Утро в караван-сарае. Кармат. Спор о вере. Кошелек. Звезды. Богатство 5 страница
Джафар вскинул брови. Ничего себе!..
Ардашир Нури иначе понял его гримасу.
— Это еще не все, — заторопился он. — Дорогой Джафар, я хорошо понимаю, что нельзя обманывать людей долго, а уж тем более — вечно. Поэтому как только десять стихотворений будут готовы и я обнародую их под своим именем, я обязуюсь представить вас эмиру Фарнушу как молодого, но выдающегося поэта, дарование которого вне всякого сомнения должно послужить украшению двора. Вы хотите этого?
— Конечно, — ответил Джафар, пожав плечами.
Ардашир невесело улыбнулся.
— Честно говоря, я чувствую себя тем змеем, что предлагал яблоко Еве.
— Почему?
— Ах, мой молодой друг, бойтесь совершить три поступка, на которые отваживаются лишь безрассудные и после которых остаются невредимыми лишь немногие: не пытайтесь завести дружбу с владыками, не вверяйте свои тайны женщинам, не пейте яд, чтобы испытать его силу...
Джафар усмехнулся.
— Мудрецы и ученые люди сравнивали царский двор с горной вершиной, куда трудно добраться, — продолжал Ардашир. — Там шумят деревья, усыпанные дивными плодами. У их корней рассыпаны драгоценные каменья. Растут травы, отвары которых дарят здоровье и долголетие. Там все прекрасно, и нет числа сокровищам. Но за каждым деревом прячется могучий лев, свирепая пантера или кровожадный волк, а в пещерах и расселинах свили гнезда ядовитые змеи. Подняться на вершину трудно, но еще труднее хотя бы ненадолго остаться там в живых.
— Но у поэта нет иного пути. Если ему нет места при дворе — тогда пусть выльет чернила и сломает калам... И потом: разве поэт — стоящая добыча для тамошних пантер и тигров?
Ардашир махнул рукой:
— Конечно, нет, но мимоходом сожрут — и даже не заметят... Однако вы правы: в противном случае нужно забыть об этой стезе. То есть — вы соглашаетесь?
Ну да, он согласился... и написал десять касыд, принесших ему сотню полновесных динаров.
Конечно, в сравнении с тем, что получал он уже через год, эта сотня представляла собой совершенно ничтожную сумму.
Зато Ардашир Нури выполнил свое обещание.
Надо сказать, когда стихотворений стало восемь, а исполнитель собирался с силами, чтобы навалять два последних, заказчик явился к нему с предложением получить не сто динаров, как договаривались при начале предприятия, а пять тысяч.
— Совесть мучит, — признался Ардашир. Теребя бороду, он выглядел довольно сконфуженным и несчастным. — Поймите, вы — юноша, я — опытный человек. Я предполагал, что с вашей помощью смогу поправить свой достаток. Но на меня просыпались такие богатства, что мне просто стыдно. Обманщиком себя чувствую. Возьмите, а?
Джафар отказался, смеясь.
— Перестаньте, Ардашир! Договор дороже денег. Я человек небогатый, для меня и сотня — большие деньги. Нет, не уговаривайте, не возьму. Но скажите точно, когда поведете во дворец?
Ардашир вывел его в свет, сделал известным при дворе, сам же через некоторое время ушел в тень, добровольно уступив место первого поэта Самарканда...
Легкий человек был Ардашир. Единственный в своем роде.
Память его казалась безграничной — он помнил наизусть все, что когда-либо попадалось на глаза. Джафар этим похвастаться не мог — частенько забывал даже свои собственные вирши: наваливалось слишком много новых. Ардашир стал для него библиотекой — почти каждый день они приходили к нему с Юсуфом Муради, и учитель, как они называли Ардашира, час за часом читал стихи персидских и арабских поэтов, комментируя, указывая на особенности ритмики, сравнивая, толкуя темные места...
Через несколько лет Ардашир нижайше обратился к эмиру, прося позволения заняться созданием истории Мавераннахра с древнейших времен. Главное внимание он предполагал уделить славным деяниям Саманидов. По его мнению, на поприще исторических описаний он мог бы принести больше пользы эмиру, чем тщась сравниться талантом с такими блистательными поэтами, как Рудаки и Муради. Получив разрешение, стал готовиться к путешествию в Багдад: хотел встретиться там с человеком, слух о котором гулял по всему Аджаму, а имя воплощало собой само представление о новейшей истории, — с ученым и богословом по имени Абу Мухаммед бен-Джерир ат-Табари.
Друзья уже отчаялись его когда-нибудь дождаться. Весна сменялась осенью, зима — летом, наступала новая весна, а от Ардашира не было ни слуху ни духу. Муради вздыхал: “Погиб!.. погиб!.. Как жаль, он не дождался пришествия Махди!..”
Оба они давно окончили училище, получив ярлыки значительно раньше других. На мутаввали произвело сильное впечатление то, что у его подопечных внезапно появились серьезные связи при дворе. Готовясь подписать и вручить ярлык Джафару, он хмуро, даже как-то через силу сказал, что исполнен глубокого уважения к муфтию такому-то, такому-то и такому-то; глубоко понимает важность их рекомендаций и высоко ценит их участие в деятельности медресе. Замолчал, нервно барабаня пальцами по еще не надписанному ярлыку; должно быть, ему было неприятно под давлением этих муфтиев выходить из рамок установленных в медресе правил; правила есть правила, и о каком порядке в стране можно говорить, если даже в таком тихом, удаленном от страстей мирских, близком к Аллаху заведении все продается и покупается?! Может быть, он думал про себя: “Чертов выскочка! Другие учатся!.. зубрят!.. сдают экзамены!.. стараются быть лучше! А этот прибился ко двору — и вот на тебе: за него замолвили словечко... Отказать? Но как отказать? Рекомендатели состоят в совете попечителей училища... между тем должность мутаввали — не пожизненное звание... однажды на этот пост могут назначить другого...” Подняв на Джафара хмурый взгляд, стукнул пером в чернильницу, размашисто занес, посадив кляксу на собственный рукав; Джафар отчетливо видел, что рука мутаввали упирается изо всех сил, не хочет писать; он вежливо ждал — что ему оставалось делать?
— Да! — воскликнул вдруг мутаввали, просветлев от того, что нашлась соломинка, за которую могла схватиться его пропащая совесть. — Как же я забыл! Ведь вы у нас все-таки лучший ученик!
И перо скользнуло-таки по листу бумаги.
Придворные обязательства отнимали немного времени. Поэты сходились у эмира по четвергам, чтобы прочесть написанные за неделю хвалы и получить, в случае удачи, поощрительный приз — сотню-другую дирхемов, сотню-другую динаров, случались и большие суммы... Джафар признавал среди них только несколько человек, включая Муради. Все прочие были бездарями. Их топорные, корявые вирши даже на самый доброжелательный взгляд не были достойны ни пергамента, ни даже бумаги — лишь капустного листа да порыва ветра, срывающего этот лист со стены, чтобы решительно подвести черту их тусклой жизни.
С чего эти люди возомнили себя поэтами и как оказались в самой гуще жизни, предполагавшей оплату их нелепого творчества, можно было при случае спросить у каждого из них. Правда, про себя этот каждый, конечно, помалкивал или цедил слова давних рекомендаций, данных ему прежде известными, а ныне покойными мастерами. Зато о других резал правду, нимало не обинуясь.
— Шалихи? Он был жестянщиком... он и писать-то толком не умеет, выучил сына грамоте, чтобы тот записывал... Хавари? — этот вообще тупой. Нет, правда, я тупее него людей не встречал. Я ему как-то говорю: дорогой, как же ты написал “голося подобно разъяренному медведю”, когда всем известно, что медведь не голосит, а рычит или, в крайнем случае, ревет? А он мне и отвечает, да так высокомерно, презрительно: разве ты не видишь, что мне нужно было в этой строке слово из трех слогов, а в словах “рыча” и “ревя” их всего по два?! Ну разве не тупой?
Каждый из них за спиной каждого упивался беспощадным разбором и нелицеприятной критикой чужих писаний. Критика была справедливой, и оставалось лишь пожалеть, что в собственных произведениях они таких же (а то и худших) огрехов и нелепиц не замечают. Это было свойственно всем без исключения. Однажды Джафар подумал, что и сам он мог быть бездарем, но и тогда собственные стихи нравились бы ему так же, как нравятся сейчас; и тогда бы он, написав свежее стихотворение, целый день затем повторял бы его, отыскивая все новые и новые изюминки, удачные обороты, красивые рифмы, — как делает это сейчас, когда его стихи вызывают всеобщее восхищение... Поэт слепнет, когда смотрит на созданные им строки. Да, стихи нашептывают дэвы, которые подслушали, а затем переврали разговоры ангелов; и неважно, складно ли дэвы шепчут, нелепицы ли бормочут, — человеку, обратившему к ним ухо, их бормотания в любом случае кажутся прекрасными.
Но — слава Аллаху! — все в мире устроено разумно, и деятельность поэтов при дворе тоже устраивалась самым чудесным образом: никто из царедворцев не понимал в стихах и на воробьиный хвост, а потому ценилась лишь гиперболичность восхвалений: тот, кто добивался на этом поприще лучших результатов (пусть и нелепых с точки зрения стихотворчества), получал награду.
— Видишь, как странно, — часто толковал Джафар Юсуфу. — Никому из них стихи не нужны. Никто из них не знает того высокого полета духа, который заставляет нас перебирать слова в тщетном усилии выразить самое себя. Эмир Фарнуш думает только о том, как бы ему залезть на бухарский престол. Еще он беспрестанно размышляет, кто из его приближенных может втайне претендовать на его собственный трон — самаркандский. Приближенные и слуги тоже бесконечно двигают в своих изощренных умах шахматные фигуры, олицетворяющие их пособников и соперников. Что, если пожертвовать этой пешкой? Нельзя ли будет затем сожрать коня? И как увернуться вон от того слона, что вчера нашептал эмиру обо мне какие-то гадости?..
— Шахматы? — задумчиво переспросил Муради. — Скорее мешок с кобрами...
— Неважно, не в этом дело. Важно то, что несмотря на их сосредоточенность на предметах самых практических, низменных, наше возвышенное слово все-таки находит отклик в их душах.
— С чего ты взял?
— С того, что иначе нас бы поперли взашей. Но нас не прут, напротив: мы пользуемся невиданной благосклонностью эмира и его приближенных. Почему? Потому что их души все-таки живы, как ни трудно это вообразить. Лукавый ум говорит им: вот лучший поэт — который сравнил эмира Фарнуша с тысячей верблюдов. (Заметь, что, если бы автор сравнил эмира с одним верблюдом, тот бы, полагаю, разгневался.) Пусть рифма в его стихах плоха, пусть метр хромает и спотыкается, пусть того, кто вздумает прочесть их вслух, подстерегает опасность сломать язык. Пусть так, и все же тот, кто нашел такое сравнение, заслуживает похвалы и награды. Тысяча верблюдов! Сравнение — великолепно!..
— Гм!..
— Так говорит их ум, — отмахнувшись, воодушевленно продолжал Джафар. — Но что говорит их душа? Их душа в это время молчит. Или стонет. Или даже рыдает, но в силу своей тупости и глухоты они не слышат ее отчаянных воплей... Зато когда поэт, сравнивший эмира с верблюдами, наконец-то замолкает и вперед выступает кто-нибудь из нас, душа их неожиданно оживает. Конечно, они не разбирают толком ее пения, как только что были глухи к ее стону. Но все же чувствуют что-то приятное... что-то радостное. Ведь слова льются, как вода в ручье, журча и переливаясь, нежно лепечут — будто листва чинары в весенний день, когда каждое дуновение ветра рождает ее сладкий голос, и ты вспоминаешь все самое хорошее, все самое славное в твоей нелепой жизни, и веришь, что она еще может исправиться. И вот они слушают нас, их ум удивляется: как же так?! ведь эти поэты не сравнивают эмира с верблюдами! чем же тогда они хороши?! А душа нашептывает: забудь, забудь о верблюдах! дело не в верблюдах! знай: вот они, вот лучшие поэты твоего двора. Так дай же невиданную награду им, поющим так сладко, так нежно, так весело — точь-в-точь как чинара под весенним ветром!..
Ануш
Денег в ту пору хватало, дворцовые обязанности отнимали не много времени (кое-какими из них он, в силу благосклонности эмира, даже позволял себе поступиться), и, коли глянуть со стороны, Джафар вел праздную жизнь всем известного в Самарканде гуляки. Главными ее приметами являлись кабаки, по которым он шатался в компании трех-четырех таких же весельчаков (не все они были поэтами); ласковые, говорливые торговцы женщинами, вечно норовившие подсунуть лежалый товар; а также время от времени поставляемые ими юные тюрчанки с грудями маленькими и твердыми, как гранатовые плоды. Все это было таким же, как у всех самаркандских кутил и бездельников, и Джафар был бы в целом неотличим от них, если бы не лист бумаги, всегда заткнутый за пояс, и кусочек мягкого угля, непременно лежавший в кошельке. В самую неожиданную, а то и неподходящую минуту он мог схватиться за то и другое, чтобы набросать несколько строк: давно уж знал, что на память полагаться нельзя, как нельзя упускать минуту удачи: хмель пройдет, изнеможенная раскосая опустит голову на твою грудь и задремлет, и сам уснешь, а когда проснешься, то, что мелькнуло, поразив свежестью и музыкой, уже никогда не вспомнится точно, будет маячить перед глазами неразгаданным призраком, мучить досадой и сожалением, что не записал сразу, как открылось...
Время шло. Он купил хороший дом в дорогом районе города, Муслим с важностью возглавил небольшой отряд слуг, четырежды приезжали гонцы из Панджруда с богатыми, по деревенским понятиям, подарками и робким вопросом от старого дихкана Хакима: не собирается ли внук этой весной заглянуть к ним? Говорят, он стал большим человеком... эмир приблизил его... стихи с лакабом “Рудаки” разлетаются как птицы по всему Мавераннахру... все в Панджруде гордятся им, все знают, что внук старого Хакима стал таким знаменитым поэтом!.. все понимают, как он занят, какие важные дела держит в руках... так не приедет ли Джафар этой весной хотя бы на пару деньков?
Гонцы возвращались в Панджруд, везя обещание вот-вот нагрянуть и подарки, богатые даже на вкус дворцового ценителя.
Пятый гонец принес черную весть: Хаким, да встанут его стопы прочно на землю рая, покинул этот мир.
Джафар напился сам, напоил Муслима, они сидели во дворе под виноградными лозами, слуги, испуганные неожиданным для них актом слияния душ хозяина и управителя, носили блюда и вино, Джафар говорил, что предал старика, что ему стыдно и горько — за все эти годы ни разу не смог выбраться, чтобы обнять, признаться в любви... Плакал, сам не зная, что оплакивает — старого ли Хакима, детство ли свое, юность?..
Муслим тоже утирал слезу, успокаивал хозяина, говорил, что чистая душа покойного дихкана вдыхает ныне ароматы рая — и не лучше ли это, чем мучения старости, немощи и печали?..
С Муради они в ту пору временами страшно бранились. Бывало, неделями не разговаривали, не встречались, но потом кто-нибудь из них все же раскалывал лед отчуждения. Обычно эту роль играл Джафар, потому что Юсуф, неподкупный провозвестник светлого будущего, был кремень, скала, алмаз, ему не нужно нежностей, ему нужна правда! — а Джафар именно что питал к нему дружескую нежность, тосковал в разлуке и не мог длить ее более нескольких дней...
Снова они становились неразлучны, снова к ним прибивалось небольшое сообщество поэтов, считавших их своими учителями и покровителями, но наступал день, и разъяренный Юсуф врывался в дом, когда Джафар едва продирал глаза, — и слава Аллаху, если той ночью он спал в одиночестве.
Ссора протекала всегда примерно одинаково.
— Опять?! — восклицал Юсуф, потрясая кулаками. — Опять?!
— Что — “опять”? По-моему, это ты “опять”!
Но Муради впивался в него, как та ришта: вот скажи ему, признайся, откройся, покайся, и все тут: зачем занимаешься этой гадостью, зачем покупаешь женщин?
— Я?! — удивлялся Джафар, садясь на постели. — Ты что?
— Слушай, не надо ослиную шкуру на лицо натягивать!
Юсуф расхаживал по комнате, меча в него громы и молнии.
— Ты клялся, что будешь ждать Махди! Ведь клялся?
Джафар пожимал плечами.
— Ну да, клялся... при чем тут женщины?
Зачем рассказывать Юсуфу все обстоятельства кое-каких похождений, если заранее известно, что ему не понравится? А раз знает, значит, опять донес кто-то... кому-то не нравится их дружба.
Он пытался внедрить эту догадку в разгоряченное сознание друга:
— Пойми, Юсуф, нас просто хотят поссорить. Пока мы с тобой вместе, пока поддерживаем друг друга, с нами никому из бездарей не сладить, мы всегда будем лучшими в глазах эмира. А значит и в глазах всех его прислужников.
— Поссорить? — морщился Юсуф. — Да ладно тебе, я совершенно случайно узнал...
— Как же, случайно! — Джафар переходил в наступление. — Ничего случайного не бывает.
— Вот именно! — снова ярился Муради. — Ничего случайного не бывает. Ведь ты не случайно таскаешься в квартал Менял?
В квартале Менял возле одноименного базара располагались заведения, содержатели которых способствовали скорому утолению внезапно возникшей в ком-либо страсти.
— А что? Нельзя розового масла купить?!
— Перестань! Я уж не говорю про... — Юсуф перешел на арабский, — про то, что разрешает вера. Ты забыл? Для женитьбы — для женитьбы! — вам дозволены целомудренные женщины из уверовавших, если уплатите выкуп за них. Если вы сами целомудренны и не распутничаете. Если хотите взять их в жены, а не в наложницы! Вспомнил? А про квартал Менял там ничего не сказано.
— Я не собираюсь жениться, — вставлял Джафар.
— Тогда соблюдай целомудрие!
Позевывая, Джафар большим пальцем чесал всклокоченную со сна голову.
— Ты клялся ждать прихода Махди. Но что значит — ждать прихода Махди? Погрузиться в разврат и грех, сонно сидеть сложа руки, ничем не ускоряя наступление светлого дня? Я тебе еще раз говорю: поверь, Махди не придет, пока мы все не будем готовы к его появлению. Он не захочет шагать по тому дерьму, которым сейчас является мир.
— Сам говоришь, а сам сквернословишь...
— Нельзя покупать людей! Ты платишь деньги за наложниц — а ведь они такие же, как ты.
— Ну, не во всем такие же...
— Хватит шуток! Или ты обратишься к вере и целомудрию, или между нами все кончено.
— Э! э! погоди! — Джафар вскакивал и брал Юсуфа за рукав. — Что ты разошелся?! Давай хоть позавтракаем напоследок. Муслим!
— Ты мне сахара на уши не клади! — Юсуф вырывал руку. — Не надо строить из себя дурачка.
— Свежий творог, сметана хорошая... Муслим, чтоб ты провалился!
Дверь приоткрывалась.
— Муслим! — торжественно возглашал Джафар. — Вот Юсуф Муради. Он голоден и страшно зол. Если немедленно не дать ему творога со сметаной и свежей лепешкой, он откусит мне голову. Ты лишишься хозяина, а следовательно — всех благ, которыми я тебя обеспечиваю. Так что шевелись.
— Все готово, — обычно ворчливо сообщал Муслим. — Сюда нести или на айван пойдете?..
Как-то раз Юсуф сердито отмахнулся от предложения позавтракать вместе и ушел, сославшись на явно придуманные им срочные дела.
Джафар вышел на айван один. Сидел, щурясь на утреннее солнце. Зевал, раздумывая, не взглянуть ли на те три или четыре бейта, что нацарапал вчера. С глухим раздражением понимал, что не выспался, что его томит похмелье, что на бейты эти, будь они неладны, смотреть он не хочет, а хочет, напротив, вернуться в спальню, завернуться в чистую, пахнущую речной водой курпачу и крепко уснуть, чтобы через пару часов проснуться веселым и бодрым.
К сожалению, не успел он подняться на ноги, чтобы осуществить задуманное, как в ворота постучали.
— Кого это нелегкая несет? — бурчал Муслим, шагая по дорожке мимо розовых кустов. — Принимаете?
— Разносчик, наверное? — предположил Джафар. — Взгляни...
— Разносчику голову оторву, — грозно пообещал Муслим. — Будет угли в аду разносить этот чертов разносчик...
Но нет, оказался не разносчик.
Господин, явившийся в этот ранний час с небольшой свитой, оставленной им за воротами, назвался дихканом Кубаем. Был он благообразен, рост имел небольшой, фигуру складную, бороду стриг, карие глаза смотрели из-под густых бровей. Некоторая полнота говорила о том, что он ведет спокойный и размеренный образ жизни. Были и признаки того, что таковой она являлась не всегда: на правой руке отсутствовали два пальца — мизинец и безымянный, на шее тоже виднелся след ратных подвигов — шрам, уходивший под ворот богато расшитого чапана.
Когда они обменялись формальными любезностями и сели на топчан в тени раскидистой яблони, дихкан Кубай сказал:
— Видите ли, господин Рудаки, вы такой известный, такой славный поэт. У меня почти нет надежды, что вы согласитесь... э-э-э... согласитесь на мою просьбу.
— Не теряйте надежды на милосердие Аллаха, ибо отчаиваются в милости Аллаха только люди неверующие, — возгласил Джафар слова Пророка.
Дихкан Кубай с недоумением посмотрел на него, из чего Джафар заключил, что арабского тот не знает.
— Стучите, и вам откроют, — сказал он. — Так в чем же состоит ваша просьба, уважаемый Кубай?
Кубай основательно прокашлялся.
— У меня есть сын. Он, видите ли, любит стихи... читает, собирает библиотеку. Я заказываю ему у переписчиков все новые деваны, какие могу достать...
— Сколько лет?
Дихкан отчего-то замялся.
— Тринадцать ему. Тринадцать... с небольшим. Он наслышан о ваших стихотворениях, а то, что смог достать через меня или моих людей, знает наизусть. И хочет сам попробовать силы в поэзии...
— Неблагодарное это занятие, — вздохнул Джафар.
— Вот и я о том же толкую, — с похожим вздохом ответил Кубай. — Зачем ему быть поэтом? Поэтами становятся люди бедные, — он замолк, с некоторой неловкостью глядя на Джафара.
— Обычно так, — с оловянной улыбкой кивнул тот. — Впрочем, не всегда. Однако продолжайте.
— Я хочу сказать: у него же все и так есть. Ему не нужно искать славы, чтобы потом получать за нее деньги. Но что делать? Характер такой: уж если что втемяшилось!.. честное слово, упрямей барана.
— Наверное, в вас? — усмехнулся Джафар, получив возможность вернуть любезность.
— В меня? — изумился дихкан Кубай. — С чего бы?! То есть... ну да, конечно. Я и толкую: весь в меня.
— Так он пишет уже или еще только собирается?
— Вот, — Кубай достал из-за пазухи сложенные листки.
Джафар молча просмотрел странички. Кубай, в ожидании приговора следивший за ним с плохо скрытым волнением, заметил, что мастер несколько раз удовлетворенно кивнул и дважды пробормотал для себя прочитанные строки, как будто намереваясь их запомнить.
— Ну что же, — протянул Джафар, снова проглядывая стихи. — А вы знаете, уважаемый Кубай, это очень даже неплохо! Вот это, например... — Он с удовольствием повторил приглянувшуюся строку. — Неплохо, неплохо! Я не встречал такого сравнения. И вот это тоже... Свежие рифмы... да и в целом довольно напевно. Знаете, музыка сама проникает в слова, когда они стоят в нужном порядке, — он вскинул взгляд, уперся им в непонимающие глаза дихкана Кубая, осекся и сказал затем, возвращая рукопись: — Короче говоря, у вашего сына есть искорка, несомненно.
— Вы считаете? — спросил дихкан, разминая пальцы, и Джафару показалось, что в его голосе звучит разочарование. — Я бы мог его обмануть, — сказал он, как будто размышляя вслух. — Сказать, что был у вас... и вы оценили его писульки как совсем негодные... Да мог бы и вовсе вас не беспокоить, а соврать, что ездил. Но вы говорите — хорошие стихи? И ведь обманывать нельзя?
Джафар развел руками.
— Ну, насколько я могу судить... Впрочем, бывает, что в самом начале поэт кажется интересным... но скоро свежесть вянет, он выговаривается, начинает повторяться...
— А вы мне сообщите, если это случится? — с надеждой спросил Кубай.
— Конечно... С бездарем я возиться не буду.
— Ну вот! А я так ему и скажу. Дескать, учитель сказал, что ты бездарь! И дело с концом, — бодро заявил Кубай. — Хватит голову морочить, коли Бог таланта не дал. Верно?
— Как вам будет угодно, — Джафар пожал плечами. — Тут я вам не указчик...
Они договорились о цене. Каждую неделю дихкан привозил Джафару новые вирши. Джафар читал, высказывал мнение (обычно одобрительное), подчас даже кое-что правил, показывая молодому коллеге, как можно было бы выразиться ловчее и экономнее.
Месяца через два Кубай заявился как-то в очень сумрачном состоянии духа.
— Хочет с вами увидеться, — горестно сообщил он. — Говорит, многого на бумаге не передашь... надо, говорит, обязательно лично. Пристал — ну просто нет сил. Уж я и так и этак — не помогает. В слезы — и что хочешь, то и делай!
— В слезы? — удивился Джафар. — Парень-то вроде уже не маленький...
— Ну, не в слезы, нет, — спешно поправился дихкан. — Не в слезы, а просто нудит одно и то же, как мельничный жернов: дай увидеться с Рудаки, и все тут.
— Да пожалуйста, — Джафар развел руками. — Мне тоже будет приятно...
Кубай молчал, покусывая ус.
— Понимаете, господин Рудаки... Как бы вам сказать... Он у меня не совсем обычный, — дихкан утер пот рукавом чапана. — Он, видите ли, болен... — Что-то захрипело у дихкана в горле, едва прокашлялся, побагровев. — У него, видите ли, болезнь... водянка-водянка головы. Так-то ничего, соображает. — Он покрутил пальцем у виска. — А смотреть неприятно. Ну а чего вы хотите: вот такая голова-то!
И Кубай, разведя руки, показал что-то размером с большой арбуз.
Ошарашенный Джафар молчал.
— Да вы не бойтесь. Я его занавеской закрою, — обнадежил Кубай. — За такую, знаете ли, занавеску — и дело с концом. Говорить можно. Правильно? А смотреть вам ни к чему.
И так сморщился, что стало понятно: не завидует он тому, кто осмелится бросить взгляд за ту занавеску...
— Совершенно ни к чему! — поспешно поддержал Джафар. Ему было трудно отогнать возникший в воображении образ сморщенного человечка с огромной водянистой головой. — Зачем мне?
— Вот именно! А говорить — да сколько угодно говорите. Занавеска тонкая, все слышно. Я за вами паланкин пришлю.
— Не надо, мне проще верхом, — сказал Джафар. — Лучше слугу пришлите, чтоб дорогу показал...
Кубай встретил его как нельзя более радушно. Дастархан был уставлен блюдами, слуги суетились. Джафар воздал должное и печеной форели, и курятине с индийской пшеницей, и ягненку под золотистым луком и баклажанами. При этом более или менее заинтересованно поддерживал разговор о ценах на просо, земельные участки и туркменских лошадей.
Затем Кубай проводил его в комнату сына.
Комната и впрямь была перегорожена занавеской. Перед ней у стены на разостланном ковре лежала стопка подушек.
— Присаживайтесь, — предложил Кубай. И сказал, обращаясь к занавеске: — Ануш, господин Рудаки пришел.
Послышалось легкое шуршание, занавеску тронуло движение воздуха, раздался детский голос:
— Господин Рудаки! Я так... рад, что вы согласились приехать!
— Мне тоже очень приятно, — ответил Джафар. — Здоровья вам... Вам нравится, как я редактирую ваши стихи, Ануш?
— О, конечно! Вы мне очень помогаете. Это просто чудо! Вы, такой известный мастер, снисходите до моих беспомощных стараний.
Из-за занавески донеслось смущенное хихиканье.
— Ну почему же... не совсем беспомощные. Я подчеркивал те строки, что кажутся мне удачными.
— Я стараюсь...
— О чем же мы будем говорить? — спросил Джафар.
— О чем?.. Ну, давайте просто поговорим, — предложил Ануш. — О стихах, о поэзии. Хотите?
— Я рад говорить о поэзии, — сказал Джафар, усмехаясь. — Поэзия — это не только мой хлеб...
Он хотел сказать, что поэзия — это и его жизнь, но, бросив взгляд на Кубая, промолчал. Дихкан то и дело утирал пот со лба и вздыхал.
— Ну тогда расскажите мне, — робко попросил мальчик.
— Ну что ж, — сказал Джафар, тщетно пытаясь соотнести этот мелодичный голос с тем образом большеголового карлика, что витал в воображении. — Начнем с самого начала.
— Давайте! — пискнул Ануш.
— Когда говоришь о поэзии, не обойтись без множества арабских слов, — начал Джафар. — Так вышло, что в нашем родном языке не существовало терминов для обозначения тех или иных явлений, связанных с поэзией, поэтому мы заимствовали их из арабского. На мой взгляд, это неправильно. Следует разрабатывать собственный словарь, тем более что персидская поэзия гораздо древнее и богаче арабской...
— А почему так? — спросил Ануш.
— Нас завоевали, — Джафар пожал плечами. — Мы приняли веру завоевателей... а раз приняли веру, приняли и все остальное. Многие стремятся угодить им, чтобы получить через это блага для себя... многие превозносят арабский язык, чтобы подольститься к чиновникам халифата. Арабский язык богат и выразителен, не спорю, но у нас есть и свой, ничем ему не уступающий, а кое в чем и превосходящий.
— Неужели “поэзия” — это тоже арабское слово?
— Да, “ши’ир” — это тоже арабское слово... просто мы уже давно привыкли и используем его совсем как свое, — Джафар помолчал, собираясь с мыслями. — Так вот. Поэзия, как определяли ее наши предшественники, есть речь упорядоченная, осмысленная, мерная, повторяющаяся, одинаковая и подобная в окончаниях. Некоторые, впрочем, говорят, что это речь, созданная воображением, мерная, рифмованная, произнесенная с определенной целью...
При последнем его слове дихкан Кубай громко всхрапнул, но тут же встрепенулся и пробормотал, виновато моргая:
— Извините!
* * *
Первого занятия ему хватило сполна.
Однако через неделю дихкан все же уломал его снова. Сын, дескать, потерял покой и сон. Мечтает лишь о том, чтобы продолжить беседу с господином Рудаки. А сам он готов увеличить сумму гонорара.
Джафар поддался только из-за собственного любопытства.
— Происхождение слово “ши’ир” нам точно неизвестно...