Маниакально-депрессивный психоз 4 страница

— Как, как? Пэй-мэй…

— Да нет. Не «Пэмел» и не «Пэймел», а «Памела». С ударением на второй слог. И мягче так, протяжнее: «Паме-ела».

 

Освоив науку, она подходит к милиционеру, дежурящему у входа в библиотеку, и говорит, сияя старательной и застенчивой улыбкой:

— Здравствуйте. Я Паме-э-эла.

Милиционер приоткрывает глаза.

— Уборщица, что ль? Ну, помыла и помыла. Молодец. Проходи.

 

Милиционерша по прозвищу Дуся-Агрегат, расправив плечи и закрывая бюстом проход в ворота, пытается не пустить в библиотеку «лицо в верхней одежде». Лицо в верхней одежде улыбается во всю ширину своего и без того широкого американского лица и говорит со снисходительной проникновенностью:

— У тебя не будет со мной проблем, моя курочка.

 

Поперхнувшись и нежно зарумянев, Дуся отступает назад и пропускает его. А потом долго провожает взглядом и восхищённо цедит:

— Гад. Ну, пусть только спустится!

Спустился он, когда она уже сменилась. Кто научил его этой великолепной идиотской фразе из плохо дублированного боевика, остаётся загадкой. Тем более что, как выяснилось впоследствии, он больше почти ничего по-русски не знал.

 

 

Вавилонская библиотека

 

Витюша

Он ходил к нам до последнего дня своей жизни. А умер он в девяносто шесть лет.

 

Когда он ещё только поднимался по лестнице в читальный зал, мы уже знали, что это он. Его пыхтение и вздохи гулко разносились по всей библиотеке и отдавались тяжеловатым старческим эхом в углах вестибюлей. У него было больное сердце. Но он приходил каждый день. Осторожно поднимал гору обтрёпанных по краям талмудов, среди которых был и настоящий Талмуд, и, спотыкаясь и прижимая их к животу, нёс по залу так бережно и напряжённо, словно боялся расплескать по дороге их содержимое. В ответ на наши попытки помочь ему он только усмехался и перехватывал свою ношу покрепче. Затем садился у окна, надевал вторую пару очков и принимался водить носом и подбородком по строчкам. Подобно всем библейским мудрецам, он был простодушен, вспыльчив и снисходителен. Он ругался с нами, яростно тряся над кафедрой сединой и губами, а через минуту отходил, сконфуженно улыбался и просил прощенья у всех, включая кафедру, по которой он за минуту до этого пытался стучать кулаком.

 

Настоящее его имя было Семён Маркович. Но мы все как одна за глаза звали его Витюшей. Хотя на самом деле Витюшей звали его ближайшего друга и, по всей видимости, ровесника. Ежедневно Семён Маркович звонил ему по нашему телефону-автомату и гулко кричал в трубку:

— Витюша! Витюша! Ты меня слышишь? Нет? Я тебя тоже нет. Давай поговорим немножко. Как ты там?!

 

Разумеется, в библиотеке нельзя громко кричать. Но Семёну Марковичу это волей-неволей прощалось. И все, затаив дыхание, слушали, как он диктует Витюше какой-нибудь телефонный номер: - Так… Сперва два! Два, я сказал! Нет, я один раз сказал: два! Один раз два! Потом – ноль! Ноль! Пустота! Ничего! Вакуум! Ноль, я тебе говорю – ноль, дырка в бублике! Да! Потом пять! Да не опять ноль, а пять! Пятёрка! Записал? Умница. Только – слышишь? – ты туда не звони! Не звони ни в коем случае! Там давно никто не живёт! И этот номер вообще изменился!

 

Он часто терял запасные очки и баночки из-под салатов. Когда мы находили и возвращали ему, он трогательно благодарил, объясняя при этом:

— Вы понимаете, отчего я так волновался? Жена. Всё дело в жене. Она бы меня со свету сжила за эту несчастную банку. Она у меня фармацевт, и потому человек точный и мелочный. И ещё – знаете что? Она ведь старше меня! Да, да. И потому считает меня мальчишкой, которого всё время надо воспитывать. Может, где-то она и права, конечно. Я её побаиваюсь.

 

Недавно я застала одну из наших сотрудниц за изучением Католической энциклопедии.

— Витюша спрашивал, как зовут сына Блаженного Августина, - пояснила она мне

— Витюша? Странно. Это же, вроде бы, не его тема… Постой! Как – Витюша? Витюша уже лет десять как умер!

— Ну, да. Умер. А сегодня он мне приснился и сделал запрос… Ну, чтобы я выяснила, как зовут сына Блаженного Августина.

— И ты теперь ищешь?

— А ты что, Витюшу не знаешь? Он же завтра мне опять приснится и спросит про этого самого сына… И что я ему скажу? Нет, надо выяснить, как его всё-таки зовут.

— Так и спросил? Не «как звали», а «как зовут»?

— Ну, да. Это-то как раз естественно, по-моему.

— Погоди, не ищи. Я случайно это помню. Сына Блаженного Августина зовут Адеодат. Это значит – Богоданный.

— Надо же… Богоданный. Отлично. Вот спасибо. Теперь пусть снится – я ему как раз всё и скажу… Интересно, что он, сам спросить не мог у этого Адеодата? Видел же его там, небось? Постеснялся, наверное. Да и понятно – неудобно как-то.

 

 

Всякая ерунда

 

Разное

— Леди, вы не подскажете, далеко ли до Зосимовой пустыни? – обращается ко мне в тамбуре электрички молодой человек с рюкзаком за плечами и коротким мечом у пояса.

— Зосимова пустынь через три остановки. Только я не леди, - вздыхаю я. – Я из простых.

— Это не имеет значения. Дульсинея Тобосская – та вообще была скотницей, между прочим, - меланхолически улыбается юноша, откидывая прядь и щурясь на пролетающие мимо столбы.

— Любите Дон-Кихота? – спрашиваю я, оглядывая его с любопытством сверху донизу – от заострённых ушей до мягких, расшитых бисером сапог.

— Почему бы и нет, миледи? Хорошая книга… Вы позволите, я закурю? Спасибо. Да. Так вот. В сущности, Дон-Кихот – это первый из ролевиков. Беда его в том… вам не мешает дым? Да. Так вот. Беда его в том, что он слишком увлёкся своей ролью. А так – был бы отличный мужик.

 

На следующей остановке он выходит. Так и не доехав до Зосимовой Пустыни.

 

*************************

 

— Слушай, мне такое сегодня приснилось! Знаешь – смерть. Будто она ко мне пришла. Не за мной, а ко мне. Просто в гости. Повидаться. Ни фига себе, да?

— А как она выглядела?

— Как мужик. Как здоровенный такой дед, седой, в плаще с капюшоном. И с нервным тиком на одном глазу.

— Интересно… Тик-то отчего?

— От нас от всех, наверное…

 

***********************************

— Этот Золотой Петушок, он сторожил царство царя Дадона. И когда нападали враги, он становился большой-большой, как дерево, и начинал кукарекать..

— Владка! Ну, что ты выдумываешь? Не было у Пушкина про дерево.

— А вот и было. Я же помню. «Чуть опасность где видна – верный сторож КАК СОСНА».

 

Правда. Как сосна. Я вспомнила. Когда я была маленькая и слышала, как по радио Козловский сладким голосом выводит «ночной зефир струит эфир», то представляла себе следующую картину. Некто залезает ночью на кухню, откусывает от зефира в шоколаде, а оттуда начинает струиться едкое эфирное масло. Из соседней комнаты выбегает хозяин зефира со сложным именем Гвадал Квивир и принимается шуметь, греметь и ругаться…

 

Дети

 

Розовое платье

Самым лучшим платьем в моей жизни было то, которое мне подарили на моё пятилетие. Воздушное, кремово-розовое, с рукавами-фонариками и двумя тонкими, едва различимыми розами, вышитыми сбоку, возле кармашка. Каждый раз, надевая его, я преображалась душой и погружалась в упоительные самодовольные грёзы. От него пахло роскошью, торжественными летними вечерами, рестораном «Золотой колос» на ВДНХ, куда нас с сестрой водили иногда, в виде особого поощрения, и водой, налитой во флакон из-под маминых духов «Клема». Я надевала его, готовясь к походу в театр или на детский утренник, и смотрела на себя в зеркало из-под розовой панамы, слегка прищурившись, склонив на бок голову и высокомерно улыбаясь кончиками губ. К платью прилагалась сумочка – крошечная, тоже розовая, слегка потёртая по боками и щедро расшитая крупным, осыпающимся бисером. Всё это, вкупе с новыми белыми туфельками на маленьких, твёрдых, как копытца, каблучках, было той самой восхитительной прелюдией к празднику, которая сплошь и рядом оказывается много лучше и отраднее, чем сам праздник.

 

Через два года платье стало мне мало, и его отдали моей младшей сестрице.

 

Этот тяжёлый удар я вынесла с внешним спокойствием, маскирующим гневную бурю в душе. С приходом нового лета я часто вспоминала его, кое-как превозмогая горечь утраты и тихо злясь на сестру Наташку, которая, вне всяких сомнений, была ещё мала для подобной роскоши и никак не могла оценить её по достоинству. Синее платье с дурацкими белыми бантиками у талии, которым мне попытались компенсировать мою потерю, я надевала через силу и смотрела на себя, презрительно выпятив губу. Хуже всего было то, что со случившимся ничего нельзя было поделать – даже если бы я каким-то способом заполучила своё розовое платье обратно, оно всё равно бы на меня не налезло.

 

Летом мы с сестрой жили в разных деревнях. Она жила у своего деда, в деревне по соседству, в длинном чёрном доме с дырявой, как звёздное небо, крышей, и со множеством маленьких комнат, пахнущих душистыми сушёными травами. Виделись мы довольно редко.

 

Однажды я сидела в саду, грызла какой-то стебель и мучительно скучала. Мы были один на один с Вселенной; обе мы понимали, что сказать нам друг другу нечего и потому чувствовали себя тягостно и неловко. Калитка задрожала, скрипнула, и в неё боком, с радостным похохатыванием протиснулась Наташка. Протиснулась и встала на тропинке, щурясь на солнце и заливаясь тихим торжествующим хохотом. На ней было моё розовое платье, чудовищно измазанное и испещрённое пятнами разных оттенков. От него пахло уже не роскошью и не театральным фойе, а землёй, травяным соком, клубникой и фруктовым мороженым за семь копеек, которое было гораздо вкуснее той бурды, что нам подавали в серебряных вазочках в «Золотом колосе».

— Ты чего? - с радостным замиранием спросила я. – Ты с кем сюда пришла-то?

— Одна, - со скромным достоинством сказала она.

— Ты обалдела? – внутренне кувыркаясь от счастья, спросила я. – Кто тебя отпустил одну в такую даль?

— Никто, - так же гордо ответила она. – Я сама. А чего? Им всё некогда и некогда… А я к тебе хотела.

— А платье чего такое грязное?

— Так я ж его из корзины вытащила. Его отложили, чтобы стирать. А я вытащила и одела. Специально, чтобы ты обрадовалась. Ты обрадовалась?

— Ещё как, - заверила её я. – А уж как мама-то обрадуется, я себе представляю. И не только она. Как ты вообще додумалась одна сюда прийти? Тебе же голову оторвут.

— Ничего не оторвут. Поругают и перестанут. Первый раз, что ли? - философски заметила она. – Ты лучше это… Давай думай, во что играть будем. Только чур я принцесса. И чтоб без индейцев, а то я их боюсь…

 

Мир расцвел, запел и заиграл солнечными бликами. На радостях я подумала, не отдать ли Наташке ещё и бисерную сумочку, но после некоторых размышлений всё же решила повременить.

 

Потом, после всех положенных ахов и нахлобучек со стороны взрослых, мы играли до темноты, и Наташка была принцессой, и я набирала для неё из ведра воды во флакончик из-под духов «Клема». А вечером все за столом удивлялись, почему у чая такой едкий горький вкус и странный запах…

 

2006/05/10

 

На Даниловском валу, возле монастыря, видела вчера старого монаха. Он шёл, шаркая разбитыми ботинками, спотыкаясь и временами хватаясь за поясницу. При каждом eго шаге что-то нежно бряцало и позвякивало. Я обогнала его, обернулась и прищурилась. На груди его, прямо на пыльной потёртой рясе, нестерпимо сверкали ордена и медали, и было их так много, что ряса совсем обвисла и скособочилась под их тяжестью. Встречные прохожие сбивали шаг и долго провожали его взглядами. Лицо монаха было совершенно бесстрастно. Уже на подходе к монастырским воротам откуда-то сверху, из дрожащей майской зелени, прямо в руки ему слетел тугой голубой шарик. Монах задрал голову повыше, вгляделся в небо, кивнул кому-то всклокоченной белой бородой и, подхватив шарик за верёвочку, скрылся вместе с ним за воротами.

 

 

Всякая ерунда

 

Сны в духе Бунюэля

— Ты знаешь, что мне сегодня приснилось? Это вообще! Как будто я сижу на концерте, вроде бы как в Малом зале или ещё где-то… концерт ещё не начался, а свет уже потушили. И как-то так очень темно в зале, нехорошо как-то. И тут у меня мобильный как зазвонит! Я беру трубку, а там какой-то мужской голос незнакомый, и сразу, с порога начинает на меня орать: «Ты что, типа, не знаешь, что перед концертом надо телефоны отключать? Быстро вырубай свой, а то хуже будет!» Я говорю: « А кто это? Кто говорит-то?» А он: «Кто, кто… Берлиоз!» Тут я окончательно обалдеваю и говорю ему: «Как Берлиоз? Берлиозу же голову отрезало на Патриарших!» А он мне: «Так тот Берлиоз – не композитор. А я как раз композитор. И сейчас будут играть мою симфонию. И если ты свою долбанную мобилу не выключишь, я не знаю, что я с тобой сделаю!» Ну, мне так слегка поплохело от такого разговора, я ему говорю: «Да выкючу я, выключу, не нервничай только так»… и стал мобильник выключать, а он – представляешь? – не выключается. И как-то раскалился весь у меня в руке, покраснел, просто жуть косая. Я его бросил на пол, а сам думаю: нет, всё-таки этот Берлиоз – не композитор. Сейчас как начнётся что-нибудь такое… доллары с потока полетят… и что тогда делать? Брать нельзя, и не брать тоже вроде как обидно. И хорошо ещё, если только доллары… Короче, рванул я из этого зала, пока всё не началось, ищу выход, а выхода-то и нет! То есть, портьерки красные, за которыми дверь помещается, есть, а дверей за ними нету. Одна сплошная стена ровная. И тут, за моей спиной, вдруг первый аккорд этой самой симфонии. И тут же, откуда то снизу, с пола, звонит мой мобильный. Я же его так и не выключил! Ох, как я тогда испугался. И от страха проснулся. Проснулся – а у меня и правда мобильный звонит. Я его выключил к аллаху на всякий случай и чайник ставить пошёл.

 

— Кошмар. Эти театральные двери… Мне ведь тоже один раз снился сон про театральные двери. Это был ужас. Приснилось, что я сижу на спектакле, дают «Три сестры» Чехова, и спектакль длится уже сутки или больше, потому что там каждая сцена или реплика повторяется раз по двадцать. Представляешь, да? Допустим, они играют какую-нибудь сцену в саду, а потом заходят в дом и повторяют всё то же самое, слово в слово… Выходят опять на улицу – и опять то же самое. Потому что такой замысел режиссёра. Мы все уже охренели окончательно от этого замысла, а деваться некуда, потому что двери все заперты наглухо, и никого из зрительного зала не выпускают. Там уже кто орёт, кто скандалит, кто в истерике, а всё бесполезно. И тут встаёт какая-то женщина и кричит: «Товарищи! – кричит. – У нас нет другого выхода! Нам всем нужно скинуться и купить этим заразам билет до Москвы! Раз уж они так хотят в Москву, пусть едут!» Ну, тут все оживляются, начинают доставать кошельки; откуда-то появляется режиссёр на деревянной ноге, как Сильвер, и с аккордеоном на плече, и начинает собирать в шляпу деньги. И при этом ещё орет, чтобы мелочь не кидали, а то билет до Москвы нынче стоит дороже, чем до Нью-Йорка. И я ещё думаю: вот как в наше время театры деньги-то зарабатывают! И просыпаюсь. Ужас, одно слово.

 

 

Всякая ерунда

 

Весной хорошо ходить по городу и читать объявления.

 

«ПРОДАЁТСЯ ЦВЕТНАЯ ПЛЁНКА С ОТТАЛКИВАЮЩИМ ПОКРЫТИЕМ» Рядом приклеен образец плёнки. Про покрытие – чистая правда. Не соврали.

 

«СДАМ КОМНАТУ ЛЮДЯМ ЗА 100 ЕВРО В МЕСЯЦ» Ага. Людям, значит. Остальных, значит, просят не беспокоиться. А жаль – комнатка-то того… недорогая.

 

Афиши тоже хорошо разглядывать. Вот сегодня увидела: «СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ С ОРКЕСТРОМ». Ну, да. С оркестром, как положено. С духовым. Если имеются в виду иерихонские трубы… Или не они? Подошла ближе – нет, всё-таки «светопреДставление». Эх! Рано обрадовалась…

 

А вот надпись на ржавом контейнере в тихой подворотне перечитывала несколько раз. Но то, о чём я думала, так и не получилось. Там было написано «ВЫЗОВ МУСОРА» Не «вывоз», а именно «вызов». Я представила себе, как стучу костяшками пальцев по контейнеру. Оттуда, лихо подтянувшись на руках, вылезает милиционер. Не настоящий, а сказочный – такой, как в старом фильме «Улица полна неожиданностей». В ослепительно белом кителе и с гордым курносым лицом. Снимает с уха картофельную шелуху, поправляет пояс и говорит, не глядя на меня:

— Хватит уж мусорами-то обзываться. Как не надоест только…

— А это вовсе и не я даже написала, - с робкой скандалинкой в голосе заявляю я и на всякий случай делаю шаг назад.

— Ладно, - вздыхает он. – Что случилось-то? А то у меня на сегодня ещё четыре вызова.

— А кто вызывал-то? – осторожно интересуюсь я.

— Да чёрт его знает! – в сердцах отвечает он, усаживаясь на край контейнера. – Может, это вообще ворона стучала по железу, а мне зафиксировали как вызов. Что за жизнь? Ты… этого… у тебя закурить есть? Не отвечай, по глазам вижу, что нету. Эх, граждане! Ну, что за граждане пошли? Даже закурить, и то у них нет.

 

Милиция всё видит по глазам. Все наши грехи и преступления. Так нам с сестрой говорили, когда мы были маленькие. Я-то, положим, не очень в это верила и особо не волновалась, а вот моя сестра верила свято и боялась милиции, как огня. Зимой, когда мимо нас проезжала милицейская машина, она останавливалась на бегу, быстро присаживалась в сугроб и зажмуривалась изо всех сил.

 

Почему на бегу? Потому что ходить она лет до пяти не умела. Только бегала.

 

 

2006/05/18

 

Вот уже полгода, как от меня куда-то делся мой друг, и меня это очень печалит.

 

Печаль у меня какая-то детская.

 

По утрам она сидит у моей кровати и, насупившись, ждёт, когда я проснусь. Не дождавшись, начинает сурово сопеть, хныкать и дёргать меня за рукав пижамы. Собака смотрит на это, прищурившись и вывалив на бок язык, тихо смеётся и радуется, что меня вот-вот разбудят. Ругаясь, почёсываясь и отпихивая от себя поочерёдно их обеих, я встаю, кое-как одеваюсь, и мы идём гулять. Втроём.

 

Сейчас собака моя в отъезде, а Печаль по-прежнему при мне, и, как прежде, она будит меня ранним утром и говорит с сердитым сопением:

— Ну чево-о, долго будем валяться? Я жду, жду… пошли уж, наконец?

— Куда? – говорю я ей из-под одеяла. – И зачем, скажи на милость? Дождь же на улице.

— Ну и что ж, что дождь? - говорит она. – Наоборот, самое оно.

 

Я выбираюсь из постели, натягиваю на себя, что придётся, усаживаю её на плечи, и мы идём гулять. Утро хнычет, брызжет душистыми ледяными каплями, лужи мигают, морщатся и пахнут раздавленными почками.

— Смотри, все плачут, - говорит мне она. – Давай и мы, что ли?

— Не вздумай, - говорю я ей. - Не позорь меня при всём честном народе. Домой придём – там уж ладно… А здесь- не смей. А то я тебя больше в жизни не возьму с собой.

— Да ладно, «не возьму», - хмыкает она. – Куда ты от меня денешься-то?

— А вот и денусь, - обещаю я. – Есть всякие техники… тренинги разные. Знаешь, как много об этом всего понаписано?

— Да знаю, знаю, - фыркает она. – Фигня всё это. И техники есть, и тренинги есть… И я тоже есть. Всё есть.

— Нет, ты подожди, - взволнованно возражаю я. – Мы не должны так себя вести. Понимаешь, мы ведём себя так, словно кто-то обязан нас любить. А на самом деле никто ведь не обязан.

— Ага, - ехидно говорит она. – Скажи ещё, что любовь – это дар, который даётся нам бесплатно, и его нельзя ни заслужить, ни выпросить. Зна-а-ем. Слыхали уж. Пошли-ка лучше вон в тот переулок, там дома старинные… красивые…

 

Иногда я и правда пытаюсь от неё избавиться. Ссаживаю её с плеч и оставляю в каком-нибудь дальнем парке под сомнительного вида кустом с прошлогодними жухлыми листьями. Но она начинает так вопить и колотить ногами о землю, что я возвращаюсь, даю ей подзатыльник и опять усаживаю к себе на плечи. Некоторое время она ворчит, всхлипывает и пытается укусить меня за ухо, но вскоре успокаивается и начинает мурлыкать песенку о том, как «дело совершилося, с тех пор я стал злодей». Или ещё какую-нибудь. Я этих песен не знаю и невольно заслушиваюсь. Она радуется моему вниманию и старательно выводит детским, дрожащим от недавнего плача голоском:

 

И во-от, в двенадцать часов но-очи,

Приходит в саване мертвец.

«Отда-ай, старуха, мои де-еньги,

Ведь я – зарезанный купец».

 

— Ну, ты даёшь, - говорю я. – Где ты всего этого набралась?

— Я же Печаль, - гордо говорит она. – Мне положено петь печальные песни.

— Ничего себе печальные! – говорю я. – Это не печаль, это жуть какая-то. Зарезанный купец… Придёт же такое в голову. Ты что, сериалов насмотрелась?

— За кого ты меня принимаешь? – оскорбляется она. – Это старинная песня, ещё из девятнадцатого века… А вот ещё есть одна:

 

Напилася я пьяна,

Не дойду я до дому…

 

— Этого ещё не хватало! – пугаюсь я. – Я вот тебе напьюсь! Я тебе напьюсь! Мала ещё, чтоб напиваться!

— Ну и что ж, что мала, - рассудительно отвечает она. – Я же буду расти. А как вырасту, тогда и буду…

— Чего ты будешь-то? И с чего это ты вырастешь? Тебе положено со временем уменьшаться, а не расти! Потому что время – лечит.

— Ага, лечит. Много оно тебя вылечило-то?

— Всё. Ещё одно слово – и я тебя ссаживаю. И ори здесь, под забором, сколько хочешь.

— Да ладно, ладно, - виновато гогочет она. – Это же просто песня…Слушай, а мы на Шаболовку за пирожками пойдём?

— Зараза ты, - печально говорю я. – Ну, хоть бы обо мне немного подумала. Ешь-то их ты, а толстею-то я.

— Да ладно, чего там… от одного пирожка-то, - неуверенно усмехается она. – Только, чур, мне вишнёвый.. И с сыром. И можно ещё с клубникой тоже.

 

Мы заходим на Шаболовку, затем, благоухая пакетом с пирожками, огибаем сонный трамвайный парк и, перешагивая через лужи, бредём к Серпуховке. Из утренних кафе пахнет жидкостью для мытья посуды, кофе и салатами оливье. Мокрые вороны ходят по крышам, оскальзываясь и топорща перья. В маленьких, задёрнутых жалюзями конторах начинается вялое шевеление, бульканье кипятильников и стук клавиатур. На окнах их белеют забытые с Нового года пыльные снежинки.

— А хорошо как, - с набитым ртом говорит Печаль и устраивается поудобнее у меня на плечах.

— Да, - говорю я. – Это ты молодец, что меня вытащила. Хочешь, анекдот расскажу? Политический. Про Шрека.

 

Мы обе фыркаем, она радостно подпрыгивает у меня на плечах, но потом спохватывается и начинает хмуриться и ёрзать.

 

— Хватит ржать, - говорит она с притворной строгостью. – Плакать-то когда будем?

— Дома поплачешь, - успокаиваю я. – Вот вернёмся, завтрак приготовим, подметём… ну, и тогда уж.. Но всё равно ты зараза. Плакать будешь ты, а морда опухнет у меня. Как я с такой мордой на работу пойду?

— А ты потом картофелину разрежь и приложи к глазам, - советует она и тянется с моих плеч к ветке цветущей липы…

 

2006/05/18

 

Не знаю, почему вдруг вспомнилось письмо одного офицера из Чечни. Пишет он своему другу Алёше. Ну, там - то да сё, жалуется на жару и скуку, говорит, что командует «разным сбродом», вместе с которым предстоит ещё воевать целую зиму, и за это время он «надеется их раскусить». Рассказывает, между прочим, про одно дело, «довольно жаркое». Вообрази, говорит, что в овраге, где была потеха, с час после этого пахло кровью. Когда мы увидимся, говорит, я тебе расскажу подробности, очень интересные. А в письме не могу – не велят.

 

Вот уж сколько лет прошло, и офицера-то того давным-давно застрелили, а потеха всё идёт, и конца-края ей не видно, и в овраге том до сих пор всё пахнет и пахнет кровью...