АЛЕКСАНДР ГРИГОРЬЕВИЧ БАЗДЫРЁВ 6 страница

В околке Петруху укусила змея. Босиком косил, обутки-то денег стоили. На покосе сам хозяин был. Парнишка к нему:

«Дяденька, змея ужалила».

Мужики и бабы подсказывают Саловарову:

«В деревню надо его везти, Родион Никандрович, к лекарю».

Но тот и слушать не стал:

«Обманывает он, хлопуша. Поди, нарочно наколол ногу, а я теперь из-за этого коня отрывай от дела. Подождет до вечера».

Вечером привезли Петруху. Ногу ему разбарабанило так, что штанина впилась в тело. Понабежали бабки-лекарки. Одна говорит: молитвой лечить надо, другая — чистым дегтем мазать, третья — березовые листья прикладывать. Теперь врачи, может быть, и спасли бы человека. А бабки — что они понимают!..

Остались мы со свекром вдвоем. От старика помощи в хозяйстве было немного. Он с японской войны пришел без ноги. Ну, а на деревяшке в крестьянстве далеко не разбежишься. Самой все больше приходилось — и за мужика, и за бабу.

Тарас вернулся домой, считай, через два года после того, как присылал карточку. Свидеться, может, еще долго бы не пришлось, если бы не ранили его. Три года на фронте пробыл - ни пуля, ни осколок не тронули. А в Петрограде свой, русский угостил. Сам Тарас говорил об этом смешком. Не дал, дескать, юнкер, язви его, до Зимнего добежать. Охота было посмотреть хоромы, в которых Санька Керенский царствовал. Но смех-то был плохой. Пуля всего пальца на три выше сердил прошла.

В тот год много фронтовиков приехало домой. Бывало, идешь по улице: один дом от песен раскалывается, от плясок гудит. Тут радость: дождались сына или брата. Рядом слышишь: бабы голосят. Им солдатик привез горькую весть. А в другом дворе, глядишь, хозяин еще шинели не сбросил, а уже стучит топором — пригон или ограду поправляет.

Тарас тоже, хоть и прибаливал еще, не чурался работы. Но, как я стала примечать, какой-то другой он стал. Иной раз уставится глазами в пустоту, притихнет и сидит так, пока его не окликнешь. Спросишь его:

«Что с тобой? Аль нездоровится?»

А он встрепенется будто со сна и торопится успокоить:

«Не бойся, это не от болезни. Просто думки всякие в голому лезут».

По вечерам к нам начали мужики захаживать. Побывальщины рассказывали, о новой жизни спорили. Мне слушать их приходилось мало. Дело бабье — надо по дому управиться, корову подоить, рубахи починить. Но другой раз и я прислушивалась.

Мужиков заботило, как оно будет в деревне по-новому. Судачили: дескать, говорили «свобода, равенство», а понадобится мешок пшеницы размолоть — иди к Саловарову, придет пора молотить — тоже кланяйся Саловарову. Какое ж это равенство! Саловаров за лето вил в руки не возьмет, а у него полные сусеки хлеба и в ограде не один зарод сена. А у нашего брата рубашка не просыхает от пота, а к весне, глядь, кусать нечего. Поговорят так, поговорят и к Тарасу:

«Что ты на это, Матвеевич, скажешь?»

Мне чудно это было. Многие мужики по годам Тарасу в отцы годились, побольше его жили...

В селе испокон верховодили старики: Саловаров, братья Патрушевы, Куваевы. Что они на сходе скажут, то и делалось. А тут фронтовики в свою сторону потянули. Покосы потребовали переделить, начали поговаривать про то, чтобы отнять у Саловарова мельницу-водянку, потому что строили-то ее обществом, всей деревней. И за коновода у фронтовиков — Тарас.

Все это было ладно. Но вскорости поползли слухи, что в городах опять перевороты пошли, к старому жизнь повернулась. Как-то свекор пришел домой и говорит Тарасу:

«Мельник меня сейчас стыдил. Пошто, дескать, не дашь укорота сыну. Он ить в антихристы записался, смутьяничает. Грозил: «Смотри, паря! Советская власть — как туман, позастила глаза да уплыла».

Тарас выслушал отца, достал из-под подушки револьвер и начал протирать его масленой тряпочкой.

«Ты что, якорь тебя, не войну ли в деревне хочешь заводить?» — испугался старик.

Я тоже в голос:

«Что тебе, больше всех надо?»

Тарас сроду мне грубого слова не говорил. А тут как крикнет:

«Хватит хлюпать! Не я войну в деревне завариваю. Саловаров не зря угрожает. Получил, знать, милую его сердцу весточку».

И впрямь, вскорости пришла на сборню бумага, что главным по Сибири стал Колчак. А приезжавшие на мельницу мужики говорили, что в других местах мобилизация идет в белую армию.

Докатилась беда и до нас.

Как сейчас помню, Тарас с отцом сидели в избе, шорничали. Я вышла посмотреть теленка. Взглянула вдоль улицы, а из-за поворота конные человек двадцать выкатывают.

Как забежала в избу, сама не знаю.

«Что ж вы сидите? — говорю. — Солдаты едут!»

Тарас взглянул в окно и весь в лице переменился. Схватил с гвоздя фуражку, хлопнул себя по карману - револьвер тут — и бегом на улицу.

Только он выскочил, под окном застучали копыта. Солдаты подъехали. Сперва в избу вошли трое. Один из солдат встал у двери с винтовкой на изготовку, другой потопал в горницу, а третий, унтер, подошел к свекру и приложил палец к губам — дескать, тихо, не поднимай шума.

Солдат пошарил в горнице и говорит унтеру:

«Никого там нет. Сбрехнули, наверное».

С этим и ушли. Я уже хотела перекреститься: слава богу, пронесло. Когда — пых! Заявляется в избу офицер. Я как взглянула, так и обомлела: Пронька Саловаров, сынок мельника.Вместе с Тарасом уходил на службу, но до фронта не доехал. В Омске все отирался.

Свекор тоже узнал его. Открыл дверь в горницу, навеличивает:

«Проходите, Прокопий Родионович, гостем дорогим будете...»

Проньке, видно, любо, что старик перед ним стелется. Хлопает плеткой по голенищу, язык ломает, норовит по-городскому говорить:

«Тэк, тэк. А где ж Тарас? Я, собственно, к нему. Свидеться надо».

«Дак в Заборье Тарас, — отвечает свекор. — Сказывали, дружок его из лазарета вернулся, вместе за веру, царя и отечество кровь...»

Пронька покривился и начал водить у старика около глаз черенком плетки.

«Брось, — говорит, — заливать, дядя! Нам известно, какую веру принял твой сынок и за что он кровь проливал. Он заодно с немецкими шпиёнами».

В это время на улице кто-то как закричит: «Стой, стой!»

Потом «бах», «бах» — поднялась стрельба... Саловаров опрометью бросился из избы. Я тоже выбежала.

Гляжу: в огороде около бани на земле сидит солдат, держится руками за живот и раскачивается. А по пальцам у него бежит бурая, будто ржавчина, кровь. Другие солдаты толкутся за баней и целятся ружьями в огород, в подсолнухи.

Свекор тоже не усидел в избе. Подошел ко мне и шепчет.

«Где у Таураса бомбы? Бомбочкой бы их отсюда...»

А мне не до бомбочек. Стрелит солдат в огород, а у меня голове будто кто молотком...

После уж я узнала, что Тараса в огороде не было. Сперва он, правда, спрятался в подсолнухах. Думал переждать. Но туда нечистая понесла одного солдата. Старательный, видно, шибко был, вот и получил пулю. А когда поднялся переполох, Тарас уже был в канаве. По ней дополз до задов огорода. Оттуда в камыши и — в бор. Так что беляки только подсолнечные шляпы пулями попортили. Много исковеркали!

Да. Ну, а тогда-то ни я, ни свекор ничего не знали. Я стою, в уме прощаюсь с Тарасом. Слышу, тятенька шепчет:

«Ушла бы ты, дочка. Сейчас они за нас примутся... На нас зло выместят».

Меня Пронька не тронул. И старика, пока держал в Крутояре на сборне, — тоже. Боялся, что Тарас его родителям мстить станет. Но в волость увез вместе с мобилизованными.

Утром ко мне сам забегал, юлил, как змея. Дескать, моли бога, что приехал я, свой, деревенский. Другой бы офицер за такое, что сделал Тарас, полдеревни пустил дымом и в живых мало кого оставил. А тебя первую под шомпола положил...

Мужики, которые увозили демобилизованных, рассказывали после, что свекра, Матвея Федотыча, в волости прямо с подводы потащили в штаб. Что там было, никто не видал. Только вскорости оттуда послышались брань, выстрелы. А немного погодя на носилках вынесли какого-то офицера. Голова у него была забинтована, френч забрызган кровью. Потом Матвея Федотыча вынесли, без носилок, мертвого. Знать, понял старый солдат: не затем его взяли, чтобы выпустить. И не захотел он покупать лишний день жизни муками. Так, поди, про себя решил: если уж настал час умирать, пусть и у смерти кости трещат, пусть и она умоется своей поганой кровью...

В ту же ночь домой ненадолго заходил Тарас. Сперва вечером забежал соседский парнишка. Сказал:

«Сегодня ждите дядю Тараса. Я в бор ходил, видел его».

А перед рассветом явился сам. Огня зажигать не велел. Достал из голбца две завернутые в тряпку гранаты, попросил собрать немного хлеба, сала и табаку.

«Про отца-то знаешь?» — спросила я его.

«Знаю».

«Ну, а ты куда теперь? Ведь на носу зима, куда в стужу кинешься?»

«Не причитай, Физа! — сказал он. — Скоро обо мне услышишь». И ушел.

Сколько я пережила, передумала в те дни — никто не знает. Треснет в морозную ночь от холода земля — у меня сердце останавливается: уж не в Тараса ли стреляют? Может, подошел к избе, а его тут караулили... В буран бросит ветер в окно ком снега — я к окну: не Тарас ли постучал?

Ананьевна подперла щеку ладонью, уставилась невидящим взглядом в окно и замолчала. Она, должно быть, забыла в этот миг и о карточках, и о бумажках, лежавших на столе, и о том, что надо рассказывать.

- А дальше что было? — шепотом опросил Илька.—Приезжал Тарас Матвеевич в Крутояр?

Ананьевна провела кончиком языка по губам, нехотя ответила:

- А как же, приезжал...

— Ну и что? Мельнику этому, Саловарову, он отомстил?

Ананьевна покачала головой, вздохнула:

— Говорили ему про это. Вон Климентий Бабкин, кузнец... Он вместе с Тарасом партизанил... При мне он наступал на Тараса.

«Если, говорит, у тебя сердце за брата и отца отмякло к Саловарову, так хоть меня не держи!»

Но Тарас не велел трогать стариков. Сказал:

«Не отмякло у меня сердце и не отмякнет в жизни к ихнему брату. Но самосуд чинить нам, красным партизанам, не позволено. Разберутся кому положено без нас и всё им припомнят».

Ананьевна снова замолчала, задумалась о чем-то своем.

Илька нетерпеливо поерзал на табуретке, откашлялся, словно говорить надо было ему, а не бабушке. Наконец не выдержал:

— Ну, а что потом было? За что Тарасу Матвеевичу дали орден?

— Орден-то он в Крыму получил, немного оживившись, ответила Ананьевна.—Он ведь после партизанства еще сколько лет в Красной Армии служил. Эскадроном командовал. Да... То-то и обидно. Считай, семь лет на войне пробыл - уцелел. С тифом оправился. А дома попал под пулю.

— Здесь, в Крутояре? — выдохнул Илька.

— Ну, а где же еще. Здесь... Когда организовался колхоз, председателем сразу же выбрали Тараса. У Саловарова, Патрушевых и Кунаевых сколько родни было. Потом и самих их раскулачили, а из села не скоро отправили.

Я теперь думаю: и я виновата. По деревне с зимы ходил слух, будто Пронька Саловаров объявился. Старуха-мордовка божилась, что собственными глазами его видела. Сказывала, ходила в Заборье в церковь к заутрене. Встала пораньше, вышла за деревню, слышит — догоняет ее кто-то. Думала, кто-нибудь пз крутоярских тоже в церковь. Когда поравнялся — Пронька! В отцовском полушубке с белой опушкой, мешок за спиной. Еще показалось старухе, что левый рукав у Проньки пустой. Я, правда, сказала Тарасу:

«Сообщил бы ты в милицию. Дыма без огня не бывает. Может быть, это Пронька, а может быть, кто-то из таких же, как он».

Тарасу бы послушаться. Может, все иначе бы повернулось. А он отмахнулся:

«Откуда ему взяться, Проньке-то? Я собственными глаза-ми видел, как в Барнауле его один наш партизан шашкой ссадил с коня. Бабка, наверное, Афоньку Саловарова видела».

Я и успокоилась. Может, думаю, и правда, старуха Афанасия Саловарова — деда Афоню, ты его знаешь, —не признала. Он тогда в Заборье в церкви псаломщиком служил и частенько в Крутояр к отцу в гости наведывался. Как же, наследник! Не зря ж он до сих пор на все нынешнее волком глядит. Надеялся после отца его хозяйство в руки забрать, а оно вон как повернулось: старика раскулачили...

Да, но разговоры о Проньке не утихали. Одни уверяли, что видели его на заимке, другие-ночью в селе встречали. А весной, как раз в страстную ночь перед пасхой, вспыхнул колхозный амбар с семенами. Пока заметили пожар, сбежались люди, спасать было уже нечего. Сторожа нашли недалеко от складов с мешком на голове.

Подрезал этот пожар колхоз. Через неделю-две выезжать в поле, а сеять нечем. Кое-кто повесил нос. Стали поговаривать: «Сегодня амбар с семенами, завтра, глядишь, конюшня пыхнет или завозня с сеялками и жатками...»

Из района приезжала милиция. Допросили старика-сторожа, побыли на пожарище и уехали. Тараса же и отчитали. Надо, мол, в оба смотреть.

Тарас решил сам поехать в район, велел конюху Епифану Заковряшину заседлать бывшего саловаровского жеребца Лысанку.

«Не езди один, Тарас, — просил Епифан. — Возьми хоть меня. Все двое — не один».

«И ты, красный партизан, труса праздновать стал? — посмеялся над ним Тарас. — Забыл, как под Солоновкой в рукопашную ходил».

Хлестнул коня и ускакал.

Наутро я только собралась корову доить. Иду с ведром из кути и дочке Надюшке наказываю, чтобы она не баловалась без меня. Ей как раз в ту весну два годика сравнялось— самая баловница была.

«Сиди, — говорю ей, — смирно, не бедокурь, к печке не лезь».

Вдруг открывается дверь — посыльный из конторы.

«Тетка Анфиза, иди скорей, Тараса Матвеевича застрелили!»

Я как стояла, так и села. Закатилось сердце: ни вздохнуть, ни слова сказать...

Летом только, уж картошка в огородах цвела, сходила я к муженьку на могилу.

Еще когда лежала я, бабы сказывали, что похоронили Тараса Матвеевича с почетом. Из города духовой оркестр привозили, друзья его из ружей над могилой стреляли.

Наверное, если бы не Надюшка, не встала бы я. Взберется, бывало, на кровать ко мне, льнет, что-то лопочет, пальчиками по лицу гладит. Попробуй умри тут!

Ананьевна достала из папочки большую семейную фотографию и протянула Ильке:

— Вот она какая стала, дочка-то. Сама уже три раза мать. Летит время-то, не видя, летит.

На фотографии рядом с военным сидела полнолицая крупная женщина. Около нее стояла девчонка с косичками в школьной форме; около военного — мальчишка лет семи; кроме того, на коленях у женщины, капризно скривив губы, полулежал мальчик лет четырех.

Ананьевна рассказывала Ильке, как зовут ее внуков, сколько им лет.

— Это вот внучка моя Таня, - это — Игорек. А меньшего назвали Русиком. Бабка все там, Надюшкнна свекровь, придумывает. Надя пишет, что Русик очень похож на деда Тараса — дескать, и волосы у него тоже волнистые. Она же не знает, что отец-то ее кудрявым стал после тифа...

В сенях хлопнула дверь, и сразу же загремело что-то. Должно быть, упало ведро или таз.

— Мать идет, — кивнув на дверь, сказала Ананьевна. — Ураган, а не баба. Все у нее с громом получается.

Действительно, вошла мать. Пальто застегнуто только на одну нижнюю пуговицу, шаль сбилась на затылок.

— Ну, — весело подморгнула она Ильке и бабушке, — чего притихли? Давайте заказывайте, кому чего шить. Завтра мастерскую открываем!..

После ужина Илька вышел на улицу покормить Спутника.

На Крутояр уже опустилась ночь. Вверху, в темно-синем небе, точно снежинки на солнце, поблескивали звезды, внизу зубчатой грядой чернела кромка бора, вдоль улицы друг перед другом, словно на опор, кто ярче, светили окнами дома, где-то, несмотря на поздний час, тарахтел трактор. Наверное, сено на ферму привез. И просто трудно было поверить, что вот этот бор слышал выстрелы, это небо видело, как отбивался от беляков еще не окрепший после ранения Тарас Морозов.

Илька, конечно, знал, что была революция, гражданская война, потом — Отечественная. Читал об этом книжки, смотрел кино. Но в них всегда говорилось о героях, которые дрались с врагами далеко: в Ленинграде, на Украине, на Кубани. А тут — Крутояр, колхозное село в одну улицу, и вдруг, как Федя Воронцов сказал, своя история.

9. ШАЙКА С ПАССАЖИРКОЙ

Когда вечером отец, тяжело переступив порог, вошел в избу, Илька на какой-то миг усомнился: «Да папа ли это?» Пальто от самого низа до ворота было измазано глиной, валенки скорее походили на унты — столько на них налипло грязи, в густой щетине давно не бритой бороды засохли комочки земли, перемешанной с конским навозом. Даже теленок, увидев такого пришельца, бекнул и отскочил в сторону.

Отец поставил на голбчик глухо стукнувший чемодан, оглядел прихожую и счастливо улыбнулся:

— Ну, кажется, я дома. Здравствуйте!

Ананьевна, когда отец заговорил, всплеснула руками:

— Степан Ильич, ей-же-ей, я тебя не узнала! Где ты так устряпался?

Как потом выяснилось, «устряпался» отец еще сравнительно не сильно. В городе, большей частью на своем заводе, он раздобыл немало нужного для колхоза оборудования: два пресса, бетономешалку, небольшой подъемный кран, несколько металлорежущих станков. Сперва он хотел отправить все это добро по железной дороге, но, на счастье, подвернулись машины из районной автоколонны. И вот пять дней они пробивались на восьми машинах по раскисшим весенним дорогам.

Пока ехали от города по магистральному шоссе, все было хорошо. Не видя, двести с лишним километров проскочили. А как повернули на грунтовую дорогу, тут пришлось передвигаться по пословице «десятый день девятую версту, только кустики мелькают». У самого села, поднимаясь из лощины, часа три буксовали. И главное, вокруг ни камней, ни кустиков, чтобы можно было чем-то солонец замостить. Пришлось под колеса машины одежду бросать. И отцовское пальто не раз побывало под скатами.

— Зато, сынок, что я привез! Во-первых, вот тебе письмо от Павлика Рыжакова. Во-вторых...

Он осторожно положил плашмя чемодан и раскрыл его.

Вначале он вытащил завернутую в бумагу связку сверл, несколько резцов, потом бережно положил на стол тяжелый промасленный узелок и многозначительно сказал:

— Метчики! Друзья выручили.

И наконец извлек блестящий металлический сундучок с красным глазком на боку и с черной ручкой вверху.

— Подними-ка попробуй, — предложил он Ильке.

Илька взялся за ручку, приподнял.

— Ого-го, вот это сундучок!

— Это стабилизатор напряжения, сынок, — поглаживая ящичек, пояснил отец. — Теперь мы с тобой обязательно будем смотреть телевизор. Сегодня же попробуем!

Но попробовать в этот день не пришлось. Отец сходил в баню, побрился и прилег на диван отдохнуть. Мать принесла из сельпо бутылку вина, наперегонки с бабушкой Ананьевной собирала на стол. Все приготовила, зашла в комнату, чтобы позвать отца, а он, закрыв лицо газетой, спал.

— Степа, вставай, милый, поужинай, — наклонилась над ним мать.

— Не шевели его, Дарья Петровна,—посоветовала Ананьевна. — Сон, говорят, милее всего. — И, вздохнув, сокрушенно покачала головой: — Я, дура старая, виновата, долго возилась. Надо бы, как он побрился, сразу за стол его.

Пашкино письмо очень походило на самого Пашку: тетрадный листок был испачкан чем-то, строчки сперва задирались вверх, а к концу спускались за линейки и загибались крючками. Ильке, когда он читал послание своего дружка, казалось, что он слышит Пашкин голос.

«Здравствуй, Кукук! Почему ты, как уехал в свой Крутояр, задрал нос и ни разу не написал письма?

Твой отец говорил, что ты завел собаку и ездишь верхом на конях. У меня новостей нет. Каток наш растаял. Просохнет во дворе, будем играть в футбол.

А отец у тебя хитрый. Сам уехал и моего папу все время сманивал.

Неужели у вас там так хорошо? П. Р.»

— Эх ты, пы-ыр! — усмехнулся Илька.

Его немного обидело Пашкино обращение. Мог бы ведь обойтись без обзывалки!

Утром, когда Илька проснулся, отца уже не было. Мать, напевая себе под нос, прибирала в комнате. Ради приезда отца она разрешила себе первый выходной с тех пор, как стала работать в мастерской.

- Вставай поскорее да сбегай за отцом, — сказала она Ильке. — Ушел без завтрака и ходит там где-то. Наверное, уже полпачки папирос выкурил.

Спутник поджидал Ильку на крыльце. Он сидел около двери и, щурясь, наблюдал за купающимися около пригона в золе курами. Будь куры одни, щенок давно бы уж дал им хорошую разминочку. Но около них неотлучно находился петух, с которым у Спутника после неоднократных стычек отпала охота шутить. Уж слишком серьезен этот красноголовый гордяк. Щенок хотел с ним и с курами поиграть, а он сразу начал клеваться, хлестать по чему попало крыльями.

На дворе было еще раннее утро, но спрятавшиеся под грязью и всяким мусором обледеневшие остатки снега уже слезились. На крыше, захлебываясь от восторга, бормотали голуби, на вербе за баней на разные голоса рассыпался скворец. Вороненые перышки его отливали на солнце синевой.

Илька нащупал в кармане припасенный с вечера кусочек вареного мяса с косточкой, хотел отдать Спутнику, но потом раздумал. Вытащил из-за столбика старый шубный лоскут, показал щенку, а потом бросил в сторону:

- Спутник, взять!

Овчаренок так заспешил, что на животе скатился по ступенькам крыльца, подлетел к лоскуту и давай его трепать в зубах.

— Спутник, сюда! Неси ко мне! — строжился Илька.

Но овчаренок и слушать ничего не хотел. Подпрыгивая как козленок, носился кругами по двору и хитро поглядывал на Ильку, будто приглашал: давай вместе побегаем.

Тогда Илька показал щенку кусочек мяса. Щенок заинтересовался, понюхал издали и, уронив лоскут в лужу, со всех ног бросился к крыльцу. Он так вилял хвостом, так заискивающе смотрел в глаза, что хотелось махнуть рукой на всякую учебу и отдать мясо. Но Илька вовремя спохватился, погрозил Спутнику пальцем:

- Хитрый — Митрий! Давай поноску, тогда получишь.

В это время на крыльцо вышла мать.

- Это так ты за отцом ходишь? — укоризненно покачала она головой. — Хорош сынок, ничего не скажешь!

Илька оттолкнул ногой щенка: «Все из-за тебя!» — и зашагал на улицу. Но около ворот Спутник догнал его и бросился под ноги. В зубах он держал шубный лоскут.

— Ах ты умник ты мой! — умилился Илька. — Бери свое мясо. — И, пригнувшись к овчаренку, потерся щекой о его мягкую мордашку.

В конторе отца не было. По дороге к кузнице Ильку на машине догнал Федя Воронцов.

— Ты не отца ли разыскиваешь? — спросил он, открыв дверцу. — Он в риге около сушилки новую машину испытывает. Садись, я туда же еду.

Покачиваясь на мягком сиденье, Илька с интересом наблюдал, как грузовик, с ходу влетев в широкую лужу и подняв около передних колес водяные усы, будто катер, мчался к другому берегу.

— Хорошая машина! — похвалил Илька.

— Да, — внимательно глядя на дорогу, кивнул Федя. — Главное, просто все, никаких премудростей, а сразу два дела делает: и семена опыляет и нагружает.

Илька удивленно покосился на Федю: чего это он сегодня?

— Вы о какой машине говорите?

— Что за вопрос? — все так же, не сводя глаз с дороги, ответил Федя. — Я говорю о той машине, которую твой отец с Климентом Аббакумовичем сделали.

— А я о вашей говорил, вот об этой. - Илька притронулся ладонью к приборной доске.

— Тогда мы с тобой потолковали, — засмеялся Федя, — как глухие старушки: «Здорово, кума!» — «На базаре была».

Около риги он зажег фары и, нажимая на клаксон, начал медленно въезжать в открытые ворота. В лучах света замелькали сосновые столбы, соломенные стены, какие-то ящики.

— Сто-о-оп! — раздался чей-то голос сбоку от машины. — Разворачивайся направо и сдай назад!

— Вылезай и иди вон туда, где огонь горит, — сказал Ильке Федя и помог открыть дверцу кабины.

В освещенном углу риги, собравшись в полукруг, стояло несколько мужчин и женщин. Разглядывали приземистую машину с длинной, поднятой вверх трубой, повисшей над кузовом Фединого грузовика. Если бы эту машину покрасили белилами, она сильно напоминала бы задравшего голову гуся. Среди стоявших Илька разглядел председателя колхоза Константина Ивановича, бухгалтера Брюханова, агронома Галю и кузнеца Климентия Аббакумовича. Отца не было.

«Почему же Федя сказал, что папа здесь? — подумал Илька. — Неужели он уже ушел?»

Но в это время из темноты раздался знакомый голос:

— Включай, Климентий Аббакумович!

Кузнец взялся за ручку рубильника и резко повернул вверх. Машина мелко задрожала.

— Девушки, давайте сюда с лопатами! — опять из темноты крикнул отец. — И переноску возьмите.

Одну из ламп унесли, подвесили на столб. Стало видно, что от машины по земле тянется к куче зерна вторая, квадратная труба. Отец взял лопату и начал подгребать зерно к этой трубе.

— Вот так и продолжайте, — оказал он женщинам, которые тоже с лопатами стояли около зерна.

В машине что-то зашуршало, зазвенело. Все повернулись к грузовику и с ожиданием начали смотреть на трубу, висевшую над кузовом. Она подрагивала, покачивала из стороны в сторону загнутым вниз клювом и вдруг выплюнула горсть зерна, еще горсть, а потом погнала пшеницу сплошной лентой. От зерна, словно пар, поднималась белая едучая пыль.

Агрономша Галя подбежала к грузовику, взобравшись на колесо, набрала пригоршню пшеницы и подошла к лампочке.

— Ну, как находите, Галина Владимировна? — спросил ее отец. — Соответствует агротехническим нормам?

Галя открыла рот, хотела ответить, но тут курносый носик у нее сморщился, глаза часто-часто заморгали. Тряхнув головой, она негромко, по-кошачьи, чихнула.

У Ильки от того порошка, что белой пылью поднимался над пшеницей, тоже першило в горле и щекотало в носу. Он отворачивался, прятал нос в воротник пальто, терпел. Но стоило Гале подать пример, как и его проняло. Только, в отличие от агрономши, Илька начал чихать истово, громко.

— Будьте здоровы! — пожелал Климентий Аббакумович.

И все стоявшие около машины засмеялись.

— Уж если сам агроном зачихал, значит, опыление идет по науке, — весело заметил Константин Иванович. — Так я говорю, Галина Владимировна?

Кузнец повернул ручку рубильника, и машина замолчала. Константин Иванович, отогнув рукав полупальто, взглянул на часы и поднял руку с часами к лицу бухгалтера Брюханова:

— Ты погляди, Михаил Михайлович! Восемь минут — и, считай, две тонны опылено. А в бочке этого двум женщинам на целый день бы хватило крутить.

Он самодовольно потер рука об руку и стал очень похож на Борьку, когда тому удавалось отличиться у доски.

Илька подошел к отцу, чтобы обратить внимание на себя, подергал его за карман фуфайки и передал наказ матери.

— Чего он там шепчет тебе, Степан Ильич? — спросил Константин Иванович.

- Завтракать зовет.

Председатель еще раз посмотрел на часы и покачал головой:

—Мне тоже, пожалуй, не мешает пожевать чего-нибудь. И вдруг к отцу: — Да, Степан Ильич, как у тебя с продуктами дело обстоит? Чего ты ешь?

— Да как сказать, — развел руками отец.—Ем, что Ананьевна на стол поставит.

Константин Иванович посмотрел куда-то мимо отца, решительно покрутил головой:

— Не-е, так не годится! — И укоризненно Брюханову: — Что ж это получается, Михаил Михайлович? Знаешь ли, бывает экономия, а бывает и жадность.

— Так я что! — огрызнулся бухгалтер. — Ты же сам велел приберегать продукты к посевной...

Чиндяскин круто повернулся и одарил Брюханова таким взглядом, что тот осекся.

От риги шли впятером. Впереди, сосредоточенно думая о чем-то, набычившись, шагал Чиндяскин. По правую сторону от него, немного приотстав, шли отец и Климентий Аббакумович. Илька старался держаться рядом с отцом. А сзади всех, заложив руки в карманы полупальто, вразвалочку следовал Брюханов и насвистывал себе под нос. Не доходя до улицы, он свернул на тропку, направляясь к конторе.

Константин Иванович тоже остановился, поглядел на удаляющегося Брюханова, и по лицу его пробежала усмешка.

— Знаешь, Степан Ильич, что я придумал, — сказал он. —Пойдем-ка к тебе завтракать. Как ты, Климентий Аббакумович, не против?

— Да вроде неловко, — замялся старик. — Нас хозяйка не ждет.

— Ничего, — уверенно заявил Чиндяскин. — Мы тут в своем колхозе, а это все равно что в одной семье.

Солнце поднялось уже высоко и поливало село теплом и светом. Избу бабушки Ананьевны закрывали соседние дома, но телевизионная антенна видна была отовсюду.

Время, время. Может показаться, что оно катится незаметно, не оставляя следа. Но это как для кого. Вот отец всего месяц живет в Крутояре, а на улице, возвышаясь над домами и деревьями, уже поблескивает в лучах солнца бронзовая макушка телевизионной антенны, в риге стоит опробованная машина, на кирпичном заводе ожидают своего часа прессы. Правда, все это он сделал не один. Один, пусть даже самый сильный в мире человек, не смог бы поставить громадную антенну или снять с машины пресс. Да главное и не в том, что сделал один или не один. Главное в том, что месяц назад ничего этого не было, а теперь есть.

Константин Иванович по дороге долго расспрашивал отца о поездке в город и вдруг неожиданно перебил его:

- Да, Степан Ильич, ты знаешь, что я по Крутояру с сумкой ходил, куски собирал?

— Как — куски? — удивленно посмотрел на него отец.

- Очень просто, — точно хвастаясь, улыбнулся Чиндяскин. - Нищим был. Вот Климентий Аббакумович не даст соврать. А Брюханов хоть и моложе меня, но тоже горя хватил. Так что ты учти это и делай нам скидку.

- Вы что имеете в виду?—глядя в землю, спросил отец.— То, что вы продукты в кладовой придерживаете?