пробормотал он, задирая голову. — Храни тебя Господь.
Чинара, высившаяся на краю площади, и впрямь была немалой — вековая, корявая. Обхватить ее смогли бы, пожалуй, человек восемь, да и то пришлось бы тянуть руки изо всех сил. В тени, сбившись в кучу на вытоптанной земле, пережидали жару бараны. Мощные корни, у ствола выпиравшие из земли, крепко держали в своих тесных объятиях три валуна. Прямо над одним из камней, возвышавшимся на четверть человеческого роста, зияло огромное дупло. Видно, когда-то ударила молния, дерево наполовину выгорело, но все-таки устояло и продолжило жизнь.
Старик обошел вокруг, приглядываясь.
В дупле валялась ореховая скорлупа и шелуха семечек — должно быть, дети, играя, считали его пещерой Аладдина или царским дворцом.
Задумчиво потыкав в дупло клюкой, он снял свой ветхий чапан, оставшись в холщовых штанах и рубахе. Встал на валун, постелил чапан, залез сам и лег, свернувшись калачиком и подложив под голову котомку.
Под вечер, когда жара спала, к чинаре сбежалась ребятня. Дети долго стояли, глядя на торчавшие из дупла босые ступни, перешептывались и прыскали. Когда ступни зашевелились, они настороженно замолкли. Из дупла высунулась всклокоченная голова. Старик оглядел их, пригладил волосы и бороду, намотал чалму и сел, свесив ноги.
— Храни вас Господь, — сказал он, озирая детишек. — В Бога верите? Дети пытались спрятаться друг за друга, теснясь, как бараны в жару, но
в конце концов старший смело сказал:
— Верим! А ты кто?
— Я-то? — переспросил старик, почесывая бороду и зевая. — Да вот шел мимо... смотрю — кишлак. Странник я.
— Странник... странник! — залопотали друг другу мальчишки. — Странник он!..
— Странник, да, — задумчиво повторил старик. — А вот кто смелый-то из вас?
Перешептывание и стеснение кончилось тем, что вытолкнули самого маленького:
— Вот! Он смелый!
Тот пятился, глядя на пришлеца полными слез глазами, но его снова выпихивали вперед.
— Вижу, что смелый, — согласился старик. — Ну а ты, — он показал пальцем на старшего, которому было лет десять. — Ты разве не смелый?
— Не знаю, — смутился было тот, но здесь же нашелся: — У меня дядя — охотник!
— Вот видишь, — кивнул старик. — Как же ты можешь не быть смелым, если твой дядя охотник? Неужели опозоришь его?
— Нет! — мальчик замотал головой.
— Ну, а раз ты тоже смелый, принеси-ка воды испить, — попросил старик, протягивая ему тыквенную чашку. — А я за это про тебя Махди слово замолвлю...
Минут через десять они уже крепко подружились. Мальчики уселись на камни и корни вокруг дупла и, раскрыв рты, слушали, что толковал им старик, назвавший себя хаджи Мулладжаном.
— Э-э-э! — говорил он, качая головой. — Где я только не был! Земля большая — идешь-идешь, а все края нет. До самых морей доходил. Большое чудо! Смотришь — только вода впереди.
— И другого берега не видно? — недоверчиво спросил кто-то.
— Не видно, — подтвердил Мулладжан. — Одна вода.
Мальчишки по-взрослому зацокали языками, демонстрируя свое изумление.
— Бывает, волнуется оно, кидается на берег, камни ворочает, о скалы бьется... А корабли — ничего, не боятся, плавают, — старик покачал головой, будто сам изумляясь бесстрашию кораблей. — И в пустынях ходил...
— А в Мекке были? — спросил старший.
— Сколько раз! — Мулладжан махнул рукой, будто речь шла о чем-то совсем незначительном. — Когда впервые попал — вот радости-то. А потом уж не так... Да ведь, если подумать, есть люди, которые всегда в Мекке живут. И что? Живут себе и живут, совсем как те, кто в иных местах... женятся, детей воспитывают, скот пасут... ну совсем как простые. Иные как мечтают туда попасть — прямо с ума сходят. Пускаются в дорогу, сколько мучений переживают, погибают в пути... А эти родились себе — и живут! — Мулладжан хихикнул, как будто не в силах осмыслить этот парадокс. — Живут — и нет им ничто.
Когда солнце, прячась за холмами, сначала вызолотило листву чинары, а потом залило ее нежным розовым светом заката, пришел подросток и, вежливо поздоровавшись с гостем, погнал домой баранов.
Скоро он вернулся, снова поприветствовал хаджи и поставил на край дупла миску мучной похлебки.
— Отец вас просит принять это угощение, — сказал он. — Помолитесь за его здоровье, пожалуйста.
— Как зовут твоего отца? — спросил старик.
— Фардод, — ответил подросток.
— Господь, храни Фардода за его щедрость, — радостно возгласил Мулладжан. — Прости ему все сразу, если сможешь!..
* * *
Фардод — сухощавый, дочерна загорелый человек в обычном крестьянском тряпье (одна штанина была у него почему-то короче другой — то ли собака рвала, то ли просто холста не хватило) и с неровно постриженной седеющей бородой, был первым, кто пришел вечером к чинаре.
Он поклонился, поприветствовал странника, осведомился о его здоровье и о том, легкой ли была дорога, а в ответ выслушал множество благословений. Пришлось почему-то к слову, и хаджи Мулладжан подробно рассказал ему о земле Арка, где живут огромные скорпионы, а также твари, именуемые алфис: у них человечьи лица и руки, пасти собак, бычьи ноги, козьи уши и баранья шерсть, они страшны, но питаются собственным жиром, покрывающим их живот и груди, и поэтому совершенно безопасны. Услышав вдобавок, что когда у людей наступает день, на землю Арка опускается ночь, Фардод, не переставая изумленно качать головой, забрал пустую миску и распрощался, пообещав утром прислать сына с полной.
Ночь была тихой — полупрозрачной, вышитой звездным бисером.
День прошел у всех по-разному, у хаджи Мулладжана — в молитвах. По вечернему холодку под чинарой собрались старики. Фардод привел Фаруха-козлятника — тому хотелось узнать, правда ли, что есть на свете земля, у обитателей которой козлиные уши. Но старики подняли его на смех, указав, что существуют и более интересные предметы для рассуждений и рассказов, поостерегшись, впрочем, произносить вслух его прозвище. Фарух обиделся, но перечить не посмел.
Так и пошло. Каждый вечер сходились к дуплу люди, и странник, по-птичьи выглядывая из него, рассказывал им всякую всячину — толковал о чужих краях, об обычаях и норовах, о чудесах и диковинах. Говорил темно, все больше обиняками да загадками, пересыпая россказни бесчисленными байками и притчами. Часто вспоминал, что засиделся он, что пора ему дальше по свету шагать, нести добрую весть, от которой поет у него душа и Божий свет кажется веселым и радостным.
— Не спешите, уважаемый хаджи, — уговаривали его и старики, и мужчины. — Разве вам у нас не хорошо?
— Хорошо, хорошо, — кивал хаджи Мулладжан. — Да ведь надо, надо!
И снова бормотал, сбиваясь с одного на другое, с пятого на десятое, часто повторяясь, но все же заставляя слушателей просеивать муку его речей через сито их внимания.
Весть, которую старик нес по миру и не уставал повторять здесь, была о двенадцатом имаме правоверных — Махди.
По словам Мулладжана, Махди должен появиться на земле перед самым концом света. Он придет, и Аллах распространит на него свою милость и благословение. Имам Махди наполнит мир справедливостью и равновесием — вместо прежнего угнетения и неравенства. Он разделит между людьми блага земные с совершенной беспристрастностью, справедливо и честно, во всех спорах отделит ложное от истинного. Никто при нем не останется в нужде или унижении. Он сделает бессчетными и безграничными все богатства. Само слово “богатство” потеряет смысл, потому что ни в чем богатый не будет отличаться от бедного. Ибо опускает он ладонь в лужу, чтобы почерпнуть грязной воды, а вынимает полную горсть динаров. А каждый, кто припал к нему душой, будет съедать всего горсточку каши или финик — и того ему хватит, чтобы сполна насытиться.
Обе руки его будут правыми, и такова благодать, что даже Иисус, лицо Аллаха, снизойдет, чтобы молиться за него. Земля озарится пронзительным светом Творца, в котором легко будет людям отделить правду от лжи. Империя Махди распространится до краев Востока и Запада. Люди станут счастливыми, князья — добрыми, все будут жить в мире и согласии и относиться друг к другу истинно по-братски.
Конечно, если бы в кишлаке Бистуяк имелась мечеть, а настоятель ее был человеком более или менее сведущим в толках ислама, он бы немедля подверг слова пришельца суровой критике. Он объяснил бы односельчанам, что образ Махди порожден в самых черных недрах шиизма, напоенных ядом сатаны и опаленных жаром близкой геенны. И что все это — ересь, ересь в самом страшном смысле этого слова, пришелец же — злостный, нераскаянный еретик и грешник, и его ждет скорый суд и расправа. Им же, простым труженикам, исповедующим суннизм (то есть следующим путем, заповеданным самим Мухаммедом, а не одним из его родственников, норовившим после смерти Пророка урвать свой кусок власти и влияния, что и вызвало раскол), следует крепко-накрепко закрыть врата своего внимания перед соблазнительными словами этого негодяя.
Но муллы не было, никто не мог объяснить крестьянам, кто сей на самом деле. И, напротив, всякому было понятно, что хаджи Мулладжан — человек благочестивый, пустыми выдумками пробавляться не будет, словам его можно верить. Что же касается конца света, то изнемогающим в нищете и непосильной работе жителям кишлака Бистуяк и так было ясно, что до него рукой подать.
Люди переглядывались. У кого-то по лицу блуждала смущенная улыбка — так хотелось, чтобы Махди появился скорее! Кто-то хмурился — он с горечью думал о том, как много опасностей подстерегает сошедшего в мир пророка.
— Мы не знаем правды, Аллах еще не открыл нам глаза, — говорил странник, приветливо улыбаясь и кивая. — Где Махди? Где странствует сейчас, где скрывается? Нам неведомо. Отцом его был одиннадцатый имам, потомок пророка Мухаммада, а матерью — румская принцесса по имени Наргис, ведущая род от Симона-Петра, наследника Иисуса. Было ей чудесное явление: рука об руку пришли дочь пророка Фатима и Мария и в один голос сказали, что она должна стать мусульманкой... Мальчик рос красивым, просветленным, умным, милосердным. Ему было пять лет, когда имам Хасан умер. И не успела душа одиннадцатого имама взлететь к райским кущам, как его сын Махди, который должен был стать двенадцатым, исчез.
Много раз повторял свою повесть хаджи Мулладжан, и всегда люди, услышав это, ахали, прижимая руки к щекам и горестно переговариваясь:
— Исчез! Ты представляешь, он исчез! Как же так? Исчез!..
— Да, исчез, — продолжал странник. — Аллах накинул на него волшебное покрывало. Махди стал невидим нам, чьи глаза залиты ложью и насилием. Махди переселяется из одной местности в другую, кочует по странам и климатам, смотрит на нашу жизнь, ждет того часа, когда сердца наши очистятся и мы будем готовы принять его. Прозвучат слова Аллаха, Махди снимет покрывало и исполнит предначертанное.
— Господи! — качали головами слушатели. — Скорей бы!..
— Может быть, он принимает иные обличья? — спрашивал старик, задумывался, бормотал несколько слов молитвы и отвечал сам себе, просветленно улыбаясь: — Конечно! Он всегда с нами, хоть и невидим. Мы можем надеяться на него, он всегда рядом и всегда готов помочь. Вот птица щебечет в ветвях — может быть, это голос Махди? Ветер шуршит в траве — мы не понимаем слов, а ведь это его речь. Река гремит на камнях — мы не знаем, что она пытается втолковать нам, но это проповедь Махди!..
— Велик Аллах! — перешептывались собравшиеся, и кое-кто утирал слезы, набежавшие на жадные до счастья глаза.
— Может быть, родится в вашем селе ребенок — и душа и сущность Махди вселится в него?
— В нашем селе! — перешептывались сельчане, невольно поеживаясь. — Поверить только: в нашем селе!..
— Да, он родится, и все цари земли принесут ему в дар свои богатства. Алмазы, рубины, изумруды, сапфиры — все это будет лежать перед ним, как пыльные камни на дороге. Он не протянет к ним руки. Он только рассмеется, глядя на этот мусор. Он всему знает истинную цену. Потому что он — Махди!..
Все больше волнуясь, хаджи простирал руки из дупла, как будто желая обнять весь мир.
— Как бы я хотел дождаться этого дня, чтобы поклониться ему! Как бы я хотел принести в дар Махди лал Джамшеда!
* * *
В большом доме дихкана — массивном, с толстыми глиняными стенами — царствовала прохлада.
— Лал Джамшеда, говоришь? — повторил дихкан Нурибек, задумчиво отхлебывая из пиалы и щурясь. — Рубин, значит?
— Да, господин, — подтвердил Ишанкул, исполнявший в доме должность управителя. — Садык так и сказал: дескать, хочет старик отдать свой рубин. Прежде, мол, им Джамшед владел. А теперь, стало быть, у него. То и дело об этом толкует. И басни всякие рассказывает. Где был, что видел.
— Ишь ты.
— Народ слушает его... как муллу прямо, — добавил Ишанкул.
— Как муллу, — дихкан поморщился. — Понятное дело: мечети-то нету. Нет чтоб собраться да построить... да настоящего муллу нанять. Так они все только клянчат: мечеть бы нам. Понимаешь? Мечеть бы им, бездельникам!
Нурибек с досадой сплюнул.
— Кормят его, — сообщил Ишанкул. — Кто супу нальет, кто какого-нибудь печева сунет. Хлеба кусок... или там поминки у кого.
— Во! — со злобным удовлетворением отозвался дихкан. — Как оброк нести — у них нет ничего. А как бездомного болтуна кормить — так с нашим удовольствием.
— Соломы ему принесли. Насовал в дупло, лежит как на перине. И чапан второй откуда-то появился, — Ишанкул покачал головой, недоумевая. — Рваный, правда.
— Придурки, — презрительно процедил Нурибек. — Чапаны дарят со своего плеча. А он вон чего, оказывается. Рубины у него. Нет, ну ты скажи, откуда у него рубины?
Управитель пожал плечами.
— Шайтан его знает, — сказал Ишанкул с сомнением в голосе. — Может, господин, и нет у него никаких рубинов, а? Может, старик болтнул что по глупости — вроде как пошутил, — а мы тут себе голову ломаем.
— Ну конечно! — от слов управителя Нурибека бросило в жар: так не хотелось отказываться от мысли, что старик таскает с собой бесценный рубин. — Что ты несешь?! Опомнись! — хриплым от гнева голосом сказал он.
— Не зря же старикашка его лалом Джамшеда называет. Разве станет человек такими вещами попусту бахвалиться?! А если кто-нибудь показать попросит — тогда что?!
— И то правда, — подумав, согласился управитель.
— То-то же... Я тебе больше скажу: эти нищеброды — самые богатые на свете люди, — убежденно заявил дихкан, шевеля усами от обуревающей его страсти. — Самые богатые, точно тебе говорю. Просто они все свое имущество где-то прячут, чтобы ни с кем не делиться. Деньги, камни... золото! Зарывают, должно быть, в неприметных местах. Или в пещерах каких... Вот и выходит: сам шатается по деревням, миску похлебки клянчит, а у самого где-нибудь тысяч сто закопано.
— Дирхемов? — уточнил Ишанкул.
— Как же, дирхемов! Динаров, конечно.
Нурибек замолчал, сердито супясь.
— Ну хорошо... Позови-ка этого Садыка, — приказал он, но тут же остановил слугу взмахом ладони: — Хотя нет, вонища от них от всех... не продохнешь. И так все ясно. Ну его. Дай что-нибудь, и пусть проваливает.
— Что дать, господин?
— Что дать, что дать... — Нурибек озабоченно побарабанил пальцами по колену. — Меру пшеницы... постой, лучше вот что: полмеры отсыпь.
— Понял, — Ишанкул направился к дверям.
— Погоди-ка, — опять остановил его дихкан. — Что я несу — полмеры. Куда ему пол меры? Четверть дай. Четверть — в самый раз.
— Хорошо, господин, — кивнул Ишанкул, снова склоняясь в поклоне, но теперь уж больше для того, чтобы спрятать невольную усмешку.
Когда управитель сделал шаг к двери, Нурибек взволнованно вскочил с подушек.
— Стой! Стой! Давай-ка рассудим!
Ишанкул покорно остановился, ожидая уточнения приказа.
— Ведь я — его хозяин, а он — мой раб. Верно?
— Верно.
— Если верно, почему я должен давать ему зерно?
Ишанкул подумал.
— Можете не давать, — в конце концов сказал он, безразлично пожав плечами. — И впрямь, зачем ему зерно? Только ведь тогда он это...
Управитель почесал левую залысину.
— Что?
— Не придет он в следующий раз...
— Не придет в следующий раз, — повторил Нурибек, осмысляя сказанное. — А ведь и правда... Вот сволочь! Я ему и то, и се, и пятое, и десятое, и зерна вот дать хочу — а он, значит, плевал на меня вместо благодарности: не придет, чтобы дихкану своему какую-никакую новость сообщить. Ну не сволочь? Да ему за такое не зерна, а плетей надо дать!
— Ну, плетей-то, может, и того... — несмело заговорил управитель. — Все-таки пришел, донес... а? Так сказать, со всем почтением.
— С почтением! Нужно мне его почтение. Сволочи. Рвут на части. Тому дай, этому дай!..
Нурибек сел и хмуро уставился в окно.
— Так что, господин? — спросил управитель через минуту. — Как вы решили?
— Ладно, отсыпь четверть, — махнул рукой дихкан. — Пусть подавится. Да Масуда мне позови. Где он там?
Ишанкул вышел от хозяина, пятясь, но, как только закрылась дверь, выпрямился, выпятил живот и напустил на свою рябую физиономию выражение презрительной важности.
— Пойдем, — важно сказал он дожидавшемуся у крыльца Садыку. — Дихкан оказывает тебе милость.
Гремя связкой железных ключей, он повозился у дверей амбара, отпер и, махнув Садыку рукой — дескать, стой здесь, — нырнул в полумрак.
Через минуту он вышел, легко неся в руке меру — большую долбленую тыкву.
— Хозяин оказал тебе милость, — повторил Ишанкул. — Он велел дать тебе зерна. На мой взгляд, сведения, принесенные тобой, того не стоят. Но хозяин часто совершает благодеяния в ущерб себе. Так и сказал: Ишанкул, дай ему восьмушку. Я не могу ослушаться. Держи.
Садык подставил тюбетейку, и зерно почти наполнило ее.
— Знай щедрость нашего дихкана!
Садык побрел прочь.
— Да уж, — пробормотал Ишанкул, глядя ему вслед и морщась. — И впрямь вонища от них — не приведи господи...
А потом крикнул:
— Масуд! Эй, Масуд! Иди скорей. Хозяин зовет!
* * *
Как известно всякому ученому человеку, Аллах сначала создал семь небес, а уж потом решил сотворить и семь земель.