Генерал Граф Робер де ла Моннери 8 страница

Два брата капуцина, пришедшие проповедовать уход от мира, были оттиснуты к стене: над окладистыми бородами поблескивали от любопытства и восхищения глаза; монахи то и дело перешептывались, глядя по сторонам.

На первом сиденье слева, чуть возвышавшемся и огороженном, подобно кафедре, неподвижно восседал маркиз де Ла Моннери; веки его наполовину прикрывали затянутые белой пленкой глаза, затылок с ежиком волос упирался в деревянную спинку. Рядом с ним – удостоенный этой чести, потому что представлял во Франции усопшего герцога Орлеанского, претендента на трон, – тучный виконт де Дуэ-Души, старик с толстыми бледными щеками, с головой, созданной для брыжей, сидел в полудреме, поглаживая козлиную бородку сюзерена. Дальше расположился красавец Габриэль Де Воос, который с места, занимаемого простым гостем, каким он был в прошлом году, перебрался на привилегированное место племянника и предводителя команды Моглева; а затем плотной чередой следовали псовые охотники, длинноносые, с костистыми руками, плотными затылками и насупленными бровями; среди них выделялись круглая голова майора Жилона и кирпичная, ни на кого не похожая голова огромного голландского барона, который ничего не смыслил в охоте и с десяти часов утра напивался виски.

На женской стороне виднелись треуголки, украшенные короткими перьями и золотыми галунами, приколотые и к подсиненным волосам графини де Ла Моннери, и к будто присыпанным пеплом волосам Жаклин, и к черным волосам ее кузины Изабеллы, и к тусклым волосам, обрамляющим серые лица без косметики владелиц окрестных замков, утомленных слишком частыми родами, и длинное лицо мадемуазель де Лонгбуаль, пятидесятилетней девственницы с осанкой амазонки и большими, как у мужчины, руками.

Габриэль был мрачен. Он чувствовал себя стесненно в новой одежде, резко выделявшейся среди поношенных курток, омытых зимними снегами и мартовскими дождями, выцветших от солнца, запятнанных соками, изъеденных лошадиным потом, – в каких были все его соседи.

К тому же госпожа де Ла Моннери не нашла ничего лучшего, как утром сказать Жаклин в его присутствии:

– До чего же он в этом костюме похож на Франсуа, просто трудно поверить. Надо заметить, что у твоего первого мужа было такое же пристрастие к подобным маскарадам.

Сама она ненавидела охоту и приезжала только раз в году на Уберов день – так государыня подчиняется иным придворным обязанностям.

С самого начала церемонии Габриэль не спускал глаз с жены, словно ревнивец, неотступно следящий за кокеткой, в надежде перехватить взгляды, которыми она обменивается с кем-то издалека.

«Быть не может, чтобы она не вспоминала сейчас о нем, – думал Габриэль. – Я сижу здесь, на том же месте: она смотрит на меня, а видится ей вместо меня он».

Церковь, любая церковь, всегда была для него ненавистным местом – и когда ему приходилось ходить туда вместе с Жаклин, и когда она шла туда одна. Ибо он знал, был совершенно в том уверен, что она погружается там в воспоминания о покойном и ведет с ним всякий раз таинственные беседы.

Когда Жаклин попросила Габриэля, сразу по их возвращении из Италии, спать в разных спальнях, она имела глупость сказать правду:

– Когда вы спите рядом, я не могу как следует молиться.

Смысл этой фразы он понял без труда: «Ваше присутствие стесняет меня, когда я хочу помолиться за Франсуа». Поэтому любая молитвенная сосредоточенность, любая благоговейная пауза портила ему настроение.

Позже Габриэлю становилось стыдно, но это ничего не меняло.

Он увидел, как первый доезжачий почтительно подошел к Жаклин и что-то шепнул ей, и она сделала знак детям, находившимся недалеко от клироса.

Мари-Анж и Жан-Ноэль приблизились, держась за руки, чтобы подбадривать друг друга, и стараясь скрупулезно исполнить все данные им указания. Мари-Анж была чуть выше брата. Жан-Ноэль очень гордился тем, что мог надеть штаны для верховой езды. Дети преклонили колена до земли, проходя мимо алтаря, и прошли к скамье, где сидели мужчины.

– Дэдди, я хочу попросить вашу шляпу для пожертвований, – сказала Мари-Анж Габриэлю, в то время как Жан-Ноэль обратился с той же просьбой к майору Жилону.

– Бери, бери, – ответил Габриэль, неласково взглянув на нее.

Какое-то мгновение дети заколебались, не зная, по какой стороне идти, затем самой природой подсказанная хитрость заставила Жан-Ноэля направиться в сторону дам, а Мари-Анж остаться возле мужчин.

Они продвигались медленно, собирая купюры и стараясь не отставать друг от друга. Их красота, юность и даже их застенчивость казались столь трогательными в этом собрании, где старость и уродство держали неоспоримое первенство, что все взгляды, все мысли завертелись вокруг них, и механически повторяемые молитвы застыли на ханжеских губах, и равнодушные перестали считать – стремясь развеять скуку – отростки на рогах в сценах охоты; и тишина церкви, прерываемая лишь скрипом стула, покашливанием или напевным бормотанием священника, стала вдруг более напряженной.

А Габриэля все это время мучил вопрос: где были зачаты Жан-Ноэль и Мари-Анж – на кровати в особняке на авеню Мессины или же здесь, в Моглеве?

Причетчик позвонил в колокольчик, давая сигнал к окончанию службы. Тогда присутствующие, будто донаторы, сошедшие с витражей, упали на колени: мужчины под стук сапог, рукояток хлыста и охотничьих ножей; женщины – одинаково уткнувшись лбом в ладони.

Трубачи в красных одеждах, стоявшие у фисгармонии, вскинули над головой свои двенадцать труб и приблизили к губам двенадцать мундштуков. Вся церковь до самых сводов завибрировала от звуков, несущихся сквозь кольца меди, – они выплескивались в воздух, словно пузырьки кипящей воды, вздымались над свечами и руками статуй, сплетались с гирляндами и оленьими рогами и в конце концов разрывались в ушах толпы.

Щеки трубачей надулись и покраснели, словно у ангелов на Страшном суде.

«Давай молись за него, – подумал Габриэль. – Испрашивай у Бога прощения за самоубийство, и пусть Он соединит вас навечно. Ты ведь только об этом и мечтаешь… А я исполняю роль статиста на земле и к тому же должен молчать, поскольку мне оплачивают мои костюмы…»

Жан-Ноэль, встав на колени там, где он в тот момент находился, то есть посреди центрального прохода, и прижав к груди полную банкнот шляпу, молился.

«Господи, – шептал он, – упокой папину душу – его отнял у нас несчастный случай… И еще упокой души Нюнжессера и Коли».

Ибо в то время как во Франции существовало еще триста команд псовой охоты и старый слепой феодал по-прежнему пестовал своих собак, лошадей, гостей и слуг, человек, впервые совершив перелет на аэроплане, покорил Атлантику. И в последний год Жан-Ноэль всегда поминал в своих молитвах несчастных предшественников Линдберга.

«И потом, Господи, – продолжал он, – сделай так, чтобы когда-нибудь и я, как дядя Урбен, стал предводителем команды. Впрочем, все равно ведь так оно и будет, раз мама является его наследницей, а я – ее. Господи, сделай так, чтобы все досталось мне».

В то же время Леонтина Лавердюр довольствовалась малым:

«Господи, помоги моему Лавердюру взять сегодня двухтысячного оленя. Ведь ежели он этого оленя упустит, заболеет он, я точно говорю… А он не заслуживает такой участи, не заслуживает!»

Головы поднялись. Жан-Ноэль и Мари-Анж закончили сбор пожертвований и вернулись в ризницу.

Маленький беззубый старикан с идиотским смехом протянул им остатки освященного хлеба.

– Раз уж ваше семейство наделяет им всех, справедливо будет, чтобы он к вам и вернулся, – сказал ризничий, пока дети посреди висящих стихирей, риз и кадил жевали кусочки хлеба.

Месса подходила к концу. И будто донаторы сошли с витража и направились к выходу с медлительностью и достоинством королевской семьи, выходящей с «Те Deum»[15].

Слепец шел впереди, и все присутствующие с уважением наблюдали за ним. В одной руке он, помогая себе, держал толстую трость, а другой легонько опирался на локоть племянницы.

Из запоздалого кокетства, какое позволяло маркизу звание предводителя команды, он пожелал надеть в этот день – единственный среди мужчин – большую треуголку и стал более чем когда бы то ни было – со своими колесообразными ляжками, сморщенными на щиколотках сапогами, одеждой в стиле Людовика XV – походить на предков, чьи кости покоились под известняковыми плитами, которые Валянсей отметил красноватой лужей.

Все собрались на деревенской площади, заставленной торпедо, лимузинами, английскими двуколками и вместительными бричками. Утро было освещено неярким ноябрьским солнцем, легкий холодный ветерок стелился по земле – «просушиватель», как говорили длинноносые мелкопоместные дворяне. Среди людей, находившихся там, многие встречались лишь раз в году и приезжали только из удовольствия собраться вместе, из удовольствия увидеть других и показать себя. Все занялись пустыми разговорами, принялись обмениваться ничего не значащими фразами, приличествующими случаю любезностями, стали предаваться воспоминаниям.

Де Вооса представляли множеству людей, чьи имена он никогда не смог бы соотнести с их лицами. Его внимательно разглядывали, изучали, и он чувствовал, как ему вслед летит едкое злословие. В тот день он был в центре внимания как «новый муж малышки де Ла Моннери». Старики и старухи со слезящимися глазами, объявлявшие себя дальними родственниками Жаклин, подходили пожать ему руку со словами:

– Мы так за нее рады!

Он был красив, элегантен, в расцвете лет, обольстителен, желанен и у всех вызывал зависть. Брак его казался очень удачным. В глазах молодежи Де Воос был воплощением мечты, у людей постарше он вызывал сожаление о прошлом. И никто не подозревал о его горе.

Урбен де Ла Моннери, по-прежнему в сопровождении Жаклин, медленно переходил от группы к группе и время от времени, зацепив кого-нибудь рукояткой трости, спрашивал:

– Кто это?

Старая худая дама, обтянутая серым пальто, как ветка корой, подошла к слепцу.

– Урбен, – сказала она, – я – Одиль.

Голос ее звучал мягко, мелодично, а лицо было испещрено вертикальными морщинами.

– Наконец-то… вот и вы! Я ждал вас до начала мессы, – тоном упрека проговорил маркиз.

– У господина Сежарри, который любезно согласился довезти меня, сломался автомобиль, – объяснила она.

Легкое дрожание рук предводителя команды внезапно усилилось, и это стало тем заметнее, что у старой дамы, которую звали госпожа де Бондюмон, тоже появилась дрожь, только дрожь вертикальная: все ее тело – с головы до ног – безостановочно затряслось в том же направлении, как и трещинки морщин.

Жаклин деликатно высвободила руку дяди; люди, находившиеся рядом, инстинктивно отступили на несколько шагов, и мелкопоместные дворяне невольно образовали круг, глядя почти с восхищением на двух трясущихся, каждый по-своему, стариков – один из них был уже совсем слеп, – которые обменивались ничего не значащими словами, стоя друг против друга и переживая конец своей долгой и сдерживаемой рамками приличий любви.

 

 

Замок Моглев был построен на естественной террасе, возвышавшейся над деревней. С той стороны, где стояли угловые сторожевые башни и башни боковые, он представлял собой огромное мрачное средневековое сооружение с серыми неприступными стенами, на которых виднелись узкие прорези окон и низких дверей. Лужайки с растущими на них редкими раскидистыми вязами, нижние ветви которых не достигали и до половины склона, располагавшегося между замком и шиферными крышами деревенских домов, не слишком оживляли вид этой крепости.

Но стоило обойти замок, и взору неожиданно открывался великолепный западный фасад – знаменитый фасад, которого коснулся гений Ренессанса и который делал Моглев не только одним из самых больших, но и самым прекрасным замком края.

На западном фасаде не оставалось ничего, что не было бы украшено лепниной или какой-либо другой отделкой, – не оставалось угла, где бы не красовалась колонна, где не вились бы ветви аканта, плюща или винограда. Почти живое сплетение узких окон, ажурные лестницы, где ступени хранили память о злодеяниях, лоджии, галереи, обрамленные гербами, печные трубы, вздымающиеся в небо.

Всякого, кто приезжает в Моглев, поражает невероятный контраст между тяжелой массой заднего фасада, несущего феодальный, воинственный, мрачный дух средневековья, и праздником искусства и роскоши другой стороны замка.

Просторный парадный двор, посыпанный золотистым песком, с часовней чуть поодаль выгодно подчеркивал вдохновенную монументальность знаменитого фасада.

Парк в английском стиле, разбитый в XVIII веке, начинался сразу, открывая взгляду тщательно продуманную вольную композицию, составленную из различных пород деревьев, красиво раскинувшихся на бескрайнем газоне, и уходил вдаль, сливаясь с опушкой леса.

Пруд, расположенный чуть ниже, задерживал в своих гладких зеленоватых водах, между остриями камыша, отражение облаков.

Построенные в каре на желтом песке парадного двора лошади, собаки и их хозяева получили благословение кюре.

Псари с помощью плеток заставляли собак стоять спокойно. Лошади с недавно остриженными колющимися гривами нервничали под толстыми нарядными попонами с вышитыми в углу короной или монограммой.

– Итак, докладывайте, Лавердюр! – крикнул маркиз.

Лавердюр в сопровождении второго доезжачего и двух лесничих подошел и, держа шапку в руке, встал перед слепцом по стойке «смирно».

– Господин маркиз, – произнес Лавердюр, – по моему мнению, в лесу Мальвуа есть олень, судя по рогам, лет четырех. Но я думаю, сегодня там есть и кое-что получше, – с достоинством добавил он.

Жолибуа, второй доезжачий, худой длинный малый, одно плечо у которого было выше другого и черная прядь волос падала на лицо, загнал «в карман» шестигодовалого оленя.

– Он воротился по большой просеке, – объяснял второй доезжачий, – после вышел на Рон-дю-Сеньер, потом воротился обратно за левое ограждение, а там передохнул. А после уж ищейка моя и замолчала.

– Он один или в стаде?

– Один, господин маркиз.

Маркиз расспросил лесничих. У первого был на примете годовалый олень в стороне Бор-Дье.

Наконец папаша Плантероз, маленький невзрачный старикашка со слезящимися глазками, служивший в Моглеве вот уже шестьдесят лет, прошамкал беззубым ртом:

– А я тут приметил свинью на дороге в Фоны. И подумал, что, ежели вдруг оленя не выследим, и она может пригодиться…

Дорога в Фоны проходила рядом с домишком, где он жил, а старик лесничий с трудом уже мог ходить куда-то дальше.

– Спасибо, Плантероз, очень хорошо, – милостиво проговорил маркиз.

Какое-то мгновение он размышлял. Лавердюр, слегка раздосадованный, что в своем докладе он не мог назвать подходящего оленя, ожидал решения предводителя команды, смутно надеясь, что маркиз позволит ему в виде исключения – коль скоро речь идет о его двухтысячном олене – вести охоту на животное, которое он выследил сам.

– Итак, господа, что вы обо всем этом думаете? – из вежливости спросил маркиз, обращаясь к тучному виконту, Жилону и Де Воосу, стоявшим рядом с ним. Затем, не дожидаясь от них ответа, сказал: – Вы запаслись навозом, Жолибуа?

Второй доезжачий вынул из кармана штанов горсть маленьких черных шариков и протянул на ладони маркизу, чтобы тот мог их пощупать. Жилон, склонившись, надел очки.

– Итак, Лавердюр, – решил маркиз, – вы отправитесь стучать по заметине Жолибуа.

– Извольте, господин маркиз.

– И сразу пускайте собак… Притом не ради эффекта, а потому, что уже поздно и вы потеряете слишком много времени, если будете удерживать тех, кто впереди вас.

– Слушаюсь, господин маркиз.

«И я на его месте решил бы точно так же, – одновременно думал он. – Между четырехгодовалым и шестигодовалым и выбирать нечего, а особенно в Уберов день. Да и потом, ведь это же я отправил Жолибуа в Рон-дю-Сеньер, – вспомнил он, утешая себя. – Он работает у меня в подчинении. А значит, это все равно, что я сам загнал бы оленя “в карман”».

– Жюльен! – позвал маркиз.

Старый кучер замка Моглев приблизился к нему: он держал под уздцы двадцатилетнюю кобылу с усталыми ногами и глубоко запавшими от возраста грустными глазами.

– Господин маркиз? – отозвался кучер, снимая цилиндр.

У него был едва заметный английский акцент, перенятый полвека назад у тренера в Мэзон-Лаффите.

– Я сегодня не поеду, – сказал слепец, повторяя фразу, произносимую им последние четыре года всякий раз в день охоты.

– Может ли господин Жан-Ноэль ненадолго сесть на Эжери?

– Да… да! – скрепя сердце разрешил маркиз. – Но пусть едет очень медленно, а ты все время будь рядом.

Затем, не добавив больше ни слова, он внезапно двинулся с места и, зная, что на него все смотрят, направился один, неожиданно твердой походкой, ко входу в замок, где его ждал Флоран.

В сопровождении дворецкого старый феодал исчез, поглощенный величественным фасадом, за которым он спрячет свою старость, слепоту и тоску.

 

 

Оленя выкурили сразу, «одним махом», как говорили доезжачие. Послышались сигналы: «Видим» и «Королевский», обозначающие, что охота ведется и в самом деле на большого шестигодовалого зверя.

Олень промчался по трем просекам подряд на небольшом расстоянии от всадников, экипажей и машин, и почти все получали удовлетворение, видя, как он летел в двух метрах над землей, вытянув передние ноги, раздув ноздри и запрокинув назад свои великолепные рога.

Шестьдесят собак с воем неслись в нескольких метрах за ним; пробегая по просекам, они напоминали крапчатый, волнистый ковер.

Затем появился Лавердюр: перемахивая через просеки, перепрыгивая ямы, глубоко вдев ноги в стремена, он на полном скаку вытрясал из трубы слюну. Лицо его залила краска, щеки ввалились – на первой же лесосеке, не слезая с лошади, он тихонько выплюнул в носовой платок челюсть, мешавшую ему трубить.

Дети, визжа от радости, взбирались на откосы. Полуденное солнце бледно-золотым гребнем прочесывало деревья.

Всадников было около пятидесяти. Лошади случайных гостей, непривычные к трубе, к хлысту, к сутолоке, неожиданно вставали на дыбы, лягали соседей и при малейшем напряжении вожжей срывались, точно камни, выпущенные из пращи.

Длинноносые мелкопоместные дворяне в светло-желтом платье наблюдали за этим зрелищем с презрением и отвращением.

– Каждый раз на Уберов день одно и то же, – бубнили они. – Вы только поглядите на этот цирк!

Милейший Жилон, с трудом разместив свой широкий зад в седле, сидя на невысокой лохматой кобыле, насупил брови и, лишь только начался гон, принял пренебрежительно-раздраженный вид бывалого охотника.

– Ах, господа! Я страшно боюсь, когда ко мне приближаются слишком близко! – кричал он молодым людям, ехавшим рысью позади него.

И коль скоро обычай запрещал гостям обгонять членов команды, молодым людям приходилось останавливаться или поворачивать на другую просеку.

А сам Де Воос, высокомерный, властный, озабоченный тем, чтобы как можно скорее утвердиться в своей новой роли, обращался, не утруждая себя любезным обхождением, к автомобилистам с высоты седла своего Командора – крупного чистокровного рыжего скакуна:

– Господа, вы оказали бы нам услугу, если бы заглушили моторы. Мы охотимся!

– Вы совершенно правы: они невыносимы, – поддержала его мадемуазель де Лонгбуаль, фанатично увлекавшаяся охотой и трубившая в рог не хуже мужчины.

К ним присоединился даже Лавердюр; охваченный страстью настигнуть своего двухтысячного оленя, он позволил себе, стащив шапку, отругать «этих господ», загородивших все просеки и способных, того и гляди, перерезать путь собакам перед самым их носом.

Никто и не подумал бы, глядя на зловещий, сосредоточенный, напряженный вид охотников, что они получают удовольствие, а не выполняют какую-то важную миссию, провал которой может навлечь на них гнев короля.

Вскоре олень сбавил темп, поиграл с собаками, пробежав перед ними, на короткое время ушел в заросли, надеясь найти стадо, затем вернулся к тому месту, где началась охота и где длинноносые мелкопоместные дворяне спокойно ждали его, пока молодежь успела объехать кругом весь лес и теперь, вконец измученная, с трудом держалась на седых от пены лошадях.

Внезапно олень принял решение и выскочил на равнину, выбрав направление, неожиданное для всех. Таким образом он опередил собак минут на десять.

Габриэля на какое-то время оттеснили на узкой болотной тропинке несколько давних членов команды, которые ехали цепочкой позади тучного Мелькиора де Дуэ-Души, выглядевшего на лошади более внушительно, чем сам Эдуард VII. Выйдя уже из возраста, когда они могли участвовать в бешеных скачках, старики больше доверяли знанию местных краев и охотничьему инстинкту, что всегда помогут им не спеша добраться до первой же лужайки, где собаки допустят оплошность.

До последней минуты Жаклин держалась поблизости от Габриэля. Но тут, на миг обернувшись, он не увидел ее. Они только что миновали болото, и Габриэль, опасаясь, как бы Жаклин не оступилась, подождал ее несколько мгновений и даже вернулся немного назад. Затем, обеспокоенный, с неприятным тревожным чувством и ощущением собственной вины, он решился, несмотря ни на что, следовать вперед. Шума охоты уже не было слышно, и рог Лавердюра едва различался вдали.

«Да нет, ерунда, – раздумывал Габриэль, – если бы Жаклин упала, она позвала бы на помощь. Нас же было много. Но может быть, у нее порвалось путлище…»

Проехав еще пару километров, Габриэль увидел на перекрестке Жаклин, которая, замерев, прислушивалась к далеким звукам и жестом попросила его помолчать.

– Впредь сделайте одолжение следовать за мной, понятно? – произнес он раздраженно.

– Но вы же совсем не двигались, – заметила Жаклин.

– Согласитесь, что я не мог опрокинуть громадную тушу Дуэ-Души, чтобы доставить вам удовольствие!

– Вам стоило лишь перепрыгнуть через яму и взять направо, как это сделала я. И помолчите, а то ничего не слышно.

В тоне Жаклин не было ничего обидного: только нетерпение охотника, прислушивающегося к лаю. Но сколь бы ничтожен ни был повод для размолвки, его хватило, чтобы в мозгу Габриэля всплыла его навязчивая идея.

– Плевать мне, что вы не слышите! – крикнул он. – Вы сами мне сказали, что на охоте всегда следовали за вашим первым мужем. И я не понимаю, отчего ваша гордость страдает, когда я прошу вас о том же!

– Ах, вот оно в чем дело! Опять все сначала! – воскликнула Жаклин, гневно сверкнув глазами. – Уверяю вас, если бы даже я забыла, вы заставили бы меня об этом пожалеть. И за Франсуа я ехала потому, что, во-первых, была на десять лет моложе, а кроме того, потому, что он умел охотиться и не пытался изображать из себя важного барина.

Какой-то миг они смотрели в глаза друг другу. У обоих в пылу охоты покраснело лицо, вспотела шея и лоб. Жаклин была без грима, с растрепанной прической, треуголка немного съехала набок – она догадалась об этом по внимательному и злому взгляду Габриэля.

– Ну что же! Охотьтесь как хотите, раз вы такая сильная! – проговорил он. – И в тот день, когда вы разобьете себе физиономию, меня, естественно, не будет рядом, чтобы вам помочь!

Он пустил Командора в галоп, с бессмысленной яростью вонзив ему в бок шпоры. Конь Жаклин собрался было скакать следом, но молодая женщина удержала его на месте, и он загарцевал на каменистой дороге.

«Фельдфебель – вот за кого я вышла замуж, жалкий фельдфебель», – подумала она, жалея, что не сказала ему это минутой раньше, и со сладкой тревогой представляя себе, как она бросит ему эти слова в лицо при первой же ссоре.

Габриэль, спустившись со склона, устремился прямо, куда вела его дорога.

Он сбавил темп и собирался оглядеться, как вдруг у Командора с передней ноги слетела подкова. Это неприятное, но банальное происшествие снова разбудило ярость Габриэля. Теперь ему приходилось возвращаться шагом в надежде, если повезет, встретить один из автомобилей и сесть в него, отдав коня кучеру.

В течение четверти часа Габриэль клялся себе никогда больше не участвовать в псовой охоте, нынче же вечером уехать в Париж, развестись и вновь пойти в армию.

Тут он и встретил, проезжая вдоль пустынного поля, огромного барона ван Хеерена, который, как обычно, отстал от других всадников через пять минут после начала гона и, начав свою охоту за спиртным, продолжал путь уже в поисках трактира. Можно было, впрочем, задаться вопросом, зачем этот господин так настойчиво, словно терпящий крушение танкер, мечется, проделывая по два раза в неделю долгий путь через Салонь, Берри или Сансерруа, тогда как он мог бы найти другой предлог, чтобы удрать от жены и спокойно напиться.

– Мы сейчас поищем деревню, – сказал голландский барон в восторге от того, что счастливый случай послал ему компанию, – и кузнец подкует вам лошадь. А мы пока, возможно, зайдем в кафе.

Барон был проспиртован до такой степени, что ему хватало одной рюмки, чтобы впасть в полнейшую эйфорию. После второй он пускался в идиотские откровения. Более того, в подобных случаях проявления его дружеских чувств становились особенно навязчивыми.

Габриэль чувствовал себя настолько уязвленным, несчастным, полным отвращения к жизни и к самому себе…

Бутылка марка была осушена, и начата вторая, подкованная лошадь давно уже стояла, привязанная к кольцу возле двери, а ван Хеерен, продолжая с достоинством держать отяжелевшую голову, вещал:

– Когда я вернусь, возможно, я пойду спать с горничной. У нее, знаете ли, громадная попа. А моя жена внизу все слышит, но она ничего не посмеет сказать, потому что я двину ей по носу. Моя жена, знаете ли, совсем тощая!

– Да, но это ваша первая жена, – подхватывал Габриэль, ведя параллельный монолог, – а значит… вы – ее первый муж. О нет! Дорогой мой друг, вы не знаете, вы не знаете, что значит быть мужем вдовы!

Ему так хотелось в течение вот уже стольких дней выговориться перед кем-то, кто мог его даже и не слушать.

Вскоре они дружно провозгласили, что мир принадлежит мужчинам и что большая удача, когда два человека, так хорошо понимающих друг друга, наконец встретились.

И только когда они решили трубить в рог посреди трактирного зала, подражая изображениям с дешевых английских гравюр, хозяйка посоветовала им отправиться восвояси.

– Такие хорошие, такие богатые господа, – сказала она, провожая их взглядом, – глядеть больно, до чего они себя доводят!

Ван Хеерен предусмотрительно приказал наполнить большую серебряную флягу, содержимое которой он разделил с товарищем во время пути.

 

 

Жаклин почувствовала разом и усталость, и пронзительную свежесть воздуха, и тоскливый свет ноябрьского дня за городом, и оголенные деревья.

Лай, раздавшийся неподалеку, оказалось, доносился лишь с одной из окрестных ферм, что обострило ощущение одиночества. До нее вдруг дошла вся бессмысленность, вся смехотворность преследования – в первой трети XX века – в течение долгих часов убегающего оленя, выслеживания по маленьким раздвоенным следам, отпечатанным на взрыхленной ниве или влажной траве.

«Ну вот, пожалуйста! Габриэль испортил мне все удовольствие – и к тому же из-за него я потеряла охоту. В итоге он успеет к “улюлю”, а я нет! Ничего, он мне за это заплатит».

Жаклин сняла с правой руки перчатку, провела пальцами по пояснице и, почувствовав клейкий пот, ощупала хлыст и слипшуюся шкуру лошади. Из небольшой сумки, притороченной к седлу амазонки, она достала сэндвич и откусила кусок. Затем двинулась дальше, рысью, в том направлении, которое ей казалось верным.

«Почему?» – задумалась Жаклин. Ее возмутила сама мысль о том, чтобы последовать за Габриэлем. Неправда ведь, что он плохой охотник, как она сказала со зла, чтобы оскорбить его, а уж на лошади-то он и вовсе великолепен.

Нет, это снова в память о Франсуа, в стремлении сохранить нетронутым то, что она, сама не понимая побудительных мотивов, свято ограждала от всех. И она признала, что у Габриэля есть известные основания для ревности.

«Ведь разве не ему я скорее изменяю с Франсуа, чем Франсуа с ним?»

Франсуа тоже требовал, чтобы на охоте она следовала за ним; и она ехала позади него счастливая и покорная, чувствуя себя в безопасности, защищенная от превратностей жизни. Ей оставалось лишь идти вброд там, куда шла его лошадь, перепрыгивать через изгороди там, где грудь его лошади пробила брешь. И она видела, как он мчится впереди, чуть приподнявшись в седле, а длинные золотистые фалды его кафтана полощутся на ветру. В лицо ей летели комья грязи из-под копыт его лошади. Он был главой: она следовала за ним, и это было прекрасно.

Она вспоминала и долгие возвращения по ночам, когда они, обессиленные, но в упоении друг от друга и от своей любви, возвращались домой. Она слышала раскатистый смех Франсуа. Лошади шли бок о бок, на спущенных поводьях, и они, склонившись друг к другу, долгие минуты не расплетая объятий, покачивались в седлах в такт лошадям.

– Глядя на нас, не скажешь, что мы заядлые охотники, – шутил Франсуа.

И ночная лесная жизнь – там грызун принялся скрести кору, там прошуршал по траве еж, там внезапно сорвалась со ствола гнилая ветка – окружала их легкими таинственными шумами и могучими пьянящими запахами перегноя, грибов, дичи, дымка…

Жаклин захотелось плакать. Ну почему в том же лесу, в то же время дня ей заказано снова испытать мгновения счастья?

Она упрекала себя в том, что решилась ворошить слой мертвых листьев, бередить зарытые в глубинах памяти радости прошлого.

Внезапно слева от себя она услышала крики, звук рога и голоса доезжачих, натравливающих собак.