Ссора из-за денег. Свадьба. Масхарабозы. Застолье 5 страница
Понятно, что столь скорое возвышение невозможно объяснить наличием даже самых лестных рекомендательных писем: открыв глаза, чтобы прочесть письмо, человек затем открывает уши, чтобы послушать его подателя.
Однако Мухаммед Нахшаби обладал качествами, что стоят значительно дороже любых рекомендательных писем: он был образован, речист, талантлив и умен.
Глядя на него, Джафар не мог отделаться от ощущения, что смотрит на молодого Юсуфа Муради: такой же открытый, искрящийся взгляд, так же упрямо встряхивает головой, отстаивая истину, так же находчив в споре, так же легок, смешлив и остроумен. Ах, если бы можно было свести их за одним столом — вот уж славно бы они потолковали о скором пришествии Махди!..
Как все люди его круга, Нахшаби занимался всем, что имело отношение к знанию: поэзия, философия и наука сплетались в его речах, проповедях и книгах, как сплетаются в непроходимой чаще побеги ежевики и винограда.
Что касается его стихов, то, на слух Джафара, они звучали тяжеловато, глуховато: как будто свои бейты он складывал из кирпичей, да и кирпичи эти то ли остались сырыми, то ли потрескались при обжиге. Но у кого еще такой слух? — даже среди близких учеников большинство бранило стихотворения Нахшаби не потому, что отдавало себе отчет в их непропеченности, а просто из зависти к счастливой судьбе их автора; что же касается тех, кто вообще ни черта не смыслит в поэзии, то они отзывались о его виршах весьма благосклонно: звучны, дескать.
В части ученых изысканий Нахшаби стоял на самых передовых позициях. Бог-абсолют лишен каких бы то ни было атрибутов. Он — совершенная истина. Предвечным волеизъявлением Он породил творческую субстанцию — мировой Разум. Мировой Разум, уже обладающий всеми атрибутами божества, породил мировую Душу, которая, в свою очередь, произвела семь движущихся сфер. Путем преобразования сфер простые элементы-натуры (влага, сухость, тепло, холод) образовали сложные — землю, воду, воздух и эфир. В результате последующих преобразований возникли сначала растения — обладающие душой, но — безмолвной, малочувствительной и косной. Из растений — животные: их душа уже способна чувствовать и волноваться, однако не может быть наделена разумом. А уже из животных — человек.
Смело, красиво, увлекательно!
Есть, правда, одно малозначительное обстоятельство... такое мелкое, что о нем и вспомнить-то поостережешься. Подобные мысли (то есть что значит “подобные”? — очень подобные; настолько подобные, что прямо-таки неотличимые) уже были высказаны одним философом — стариком ан-Насафи. Но кто таков этот ан-Насафи? — всеми забытый книжный червь, проведший свою тусклую жизнь при масляном светильнике и ослепший с пером в руке. Его ученая слава давно вылиняла, потускнела... кому интересен ветхий хлам его рассуждений, затерявшихся в пыли библиотечных сундуков?
А Нахшаби, невнятной скороговоркой намекающий на то, что является его любимым учеником (вот интересно, старик хоть слышал когда-нибудь о нем?), — блестящ, искрометен, даровит и решителен в суждениях!
Есть разница? — еще бы.
И обходителен, и политичен... и торгует мишурой похвал, заколачивая неплохой капиталец на разнице курсов. Не имеющие представления о насущной жизни духа хором хвалят его проповеди. Неспособные осилить комментарии к Аристотелю в один голос восторгаются последними философскими изысканиями. Масса поклонников. И восторженных учеников. С какой стороны ни глянь — звезда!
Даром что шиит.
Ну, на такие мелочи, на столь незначительные различия, как, например, что один человек может быть шиитом, а другой суннитом, при дворе просвещенного эмира Назра никогда никто серьезного внимания не обращал. Да, шиит. Ну и что? Ведь он ученый? — ученый. Если мы хотим, чтобы при нашем дворе были ученые, мы должны иметь снисхождение к их мелким недостаткам, касающимся вопросов веры. В конце концов, вера — это то, что свойственно народам. А знание — свойство личности.
И потом: у кого нет недостатков? Только у Господа. А мы люди. Балами любит повторять: в мире веры неверные неизбежны. Не “возможны”, а “неизбежны”. Против неизбежности глупо восставать. С неизбежностью приходится мириться.
В общем, дело не в том, что Нахшаби придерживается шиизма.
Дело в том, что он склоняет эмира перейти на сторону Фатимидов.
В сущности, он просто их лазутчик. Однако уже не первый год при дворе Назра именно такого рода персонажи получают, как правило, благосклонный прием.
Эмир Назр — солнце. Это знает каждый из его подданных. В какую сторону небосклона ни обрати взор, увидишь его лучи. Его золотые стрелы. Они разлетаются, сверкая и слепя. Для одних — живительны. Для других — смертоносны.
В отличие от своих подданных, которые способны ощутить только его сияние, эмир Назр видит еще два светила.
Первое струит свой свет из Багдада. Багдад — столица Халифата, державы династии Аббасидов. Средоточие суннизма.
Второе сияет из Ифрикипа (иначе говоря, Туниса), где укрепилось государство рода Фатимидов, приверженцев шиизма.
Ах, как блистают оба эти солнца! Как горят они! Какой ласковый, согревающий свет шлют они эмиру Назру! Как будто наперебой, заглушая друг друга, напевно и ласково толкуют ему все одно и то же.
Нет, не совсем одно.
Первое солнце пламенеет уверенностью: “Оставайся со мной, Назр! Я дам тебе еще больше власти! Еще больше богатств!”
А другое пылает от нетерпения: “Приди ко мне, эмир! Отрекись от прошлого! Ты не пожалеешь! Ты получишь столько, что прежнее покажется прахом!”
Назру при Аббасидах хорошо. Мавераннахр — опора Халифата. Халифат ценит верность.
Но Фатимиды оспаривают трон Халифата у династии Аббасидов. И если добьются престола, то сделают шиизм официальной верой всего Халифата, как сейчас ею является суннизм.
Между прочим, достоверно неизвестно, кем следует быть: суннитом или шиитом. Не исключено, что в глазах Господа шиит и впрямь ничем не отличается от суннита. В последние годы Фатимиды делают несомненные успехи. (Не потому ли, что их вера истинней?) Доходят известия о новых победах. Завоевали Марокко. Вот-вот и Египет упадет им в руки. Если Фатимиды добьются своего, тот, кто не захочет принять новую веру, будет объявлен вероотступником. А кто захочет — будет осыпан милостями.
Между тем милости Фатимидов уже вошли в поговорку. Богатство и роскошь их двора слепили. Чего стоит один лишь торжественный выезд халифа! Господи, тот, кто видел, не мог поверить, что, оказывается, существует в мире столько золота! столько драгоценных камней, тканей, оружия, сбруи, колесниц, одежд!..
Не об этом ли думает Балами?
Джафар неслышно вздохнул, потом осторожно сказал:
— Что касается Нахшаби, то он, конечно, прославился даже в простом народе... даже на базаре можно получить некоторые сведения о том, какой он, оказывается, великий ученый. Почти маг. Но вообще-то людей мало волнует то, что происходит при дворе эмира. За возвышениями и опалой приближенных они следят как за перемещением небесных светил. Я хочу сказать — примерно с такой же заинтересованностью.
— Только не в части веры, — возразил Балами. — Здесь все определенно. Халиф — заместитель Аллаха на земле. Эмир — заместитель халифа. Пошатнется эмир — пошатнется мироздание. Вы согласны?
Джафар озадаченно покивал.
— Я согласен, — сказал он. — Это истинная правда.
Оказывается, Балами обеспокоен чистотой веры!..
Ну, если смотреть на дело с этой стороны...
Понятно, что ткань крепче всего, когда она соткана из одинаковых ниток. Рубища первых мусульман ткались из чистой шерсти. А если ткач пустит на основу все, что под руку попало: шерсть, хлопок, лен, копру, — полотно начнет расползаться прямо у него под руками.
Или по-другому можно сказать: как термиты проедают деревянные двери, оставляя лишь формы, неспособные ответить на пинок ноги твердостью своего содержания, так и веротерпимость неминуемо приводит к трухлявости веры: такая вера так же непригодна для истинного служения Господу, как не может служить защитой дверь, проеденная муравьями.
Но все-таки странно. Вообще-то, хотелось бы по-прежнему верить, что Балами полагает, будто преимущества знания могут искупить недостатки веры... как бы ни шаталась вера, какие бы ущербы не принесли эти шатания, знание способно исправить все.
Размышляя, он пристально и невидяще смотрел в пестроту листвы, солнца, бликов на воде. Поле зрения окончательно замутилось... и вдруг отчетливое движение: легко стуча скулами по глине, рассекая воздух клином узкой бороды и вытаращенно поблескивая мертвыми глазами, с шорохом прокатилась слева направо чья-то мертвая голова!..
Он оцепенел.
А потом сморгнул.
Нет: в ясных, ястребино-желтых глазах визиря все было по-прежнему: в них, сощуренных, трепетала легкая усмешка.
— Истинная правда, — с усилием повторил Джафар.
Господи, что за нелепое видение! Не зря трясло всю ночь.
— Знаете, — сказал Балами, задумчиво покачивая в ладони пиалу — Когда Александр Великий завершил строительство города, названного его именем, к нему явился ангел, чтобы поднять ввысь. “Ну, Зу-л-Карнайн, отвечай: что ты видишь внизу?” Зу-л-Карнайн ответил: “Я вижу мой город и другие города”. Ангел вознес его выше: “Смотри теперь!” — “Господи, мой город пропал среди других, я не узнаю его!” Ангел еще прибавил высоты: “Смотри!” — “Я вижу только мой город и не вижу других”. Ангел сказал:
“Вот как велик твой город, нет ему равного среди городов!”
Речь визиря лилась плавно, в такт ей он иногда легонько помавал ладонью, а то еще делал такой жест, будто подчеркивал свои слова.
— Так вот, мне рассказывал один человек. Он приехал в Александрию, удивляясь, как арабы смогли завоевать этот великий город. Стал интересоваться. Оказалось, из тех, кто был при завоевании, в живых остался один старик румиец. Нашел его. Старик ничего толком не помнил — ни как велась осада, ни с каких сторон пытались штурмовать. Рассказал о том времени только одну историю. В юности он был рабом. Как-то раз его господин, сын одного из румийских патрициев, позвал его: “Разве ты не хочешь поехать посмотреть на этих диких арабов?” Господин надел дорогое парчовое платье, золотую повязку, богато украшенный меч, сел на своего породистого, жирного, толстомясого скакуна. Раб оседлал тощую лошаденку. Они оставили позади все укрепления, поднялись на холм и увидели шатры. Возле каждого был привязан конь и воткнуто копье. По словам старика, они удивились слабости этих людей: “Как же они могут достичь желаемого?”
Пока они глазели и удивлялись, из одной палатки вышел человек. Завидев пришельцев, немедля — но и без спешки — отвязал лошадь, взнуздал, погладил и вскочил на неоседланную. Затем взял в руку копье и направился к ним. Они повернули коней в сторону укреплений, а тот стал их преследовать. Разумеется, скоро он нагнал тяжелую, раскормленную, толстомясую лошадь сына патриция. Ударил господина копьем, свалил на землю и, снова подняв оружие, проткнул насквозь, причинив смерть. Пустился преследовать раба — но тот уже въезжал в крепость. А въехав, поднялся на крепостную стену, чтобы посмотреть на проклятого араба.
Потеряв надежду догнать вторую жертву, араб направился назад к своему шатру. Он ехал, распевая, и ни секунды не помедлил, чтобы остановиться и ограбить убитого, — а ведь с него можно было снять парчовую одежду, золотую повязку, забрать дорогое оружие. Даже жирного коня не стал ловить: вообще не взглянул на все это добро. Он уезжал, что-то крича, возвышая голос. Раб смотрел на него со стены и в какой-то момент догадался, что воин читает стихи Корана. А тот доехал до своего шатра, слез с лошади, привязал ее, воткнул в землю копье и, как ни в чем не бывало, вошел в шатер, даже словом не перекинувшись со своими товарищами. И тогда византийский раб понял, почему им удается осилить других.
Балами допил остатки чая и поставил пиалу.
— Потому что вера заменила им стремление к благам сего мира, — сказал Джафар. — И на пути к цели, нарисованной ею, они не замечали препятствий. Но...
Он хотел сказать, что всякий росток похож на стрелу — и легко пронизывает толстую корку засохшей глины, которую не возьмешь железной лопатой. Однако с течением времени всякий росток начинает ветвиться; всякий росток превращается в растение, способное дать россыпь плодов, но уже неспособное к той настойчивости, что было свойственно ему прежде.
Так и вера: с течением времени она разветвилась, разошлась на сотни, если не тысячи толкований. Приверженцы каждого из этих учений теснятся у подножия трона Господня в тщетных попытках доказать, что именно они исповедуют правильное, что именно их вера истинна и конечна. Кричат, оскорбляют друг друга, ищут управы на соперников у жестоких владык. Беспощадно дерутся, жгут огнем, рубят железом, в отчаянии размазывают по искаженным злобой физиономиям слезы, кровь и сопли.
На какие завоевания способна ныне эта разношерстная, самой себе враждебная, саму себя не понимающая толком толпа?
Не лучше ли опереться на знание?
Этого нельзя сказать вслух... с подобными высказываниями нужно быть очень осторожным даже в кружке единомышленников: ведь в каждом сердце (и в его собственном тоже) гнездится вера, ибо она есть первая основа человеческой жизни. Нельзя оскорбить ее, нельзя умалить ее значение... но все-таки: у человека две ноги, пусть и основ его существования будет тоже две: вера и знание.
Как далеко ему будет позволено зайти в такого рода рассуждениях?
Откашлялся.
— Да, господин Балами. Конечно. Люди хотят твердой веры. Твердой — и простой. Им хочется ясности. Вселенная покоится на быке, сотворенном Всевышним. Копыта его стоят на рыбе, рыба плывет в воде, вода зыблется над адом, ад лежит на блюде, блюдо держит ангел, ноги которого попирают седьмой ярус преисподней. Что может быть определенней? У них нет ни времени, ни сил разбираться, правду ли говорит ан-Насафи, когда утверждает, что астрономические измерения противоречат нарисованной картине. И что, дескать, астрономические измерения несомненны, а раз так, нужно придумать иное устройство Вселенной. Разбираться в противоречиях они не желают. И не могут взять в толк, зачем ан-Насафи, несмотря на порицание муллы, все-таки тщится понять, каково устройство мира. И придумывает свою космогонию. А Нахшаби — усовершенствует ее.
— Ну, совсем незначительно усовершенствует, — иронично уточнил Балами. — Впрочем, вы правы: людям космогония ни к чему.
— Вот именно, — подхватил Джафар. — В нашем родном языке даже нет слов для обозначения сущностей, о которых идет речь. Арабского люди не знают... и что могут понять? Ал-хакк посредством ал-амр породил акл ал-кулл, а затем и нафас ал-кулл. Ал-муфрадат образовали ал-мураккабат... как есть белиберда.
Зато они хорошо понимают, что, если кто-нибудь посмеет возразить мулле, объясняющему в меру своих способностей устройство вселенной, это будет означать конец порядка. Не правда ли?
Вместо ответа Балами вздохнул, как будто исчерпав запас своего терпения, отведенный для этой беседы, и отвернулся, сощурившись.
Джафар почувствовал сухую досаду.
Похоже, визирь чего-то ждал от него — и не дождался.
На что рассчитывал? Что хотел услышать?
Спросить в лоб? “Господин Балами, простите, но мне кажется, мы не поняли друг друга”.
Немыслимо.
Солнце стремительно падало, и чем глубже погружался сияющий диск в палевую дымку заката, тем пуще багровел, наливаясь тяжестью пламенеющего металла.
Коснулся кромки зелени — и она тут же вспыхнула: пламя растеклось на ширину раскинутых рук.
Уголь... уголек... искра.
Вот и она пропала.
Как только светило кануло в ненаступившее завтра, умерли и тени: там, где еще мгновение назад, вытянувшись во весь свой исполинский рост, лежали багроволицые великаны, безмолвно слоились теперь их бесплотные призраки.
Погасло и зеркало воды — лишь бордовый отблеск заката горел на ее глади.
Под деревьями густилась мгла, терпкий запах сумерек струился по обмякшей траве.
Ай-Тегин
Ай-Тегин не жалел, что когда-то — ни много ни мало больше четверти века назад — он решился на то, на что решился.
Что ж, он был молод тогда... силен... Всякий начальник эмирской гвардии должен быть именно таким: рослый — на полголовы выше самого долговязого из своих солдат, широкоплечий, крепкий, мощный, с лицом, как будто отлитым из бронзы, с пронзительным взглядом иссиня-черных глаз из узких щелей под припухшими веками... Ему было не занимать ни смелости, ни решительности. Эмир Убиенный ставил его выше иных своих полководцев.
Эмир Убиенный умер не своей смертью. Умереть своей смертью — это вообще редко случается с эмирами. Ай-Тегин не имел отношения к убийству — в том смысле, что не его рука держала досягнувший эмирского горла нож. Но деньги от одного хорасанского купца получал собственноручно. Он хотел занять пост визиря, а при живом эмире Убиенном никоим образом не смог бы достичь желаемого. Говорили, что смерть оплатили Джайхани. Аллах лучше знает. Один из них, действительно, возвысился, став регентом малолетнего наследника. Но регентство — явление временное, а на престол, как помнилось Ай-Тегину, в той заварушке род Джайхани не претендовал.
После смерти регента мальчишка Назр сделался полноправным эмиром.
Именно в те дни Ай-Тегин ожидал чаемого поворота своей судьбы. Однако мальчишки ничего не понимают в жизни. Черное от белого отличить не могут, выгоду от ущерба. Глупость одна в голове. Чем кончилось дело? Понятное дело, недомыслил: взял себе визирем такого же юнца — Балами.
Хоть и намекали ему, что Ай-Тегин был бы премного рад получить эту должность. Ай-Тегин уже все расчислил, ему-то хватало и опыта, и разума: он становится визирем, на освободившуюся должность начальника гвардии рекомендует одного племянника, а на должность начальника кавалерии — другого (начальник кавалерии, правда, имелся, но ничто в мире не находит столько печальных и неоспоримых подтверждений, как то, что люди смертны). Совместными усилиями они свалят хаджиба, и тогда произойдет небольшая перестановка: хаджибом станет Ай-Тегин, визирем — тот племянник, что командует кавалерией... а на его место надо будет подобрать подходящего парня из своих... еще не решил, ну да это дело десятое: было бы место, а парней степнячки не устают рожать. А когда все это произойдет, командиры тюркской гвардии — и вообще тюрки — мало-помалу займут при дворе бухарских эмиров подобающее им положение: возвысятся, заняв все те доходные, важные и многочисленные должности, которые, собственно говоря, и образуют костяк государства. Армия, казна, налоги — все окажется в их руках. Это справедливо, ибо тюрки значительно отличаются от коренных жителей Мавераннахра (некогда называвшихся согдийцами), и отличаются в лучшую сторону. Во-первых, тюрки добрее. Во-вторых, честнее. В-третьих, умней и дальновидней. В-четвертых, целеустремленней и решительней. В-пятых, удачливей: все, чего они решают добиться, само падает им в руки...
К сожалению, многое из того, что предполагал совершить Ай-Тегин в дальнейшем, оказалось нарушено в результате нелепого решения безмозглого юнца: взял визирем Балами — такого же безусого мальчишку себе под пару.
Смешно!
Ай-Тегин не знал, а ведь мальчишка справедливо предрекал когда-то, что, отвергнув притязания начальника гвардии, Назр наживет себе врага на всю жизнь — сильного, достойного, до поры прячущего свою ненависть под личиной покорности. Так или иначе, чтобы расправиться с этим малолетним умником Ай-Тегину хватило бы указательного и большого пальцев любой руки: взял бы вот так цыплячью шею, сжал — и еще до заката солнца могила сглотнула бы остывшее тельце.
А оказалось, что приказы этого цыпленка имеют даже больший вес, чем приказы самого эмира, и приходится их выполнять немедля и с усердием, а то, что происходит с теми, кто медлит или не весьма усердствует, безусый визирь быстро показал на примере двух командиров кавалерийских полков, поплатившихся за нерадивость: один разжалованием и ссылкой, другой и вовсе головой, когда в результате его разгильдяйства полк понес серьезные потери в, казалось бы, незначительной стычке с хивинцами.
Но скоро звезды, бессмысленно разбежавшиеся по небосклону, снова начали сходиться в благоприятные для начальника гвардии созвездия.
Эмир Назр пошел войной в Нишапур, оставив столицу тем, кто лучше соображает и умеет пользоваться моментом. Назру нельзя было отказать в определенном здравомыслии — все-таки братьев своих на это время не оставил разгуливать по дворцу, привлекая мечтательные взоры тех, кто мог бы обрести желаемое посредством возвышения одного из них, а посадил в Кухандиз, в старую крепость, с незапамятных времен служившую тюрьмой для особо охраняемых и важных преступников, коих нельзя бросить ни в простую яму, ни в ту особую, что под царской конюшней, где узники стоят по колено в лошадиной моче. (А если нет охоты стоять, то и валяются.)
Настал час Ай-Тегина. Конечно, ему — воину, рубаке, привыкшему к поступкам прямым и ясным, как удар меча или краткий полет стрелы, — трудно было решиться на то, что люди недалекие могли бы назвать явной изменой и предательством. О будущем благополучии рода должен заботиться всякий его отпрыск, чающий остаться в памяти потомков не только в числе тех семи колен предков, память о которых обязательна для каждого степняка, но и оказаться далеко за этим пределом: войти в число героев, чьи имена мерцают в прошлом — в неумолимо сгущающейся мгле забытья — подобно ярким светильникам. Его возвышение, его удача — это и удача рода.
Конечно, к этим мыслям примешивались иные, не столь приятные. Ведь Ай-Тегин имел представления о верности, о преданности долгу... о том, что, дескать, он, человек, не только обремененный высоким званием начальника эмирской гвардии, но и доказавший в битвах справедливость своего возвышения, — он должен быть чист и тверд. Ведь чтобы мясо не испортилось, его посыпают солью. Что будет с миром, если испортится сама соль?
Но обида жгла, царапала душу. Ладно бы взрослый человек... серьезный, с пониманием... можно смириться. Но пацан!.. сопляк!
И в конце концов Ай-Тегин решился.
Ему вспомнилась проклятая стена.
Когда удача изменила, думал — нет, не дамся живым, зарежусь. Зажмурился и сунул острый нож между ребер, вот и вся недолга. Раз! — и готово, берите теперь Ай-Тегина, делайте что хотите: самого ценного в нем уже нет, душа ускользнула, посмеивается теперь над вами из вечных владений небесного Тенгри.
Но почему-то не вышло.
Его бросили в тот же Кухандиз, в нижнюю камеру. И забыли. Он знал, что забыли не навсегда: когда-нибудь эмир Назр вспомнит, что еще не наказал изменника, и выдумает кару почище той, что применили к бедному Абу Бакру: зажалили дикими пчелами — мало показалось, сожгли в печи — тоже не хватило, напоследок еще и посекли, раскидав кусками на потеху воронью.
Стража боялась его как огня, являлись втроем, а то и вчетвером. Те, что оставались у внешних дверей, неустанно перекрикивались с подошедшими ближе: мол, как вы там? не передушил вас еще зверюга Ай-Тегин? — нет, ничего, не передушил покамест. Раз в два дня просовывали лепешку в щель между глубоко вмурованными в закаменелую глину железными прутьями, цедили из бурдюка горсть воды в миску.
Так бы и сдох он там от голода, вони и тоски, если бы не хухнарь, подковный гвоздь, который сызмальства Ай-Тегин, по совету отца, носил в кушаке на счастье: не раз имел случай убедиться в его благоприятном влиянии на судьбу. И тогда спас: времени много было, вот он и скреб им проклятую глину. Когда сводило руки, лежал ничком, размышляя о толщине тутошних стен: восемь локтей — самое меньшее, десять — большее из того, что он мог вообразить. Оказалось — четырнадцать. Когда дело подошло к концу, дождавшись темноты, расширил подготовленное устье, выбрался на волю, свернул шею ошеломленному стражнику, как на грех вышедшему по нужде к внешней стене крепости, а уже через пару часов кони стлались над темной степью, унося его прочь от проклятой Бухары.
— Что?
Оторвал взгляд от угольев, слабо мерцавших в жаровне.
— Господин, Ханджар-бек приехал!
Ай-Тегин хмыкнул.
— Зови.
Слуга выпятился из юрты.
Ханджар-бек, Ханджар-бек... Тоже, в сущности, мальчишка. Едва за тридцать перевалило. Ай-Тегин и к его возвышению руку приложил.
Ведь степь не прощает одиночества: одинокий человек быстро становится добычей злых духов. Поэтому у всякого кипчака родственников с избытком. Бывает, приедет на праздник человек — кто такой? Понятно, что родная душа, а спросить неловко. Кое-как, где обиняками, а где и хитростью кто-нибудь из близких выясняет: это, оказывается, Худайберды, внучатый племянник троюродного брата зятя младшего сына; ну слава Аллаху, слава небесному Тенгри, разобрались, садись поближе, сынок, не стесняйся. Эй, кто там! Принесите парню баранью голову, он из хорошего племени, из доброго рода — урука!..
А Ханджар-бек — и вовсе не лишняя пенка на молоке, куда как близкий родич: двоюродный племянник. Почитает дядю как родного, ничего не скажешь... с уважением относится.
— Заходи, заходи!
Гость был одет не просто хорошо, а щегольски: верхний черный архалук оторочен куньим мехом, куница же и на верхах сапог, и на опушке шапки; кушак алый бархатный, с кистями; меч на одному боку, прямой кинжал на другом — ножны обоих клинков в золотом узорочье...
Коли не знаешь кто такой, так со стороны посмотреть — совершенно пустой человечишко, только и думает, как бы тряпку поцветастее нацепить... а на самом деле — сипах-салар, начальник эмирской гвардии.
Как бежит время! — привычно вздохнул Ай-Тегин. В памяти все — будто вчера было... а ведь уже третий по счету начальник после него самого...
Ну что ж, пускай, все-таки хороший парень: крепкий, коренастый, с быстрым, пронзительным взглядом узких глаз. Да и уважительный.
— Здравствуйте, дядя! Как ваше драгоценное здоровье?
— Мое-то?.. Да как сказать...
Образы в мозгу Ай-Тегина сменяли друг друга не настолько быстро, чтобы обеспечить плавное течение речи. Он хотел бы выразиться в том духе, что, дескать, слава Аллаху, что Он еще кое-как терпит мое присутствие на грешной земле. Но еще не подобрал слов, только пожевал губами, хмыкнул и огладил большим и указательным пальцем вислые усы, а племянник, как будто угадав его замысел, уже трещал:
— Зачем вы так? Вы — наша скала. Наша опора в текучем времени. Вам еще жить да жить. Вы...
— Ладно, ладно, — поморщился Ай-Тегин. — Что примчался? Не боишься, что выследят?
Ханджар-бек отмахнулся.
— Кто посмеет? За моей охотой не просто увязаться... а кто увяжется, того быстро стрела найдет.
— Баран тоже бекал, пока не зарезали, — приласкал его Ай-Тегин. — Не храбрись. Осторожней надо...
Не ответив, гость сбросил с плеч промокший архалук, сел на кошму, принял из рук слуги чашу с горячим питьем — в меру подсоленный густой травяной отвар с жирным верблюжьим молоком и кусочком расходящегося золотым озерцом курдючного сала.
Он и впрямь относился к Ай-Тегпну со всем положенным тому почтением.
Правда, старик и в молодости, похоже, не весьма ловко обращался с тем прямолинейным узким разумом (в целом более похожим на боевой клинок, нежели на инструмент рассуждений), коим наделил его Всещедрейший. Распоряжаться гулямами, а в случае неподчинения иметь возможность доказать свою правоту силой — это у него отменно получалось. А вот соваться в интриги, лезть в покушения на передел власти не стоило: на этом поле и не таких умников перемалывало в труху.
Теперь, проведя столько лет в изгнании (впрочем, оно только из Бухары глядится изгнанием; стоит отъехать — и видишь обычную жизнь самовластного степного бия: неисчислимые стада текут от века завещанными путями, совершая, как и замысливал мудрый Тенгри, полный крут вместе с годовым крутом солнца), дядя утратил последние представления насчет устройства дворцовой жизни, и советоваться с ним насчет ее коллизий было все равно что черпать воду пикой — сколько ни тычь, ни черта не напьешься.
Не знает даже, наверное, что при дворе его племянник Ханджар-бек более известен под прозвищем “Кормилец”.
Но при всем том глава рода — не столб, на коне не объедешь. Глава рода стоит ближе всех к тем хоть и туманным, неясным, но таким важным сущностям, от которых столь зависимы люди. Именно через главу рода души предков шлют человеку свое одобрение или порицание, именно через его уста, через его похвалу или недовольство ниспосылается потомкам удача или несчастье.
Ханджар-бек эти тонкие материн не только чувствовал (в присутствии Ай-Тегина его душа начинала едва заметно, но отчетливо вибрировать), но и понимал умом.
И не забывал обратиться за советом: внимательно выслушать, восхититься дальновидностью, посетовать, что сам, дескать, еще слишком молод, чтобы с такой точностью провидеть последствия самых, казалось бы, малозначительных решений. Ах, дядя, как вы правильно говорите: стронув песчинку, мелкая птаха может вызвать такой обвал, что убьет верблюда. Именно так! Что бы я без вас делал, спасибо вам за науку.
Оказать уважение, подкрепленное соответствующими подарками, — это непременно. А уж следовать наставлениям или перекроить их на свой салтык — дело десятое, проверять никто не будет.
За последние полгода-год он не раз и не два рассказывал Ай-Тегину о наметившемся повороте в отношении эмира Назра к делам веры.
Про Назра и прежде говаривали, что он не большой богомолец. Ну да гуляму до этого дела нет. Гуляму важно, чтобы деньги вовремя платили, чтобы в суде, если дело дойдет, его слово имело вес, чтобы в делах справедливости он мог рассчитывать на поддержку эмира. (А что до дел несправедливости, возникающих, как правило, с перепою, то их может своей властью и гвардейский командир решить: когда словом, когда штрафом, когда плетьми — а когда и мечом, бывало и такое).