Генерал Граф Робер де ла Моннери 13 страница

На балконе было тесно: с каждой минутой прибывали люди, и молодые дамы начали задыхаться.

Однако к двум часам ночи атмосфера оживилась. Депутаты через боковые двери возвращались в зал и занимали свои места. Одни шли неспешно, группами, другие влетали кучками, словно заброшенные сюда пинком невидимого великана…

Некоторые – но очень немногие – ездили домой принять ванну; иные – с правых и центральных скамей – приехали с приема или затянувшегося ужина и оставались в смокингах. Но большинство не меняли рубашек со вчерашнего утра, воротнички у них засалились, и руки тоже казались немытыми. Недавнюю зловещую тишину сменил беспорядочный гул, когда партии уточняли свои последние планы нападения или защиты.

На несколько минут заседание прервали. Заместитель председателя, проводивший обсуждение закона о квартирной плате, вышел из зала. К этому времени палата заседала уже почти шестнадцать часов.

Марта Бонфуа увидела, как Робер Стен с Симоном вместе появились в амфитеатре, и сердце у нее забилось сильнее. Мужчины подняли глаза, заметили Марту там, где они и ожидали ее найти, такую красивую в обрамлении своих серебряных волос, как раз по центру колоннады, в первом ряду председательских мест, будто на переднем сиденье императорской ложи. Они незаметно обменялись с ней долгим взглядом, чтобы подтвердить, что выходят на бой в ее цветах. Затем они сели рядом, ощущая собственную значимость.

«Жаль, что у Робера сегодня усталый вид, как бы мне хотелось, чтобы он был во всеоружии, чтобы поддержать Симона, – по-матерински участливо подумала Марта. – А Руссо, наоборот, кажется, в полной форме».

И действительно, маленький гладиатор только что вошел в зал уверенной походкой, вздернув подбородок и гордо откинув со лба седую прядь. Он сел на скамью правительства, среди своих министров, на место, которого он так долго добивался и уже успел скомпрометировать. Когда минули первые мгновения паники, охватившей Анатоля Руссо после самоубийства Стринберга и банкротства Шудлера, к нему вернулась уверенность. Прежде всего, курс акций стабилизировался, и это уже хороший признак. Затем, пристально изучив собственное положение, он понял, что ему нельзя предъявить никаких серьезных обвинений, его невозможно особенно скомпрометировать или обвинить в нарушении каких-либо норм. Ответы на вопросы о сообществах потерпевших у него были готовы, и он надеялся без труда заставить замолчать своих противников.

Одновременно с премьер-министром в зал вошел председатель палаты. Это был старик, сложением и видом напоминавший какое-то толстокожее животное: он медленно двигался, опираясь на палку и не без достоинства волоча ногу, отяжелевшую, по-видимому, от тромбофлебита.

Он был во фраке, и жесткий пластрон постукивал его по груди. Казалось, он воплощал в себе одновременно и величие, и утомленность прежнего режима.

Он тоже был одним из «близких друзей» Марты, одним из самых первых, в те времена, когда еще не она создавала министров, а министры создавали ее.

Помимо бремени лет старика тяготила трудная бессонная ночь. Зрелище было трогательное и почти прекрасное: он шел, подтягиваясь на перилах, останавливаясь на каждой ступеньке, задыхаясь, вздымая тяжелое бессильное тело по крутой лестнице, которая вела к председательскому столу, и наконец рухнул в кресло.

Странно, но столетней давности сооружение из красного дерева, паркета, с мраморными барельефами, бронзовыми головами сфинксов, представлявшее собою кафедру палаты, где размещались: внизу – стенографистки, над ними – оратор, еще выше – секретари и председатель, походило на пирамиду, какую сооружают цирковые акробаты, чтобы водрузить ее на спину слона; клерки же в самом низу казались служителями на арене, готовыми натянуть сетку. А прищурив глаз, можно было с равным успехом представить себе некую картину в стиле барокко, изображающую Страшный суд, где из облака выступает торс Бога Отца, который взирает сверху на смешанную толпу проклятых и избранных. Председатель палаты, помещавшийся позади сфинксов, и Марта, сидевшая в первом ряду балкона, находились как раз друг против друга, почти на одной высоте; и оба они понимали – она, обладая чутьем великой возлюбленной, он, слишком хорошо зная людей и историю, – что эта яма с отлогими склонами, лежавшая между ними и теперь заполненная до отказа пожилыми шумливыми подростками, представляет собой один из первых на земле парламентов, во всяком случае первый по уровню интеллекта и мировой значимости происходящих в нем сражений.

Председатель пробормотал несколько слов, предназначавшихся разве что для стенографисток, объявив о продолжении заседания, где будет рассмотрен запрос о финансовой политике.

Затем, стремясь добиться тишины, по старой преподавательской привычке – вместо того чтобы воспользоваться традиционным колокольчиком, – он постучал по краю стола ножом для разрезания бумаги.

 

 

– Слово господину Портера!

Рассеянный, хитрый, злопамятный Портера в эту минуту разговаривал со Стеном и Симоном. Он не услышал, как назвали его имя.

– Господин Портера, вам слово! – громче повторил председатель.

Камиль Портера, направляясь к трибуне, поднял руку, как бы говоря: «Конечно, конечно! Я ведь сплю всего по три часа и раньше пяти никогда не ложусь, так что у нас масса времени».

Затем ногтем большого пальца он поскреб яичное пятно на лацкане пиджака.

– Господа, – начал он, – приступая к обсуждению и воскрешая в памяти некоторые прискорбные события, я попытаюсь проанализировать факты, не заостряя внимания на личностях.

Слова его тотчас были встречены дружными аплодисментами, доказывавшими, как высоко оценивается подобное проявление доброй всепартийной воли. Сразу стало ясно, что слова «не заостряя внимания на личностях» означают лишь оскорбительное презрение по отношению к Руссо.

– Каждому известно, что в ту минуту, когда господин премьер-министр, – между прочим бросил Портера, не проговорив и пяти минут, – формировал – со скоростью, которую все в разной степени оценили, – свой кабинет, он предполагал иметь в распоряжении фантастический заем, который позволил бы Франции завершить восстановление послевоенных руин, не требуя немедленных усилий ни от налогоплательщика, ни от вкладчика. Господин премьер-министр захочет, я надеюсь, рассказать нам подробности об этом займе и скажет также, правда ли, будто крупный иностранный финансист, с которым господин премьер-министр вступил – решив это исключительно своей властью – в переговоры, перерезал себе горло…

– Запястье, – крикнул кто-то.

– Что запястье? – переспросил Портера.

– Перерезал вены на запястье!

– Ну запястье, если вам угодно: разницы никакой, – согласился, вызвав смешки, напоминавшие хихиканье жестоких школьников, рассеянный Портера. – Скажет – я возвращаюсь к нашей теме, – не изменила ли внезапная кончина этого господина лучезарных финансовых мечтаний правительства.

Портера подчеркнул причинные связи, существовавшие между смертью Стринберга и крахом Шудлера, затем, спросив, сколько миллионов отпущено на сообщества потерпевших, закончил:

– Господин премьер-министр, бывший в ту пору – пору, впрочем, совсем недавнюю – министром финансов, разумеется, объяснит нам, какую роль играл лично он в соглашении с банком Шудлера.

Потом, удовлетворившись тем, что так удачно связал и набросил на Руссо сеть, под которой тому теперь предстоит биться, Портера покинул трибуну, уступив место другим гладиаторам, и стал демонстративно дочищать яичное пятно, видневшееся еще на лацкане его пиджака.

Ораторы, сменившие Портера, говорили о разном: один обличал маневры крупных капиталистов; другой возмущался от имени пострадавших от войны; третий умилялся, напоминая о драгоценном «мелком вкладчике», но все в конце концов адресовали свои упреки премьер-министру.

Анатоль Руссо вставал, но отвечал с места. Он отвечал уверенно и даже чуть презрительно, не вынимая рук из карманов пиджака и поворачиваясь к какой-либо части собрания – в зависимости от того, к кому из авторов запроса обращались его слова.

У Руссо была особая дикция: он говорил отрывисто, но растягивал слова и повышал интонацию к концу фразы – манера, достаточно искусственно звучавшая вначале, но потом ставшая для него вполне органичной.

Руссо говорил о всеобъемлющем желании отстроить разрушенные области, о возникшей необходимости создать сообщества и подключить банки.

– Было бы преступно, господа… да, преступно… отказаться от содействия частного капитала… в удовлетворении нужд, которые государство не в состоянии само удовлетворить…

И какой же банк, по словам Руссо, мог внушать большее доверие, чем тот, который крепко стоит на ногах вот уже целое столетие и чей президент-директор является и членом совета управляющих Французского банка.

– Но финансовые учреждения подвержены превратностям жизни. Наши ошибки, господа, часто порождаются нашими бедами. И я не покину господина Шудлера… только потому, что он временно… попал в беду…

Подобная рыцарская позиция могла лишь привлечь к нему симпатии.

– Соглашение было отозвано сразу, чтобы сохранить целостность капитала займов. Ведется следствие. Правосудие исполнит свой долг и, если понадобится… наложит ответственность, – закончил он даже с некоторым вызовом, бросив его всему собранию, и в частности Портера. – А потому я не вижу причины для такой враждебности, если, конечно… с помощью фактов… кое-кто не пытается поразить людей.

Его заявление было встречено дружными аплодисментами. В первом бою Руссо одержал победу, и стоявшее за ним большинство, казалось, не пошатнулось. Началась следующая атака. Со скамей левых экстремистов поднялся коренастый черноволосый, в круглых очках с металлической оправой человек, чьи голосовые связки словно были натянуты на железный котелок.

– Ответ господина премьер-министра нас не удовлетворил! – завопил он. – Ибо предыдущие ораторы сообщили нам о фактах расточительства, злоупотребления доверием и почти злостном банкротстве… упомянутого банка.

– Да вы подождите результатов следствия, а уж потом и заявляйте подобные вещи, – перебил его министр юстиции.

– Так вот, об этом банке, – продолжал черноволосый оратор, – который не сможет возместить средства, отпущенные под займы пострадавшим, ибо в противном случае, господа, я вас спрашиваю, зачем было бы подавать на него жалобу?..

– Но послушайте, в самом деле, – крикнул министр юстиции, – дождитесь вы, пока будут составлены отчеты! Это же отвратительно!

– Но… но это же банк, поверенным и адвокатом-советником которого как раз и является господин Анатоль Руссо.

– Браво! Великолепно! – раздались крики вокруг оратора.

Будто электрический ток пронизал весь зал.

– Это еще что за выдумки! – воскликнул, теряя терпение, Руссо. – Я перестал быть советником этой компании – как, впрочем, и всех других компаний, – лишь только вошел в правительство, иными словами, четырнадцать лет тому назад.

– Однако вы никогда не переставали защищать ее интересы! – раздался голос слева.

–…И ей служить! – разошелся черноволосый оратор, указуя перстом на Руссо. – Именно вы добились назначения барона Шудлера управляющим Французским банком.

– Но Шудлеры всегда занимали этот пост – он переходил от отца к сыну, – заметил Руссо.

– И опять же вы, господин премьер-министр, вашим личным решением заключили соглашение с банком барона Шудлера всего за месяц до его банкротства. И я думаю, что не ошибусь, предполагая, что палата имеет право спросить, сколько же вы получили за эту сделку? – закончил оратор.

Послышались аплодисменты с одной стороны и шиканье – с другой: публика на балконе также пришла в некоторое волнение.

– Сядьте, пожалуйста! – раздались голоса служителей. – Дамы и господа, пожалуйста, оставайтесь на местах: вставать запрещено.

– Господин Гурио, прошу вас выражаться сдержаннее, – сердито бросил, перекрывая шум, председатель палаты, постучав по кафедре и тыча ножом для разрезания бумаги в направлении оратора. – Я не позволю, чтобы против главы правительства делались оскорбительные выпады, если вы не в состоянии тут же, на месте, представить доказательства!

И с тех мест, где за минуту до этого раздавались аплодисменты, донеслось теперь шиканье, а аплодисменты раздались там, где только что шикали.

Руссо снова вскочил.

– Меня обвиняют в том, – сказал он, гордо повернувшись к собранию, – что я использовал свое влияние в интересах частной компании. Не имея, по всей вероятности, возможности предъявить претензии к моей административной деятельности, решили взяться за мою честь. Если сам факт того, что кто-то в определенный момент жизни занимался профессиональной деятельностью, – продолжал Руссо, – и регулярно получал за это гонорары… в качестве законного вознаграждения за оказанные услуги, должен при каких-либо обстоятельствах означать, что компании или же люди, выплачивавшие когда-то эти гонорары, пользуются особыми преимуществами, и все это в ущерб справедливости, возможностям и интересам государства… кто из нас, господа, мог бы избежать подобных, столь же ложных обвинений? Выходит, нужно было бы не делать никогда и ничего иного в жизни, как только быть депутатом… или министром! – Голосовые связки и мозг маленького человека работали на полную мощность. – А вы думаете, что суммы, вносимые на предвыборную кампанию… доходные места для членов семьи или людей из близкого окружения не могут рассматриваться как своего рода гонорары?

– В кого вы метите? – закричали те, кто почувствовал, что метят именно в них. – Имена! Имена!.. Это нечестная игра!

– Не более нечестная, чем ваша, – заметил Руссо.

– Имена!.. Вы не отвечаете… Лгун!

Депутаты принялись стучать кулаками по пюпитрам или хлопать крышками.

– Почему во всех грехах всегда обвиняют политиков-адвокатов? – вопросил Руссо, пытаясь вновь совладать с аудиторией.

– Потому что они наиболее беспринципны! – взвыл депутат Гурио.

– При этом адвокаты-политики всегда были и будут, – заметил Руссо.

– Более того, именно они и основали Республику! – послышался из левого центра голос Робера Стена, который вмешался, во-первых, защищая честь адвокатского мундира, а во-вторых, с сожалением видя, как дебаты уходят в сторону.

Однако шум не только не утихал, но, напротив, близился к апогею. Пюпитры хлопали. Депутаты перебранивались через скамьи, показывали друг другу кулаки. Они переругивались, не слушая друг друга. На свет вылезли все скандальные или темные дела, возникшие за последние пятьдесят лет в результате действий правительства, защищавшего частные интересы.

А элегантные наивные молодые дамы, взволнованные и немного испуганные, задавались вопросом: не сегодня ли, как раз в тот вечер, когда они тут, начинается революция? Высокие министерские чины собирались группами в коридорах у запасных выходов из зала.

– А ведь яростные нападки, которым подвергается правительство, – вещал голос, принадлежавший к партии Анатоля Руссо, – ведутся как раз с тех самых скамей, где сидит один из наиболее приближенных сотрудников банкира Шудлера! Да это же смехотворно!

Симон Лашом, который, казалось, только и ждал этого момента, поднял руку и закричал:

– Господин председатель, я прошу слова!

– Я еще не закончил! – гаркнул Руссо.

– Господа, господа, – повторял председатель, свесив носорожье тело над кафедрой. – Я прошу членов палаты вести дебаты на достойном уровне… Да, господин Лашом, вы получите слово. Но позвольте закончить господину премьер-министру. Господа! Господин Гурио, соблаговолите помолчать! Господа… Я буду вынужден прервать заседание!

Нож для разрезания бумаги стучал все громче. В конце концов председатель бессильно развел руками и повернулся к генеральному секретарю палаты. Это означало, что он собирается покинуть свое кресло и отправиться спать, предоставив негодным мальчишкам полную свободу – пусть хоть перестреляются, если им это нравится.

Стало чуть поспокойнее.

– Я счастлив, – продолжал Руссо, – убедиться в том, что господин Стен, хотя он, кажется, и не принадлежит к числу моих сторонников в сегодняшнем обсуждении… Я счел своим долгом воздать должное цеху, к которому он сам принадлежит… Цеху, который дал Республике немалое число вернейших ее слуг.

Коль скоро половина депутатов принадлежала к адвокатскому сословию, аплодисменты раздались на всех скамьях, и можно было даже подумать, что присутствующие сейчас встанут, будто речь идет о памяти погибших на войне.

– И поверьте, – торопясь воспользоваться успехом, закончил выступление Руссо, говоря словно бы с трудом и еще более проникновенно, – я выступаю сейчас не как министр, который стремится сохранить свой портфель… и даже не как человек, защищающий свою честь… я выступаю как республиканец, который призывает других республиканцев: берегитесь, ибо вы создаете условия для неповиновения режиму, а за это в будущем Франция может заплатить очень дорого.

Этими словами Руссо блестяще завершил второй бой. Но он вконец выдохся. Впрочем, устали все: депутаты, взвинченные от бессонной ночи, оглушенные собственными криками, – в точности как бывает, когда спорят пьяные, – не понимали уже, о чем, в сущности, идет речь. Было четыре часа утра, и они чувствовали, как на щеках пробивается колючая щетина. Заседание и в самом деле могло бы на том и кончиться без всяких выводов, и Руссо уповал на такой неопределенный исход, который спас бы его кабинет.

Но тут председатель палаты объявил:

– Господин Симон Лашом, вам слово!

 

 

С начала депутатской деятельности Симон редко брал слово, а если и выступал, то только по каким-либо второстепенным вопросам. И никогда прежде не участвовал он в таких важных дебатах, где каждая произнесенная им фраза могла иметь столь значительные последствия.

За те секунды, что он шел к трибуне, Симон в который уже раз восхитился поразительной скорости, с какой работала его мысль, когда он говорил на публике, и количеству деталей, какие он мимоходом подмечал: шахматная доска, которую чертил на белом листе бумаги один из его коллег; тусклый носок его собственных ботинок; Стен, покусывающий дряблую кожу на суставах; прядь волос, падавшая на лоб одному из клерков; утомленность и отвращение к людям, написанное на морщинистом лице председателя палаты. Вспомнил Симон и о ковре, который сторговал на прошлой неделе и за который оставил задаток. Словом, он думал обо всем, кроме единственно важной, основной вещи, на которой никак не мог сосредоточить внимание, – речи, которую ему предстояло произнести.

Перед ним – резной карниз красного дерева, справа – стакан, наполненный водой, и миниатюрный металлический карандаш, забытый предыдущим оратором… трибуна, как круглая ванна, опоясывала Симона. Старинная ванна… ванна Марата. У высоких ораторов создавалось впечатление, что они в любой момент могут перекинуться через борт, а люди маленького роста, наоборот, чувствовали себя так, будто сидят в воде по самую грудь.

Симон слушал, как над ним, на самом верху сооружения, председатель, давно выработав привычку бывалых парламентариев легко болтать о чем угодно, не упуская ни слова из выступлений ораторов, без умолку переговаривается с генеральным секретарем.

Внизу Симон мог видеть макушки стенографисток. А там, дальше, открывалась опасная бездна, на противоположном берегу которой шевелилась, ворчала, шумела людская масса из шестисот лиц, враждебная, невнимательная ко всему, кроме ошибки или глупости оратора.

Симон снял очки, чтобы отгородиться от внешнего мира… Цвета и очертания расплылись в тумане: все, что составляло большой амфитеатр парламента Республики, стало походить на громадный, однородный, открытый песчаный карьер, неясные контуры которого смутно различались на склоне холма, где нескончаемой чередой проходит вереница людей и лет.

– Господа… случилось так, что я оказался лично вовлечен в сферу сегодняшних дебатов. Я отнюдь не собираюсь скрывать какие-либо факты из тех, что мои долг и совесть велят представить и разъяснить палате по вопросу, тягостному во всех отношениях, заставляющему нас оставаться тут всю ночь, вопросу, который должен пролить свет на некоторые обстоятельства, известные, быть может, только мне.

Благотворным, успокоительным было для Симона ощущение того, как легко, сами по себе, слова складываются во фразы. Удивительный, таинственный инструмент, заключенный в человеке, однажды уже вступил в действие, как раз в нужный момент возникновение мысли соединялось с возникновением слова, совсем как в моторе – том самом моторе, за мгновение до этого крутившемся вхолостую и слишком быстро, – вдруг включается сцепление, соединяющееся с колесами или валом.

– Но вы, разумеется, признаете, господа, что одно из наиболее тягостных мгновений, случающихся в жизни человека, – когда ему приходится выбирать между дружескими чувствами и совестью. Вот это драматическое мгновение я сейчас как раз и переживаю.

Речь Симона напоминала хорошо укомплектованный, отлаженный, мощный, действующий почти автономно механизм, где все многочисленные детали работали без малейшего шума и скрипа. Оратору оставалось лишь контролировать эту самостоятельно существовавшую часть его организма, которая увлекала, несла его, и нужно было следить лишь за тем, чтобы не позволять себе слишком длинных пауз, чтобы повышать голос в местах, смысл которых было трудно понять или прочувствовать. И Симон надел очки, чтобы не сбиться.

Прямо под ним, на скамье правительства, он заметил лицо Анатоля Руссо, густые седые пряди его волос, нависшие веки, черты лица, увядшие от возраста, борьбы и неуемной тревоги. В памяти Симона всплыл день девятилетней давности, когда министр пригласил его, бедного жалкого преподавателишку, в свою роскошную машину и любезно поделился с ним меховой накидкой, а Симон не знал тогда, должен ли он оставить свою фетровую шляпу на коленях или надеть ее на голову.

А теперь министр безотрывно смотрел на Симона, и в его воздетых кверху глазах читались удивление, мольба, ужас, как во взгляде старика, на которого обрушивается стена и который не может уже двинуться с места, чтобы избежать смерти.

Симон почувствовал, сколь трогательна оказалась ситуация, и сумел извлечь из этого гораздо больше выгоды, чем сам предполагал.

– Все знают, господин премьер-министр, – воскликнул он, – что я начинал карьеру рядом с вами. Да и как я мог бы забыть месяцы, проведенные подле вас, в министерстве просвещения, в военном министерстве, где благодаря вам я узнал, что такое министерство, что такое государство, что такое высшие интересы нации…

Палата, обессиленная воплями минувшего часа, оглушенная длительностью заседания и дошедшая до того состояния, когда у большинства из тех, кто швырял друг другу в лицо оскорбления, осталось лишь смутное представление, из-за чего, собственно, разгорелся спор, палата почти безмолвствовала и, казалось, пропитывалась накалом чувств, вдруг возникших между Симоном и Руссо.

Симон Лашом в полной мере отдавал себе отчет в собственной подлости, в преднамеренно выстроенном предательстве, лишь орудием и целью которого являлась эта речь. Ему выпала удача, весьма редкая в жизни политического деятеля, когда его измена, казалось, совпадала с интересами страны: и у него доставало ловкости с фальшивой искренностью обнажать трагизм собственного положения.

Воздав необходимые почести Руссо и выплатив положенное из чувства благодарности, Симон проделал то же в отношении Шудлера. Собрания, истощившие силы в идейных спорах, любят, чтобы внимание их неожиданно привлекли к человеческим отношениям.

Симон показал, как ненасытная жажда власти расстроила дела Шудлера в не меньшей степени, чем его мозг.

– Да, действительно, – сказал Симон, – в течение многих лет я был в непосредственном, а затем в косвенном подчинении у господина Шудлера. И я действительно до самых последних дней управлял ежедневной газетой, основным владельцем и президентом которой является господин Шудлер. И я действительно, несмотря на всю мою преданность газете, ее сотрудникам и ее читателям, несмотря на все желание спасти ее от катастрофы, почувствовал, что должен уйти в отставку в тот день, когда господин Шудлер начал писать служебные записки на банкнотах в тысячу франков.

Подобное откровение повергло палату в глубокое изумление.

– Бросьте, перестаньте рассказывать сказки! – вскричал Руссо, разгадавший маневр Лашома и обуреваемый яростью.

– Сказки? – повторил Симон. – Пожалуйста, господин премьер-министр, взгляните сами. – Он достал из кармана пиджака записку Шудлера и громко прочитал: – Ничего страшного. Мы стоим крепко. Стринберга заменю я, подписано – Шудлер… Извольте, господа, извольте, – продолжал Симон, потрясая банкнотой, – вы видите, кому доверяли государственные гарантии.

На скамьях задвигались, раздались негодующие смешки, выкрики.

Руссо смертельно побледнел.

– Но я же ничего этого не знал! Мне-то Шудлер банкнот не посылал! – воскликнул он.

– Вам он посылал другие! – крикнул ему кто-то слева.

– Это чудовищно, это подло! Я не позволю…

– Господа, господа, успокойтесь! – крикнул председатель палаты, громко стуча ножом для разрезания бумаги. – Господин Гурио, я буду вынужден призвать вас к порядку! Тихо, господа! Сегодняшние дебаты превращаются в спектакль, за который вам должно быть стыдно. Надо помнить о чести нашего собрания.

– Я допускаю, господин премьер-министр, что долгие годы личной дружбы, пусть даже в ущерб интересам общественным, заставили вас закрыть глаза на странности в поведении банкира Шудлера, заметные уже в течение нескольких месяцев, – вновь заговорил Симон, чей голос вернул относительное спокойствие на галереях. – Но неужели вы, господин премьер, даже не предположили, что деньги, предназначенные для сообществ, могут использоваться в целях поправления личных дел господина Шудлера? Сделка была заключена четырнадцатого апреля за обедом между ним, Стринбергом и вами…

Собрание вновь забурлило: потянулись руки, депутаты жестами показывали, что сомнений теперь нет.

– Ну вот, все стало ясно! – восклицали они, будто сами никогда в жизни не принимали приглашений деловых людей, а ели всегда в одиночку, в дешевых ресторанах.

– Столь точные сведения я получил непосредственно из уст господина премьер-министра, в ту пору министра финансов… И вы были так мало уверены в солидности сделки, – продолжал Симон, вновь обращаясь к Руссо, – что даже, вернувшись с этого обеда, спрашивали моего мнения о ситуации, в которой находятся оба финансиста.

– О нет, это уж слишком! – воскликнул Руссо, хватив кулаком по пюпитру. – Да ведь вы сами, Лашом, ответили мне по телефону, что положение Шудлера так же прочно, как и положение Стринберга.

Маленькая ладошка Руссо негодующе и возмущенно потянулась к трибуне.

– Простите, господин премьер, – отпарировал Симон почти с иронией, храня полнейшее спокойствие. – Я сказал вам: «Положение Шудлера не представляется мне прочнее положения Стринберга!»

– Но это же просто чудовищно! – вскричал Руссо с перевернутым лицом, обернувшись, словно в попытке найти позади себя, на скамьях палаты, свидетелей его честности.

Тогда встал Робер Стен.

– Позвольте, господа, – скрестив руки, патетически произнес он, – неужели по одному лишь телефонному звонку можно решать вопрос о гарантиях государства?

Ему зааплодировали почти все группы.

– Кем был финансист Стринберг? – продолжал Симон. – Как все мы знаем, господа, он был одним из феодалов международного капитализма, вознесенных на вершину пирамиды вассальной зависимости; а они, как справедливо выразился несколько дней назад один из самых блестящих умов нашего собрания (и Симон сделал жест рукой в сторону Робера Стена), не более чем авантюристы, строящие свои авантюры на мелких вкладчиках.

По мере того как Симон говорил, как он избивал своих прежних покровителей и доходил даже до того, что с изысканной вежливостью воровал мысли своих друзей, он приобретал все большее влияние. С каждым произнесенным словом в голосе его появлялось все больше металла.

– Выходец из народа, – опершись обеими руками на трибуну, продолжал он, – получавший от государства стипендию от начала до конца обучения, до глубины души преданный принципам свободы и равенства перед законом, которые как раз и дают возможность людям вроде меня стать здесь выразителем народных чаяний, я не могу ни поддерживать этих феодалов от финансов, ни присоединяться к тем, кто их поощряет, пользуется их услугами или служит им сам.

Его прервали долгими аплодисментами; и Симон теперь знал, что отныне может управлять не только своей речью, но и всем собранием в целом.

– Стринберг умер, – снова заговорил он, – разорив тысячи людей. Заем на строительство, посулив который господин премьер-министр обрел доверие парламента, не состоялся. Зато фонды для потерпевших поглотил крах банка Шудлера, государственный кредит серьезно подорван, а сами потерпевшие из разрушенных районов по-прежнему спят под навесами.

Робер Стен, нахмурив брови, чувствовал смутное беспокойство. Согласно тщательно разработанному сценарию, он бросил Симона на приступ для того, чтобы тот не только отвел от себя все подозрения, но и сделал несколько необходимых разоблачений Руссо, которые позволят сбросить премьер-министра с кресла. Мысленно Стен оставил себя в резерве на случай, если Симон окажется в трудном положении и ему понадобится помощь или, что было бы еще предпочтительнее, для того, чтобы вслед за ним выложить заготовленные аргументы и добить Анатоля Руссо. И вот пожалуйста, Симон выполнил работу сам, и выполнил ее так хорошо, что все почести достались ему. «В конце концов, – подумал Стен, кусая утолщения кожи на суставах, – главное – свалить Руссо. К тому же успех Симона лишь укрепит нашу партию». Марта Бонфуа, слушавшая выступление своего молодого любовника сначала с большим волнением, потом с гордостью, внезапно подумала: «Теперь он выбрался. – Он не станет тонуть, спасая трупы… Наверняка он далеко пойдет, и это меня радует… Но похоже, во мне он больше не нуждается».