ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Случай на втором курсе 12 страница

неприметна, как эльф. Как мушка. Ну, сидит себе. Ну,

маленькая. Ну, пусть.

Плачет... Конечно, ее раскаяние вынужденное, отчасти

головное, но ведь кто и когда мог ее научить? Культура

покаяния не пустяк. Самообучение униженностью?.. Плачет,

- но что-то же в этих всхлипах и от молитвы. То есть с

каждым унижением и последующим рыданием она вымаливала

себе поворот судьбы. Поворачиваюсь к ней, полный

жалости, но вновь натыкаюсь взглядом на громадное белое

бедро. Да что ж такое?! А тут еще энергичная загробная

ревность - встречный взгляд выбритого партийца. Следит

со стены. Тень мужа как-то особенно зорко устремляла

глаза, когда я, сбросив ботинки, забирался в его

спальное царство.

Просыпается желудок: чувство голода. (И с голодом -

проблема еды.) Я не могу себе позволить ее объедать, ЛД

нища. Надо бы хоть что-то с собой приносить, но что?..

Могу купить только гнусной колбасы. Я, правда, принес

свежайший батон хлеба.

Я так и сказал:

- Свежайший. (Мол, только потому и принес. От

свежести. А не от ее безденежья.)

Но не могу же носить только хлеб. Каждый день

приходить и докладывать:

- Свежайший.

Поужинай со мной, говорит ЛД. Отказываюсь: я, мол,

плотно пообедал. Ну, хоть чай. Сегодня нет, говорю

решительно. Пора уходить. Леся Дмитриевна стоит у

зеркала, наскоро приглаживая волосы и оглядывая себя для

последнего (на сегодня) объятия, взгляда глаза в глаза -

у самых дверей.

Общественный суд нашего НИИ являл собой типичное

заседание тех давних лет, спрос за столом, а одним из

семи судей была красивая Леся Воинова (мне 27 - значит,

ей было 24-25, всего-то!). Леся Воинова произнесла тогда

энергическую краткую речь, глаза ее лучились. Она еще и

одернула сидящих за столом мужчин:

- ... Скучно ваше препирательство. Пора голосовать -

виновен он? или не виновен?

Как и многие в НИИ, я не раз слышал ее имя, знал в

лицо (она меня нет). Возможно, был влюблен. Она еще не

защитила диссертацию, но уже завершала ее - никто не

сомневался в успехе. Общественной карьеры Леся Воинова

не делала, именно и только научную, но ведь красивой

женщине хотелось быть на виду - быть на людях. Какой из

молодых женщин не хочется, чтобы сказали, мол, ах, ах,

выступила с блеском! И чтобы еще на ушко шепнули "и

красивая, и умная!С - и ей, разумеется, сказали и

шепнули, с тем сладким придыханием, что так женщине

льстит. Ее уже тогда нет-нет и звали Леся Дмитриевна.

Имя ей шло. Она мне нравилась. И, если честно, женская

красота ее взволновала меня за тем столом куда больше,

чем то, что после ее краткой речи и голосования меня

выгнали из НИИ. Я и сам собирался слинять; уже лепил

первую повесть.

Теперь гнали ее. Двадцать (и семь) лет спустя.

Из отчаяния и последних сил (и на последние деньги) Леся

Дмитриевна зазвала к себе на ужин с бутылкой вина троих

влиятельных дядей. "Один с именем. Другой у демократов

на хорошем счетуС, - возбужденно шептала она, выставляя

меня из теплой постели и начиная готовить стол. Я еще не

понимал, что она меня стесняется. То есть внешне

понимал. Но не понимал степени ее стеснения. Она дважды

отсылала меня в магазин, чтобы купить то и прикупить

это. И вот на собранные копейки, на наши общие - на

столе как-никак что-то было, стояло, лежало в тарелках.

А на кухне дымилось: ЛД готовила, засучив рукава.

(Правило известно: денег нет - стой у плиты.) Но меня

вновь отослали, и приготовленного стола в его полной и

зрелой красе я не увидел. Я увидел уже измазанную посуду

(в полночь). И грязные их вилки. Зато, вернувшись, я

опять нырнул в ее теплую постель.

Трое, пришедшие к ней в тот вечер, вели долгий

разговор о политике. О науке. О ведомственных дотациях,

грантах и прочей своей застольной чепухе. Повздыхали о

том, как время идет. Один из них даже решился на тост -

мол, Леся Дмитриевна не стареет. Они, конечно, записали

день, когда Ученый совет будет заседать и в числе

прочего решать вопрос о ее семинаре. Но ни один из них

туда не пришел. И не по какой-то там сложной

нравственной причине. Просто забыли.

Зато из НИИ ей позвонили - интеллигентно, приватно, но

с мягкой угрозой сказали, пусть Леся Дмитриевна не

приходит на разговор о закрытии ее семинара, так лучше.

Мол, что уж тут. Пусть не цепляется.

Я не поверил: - Леся. Не преувеличивай!.. Кто это мог

так звонить?

Но, поразмыслив, я нехотя согласился, что так,

пожалуй, оно и есть: нашлись и всегда найдутся люди,

готовые толкать падающего. Они очень хорошо толкали в

брежневскую эру диссидентов или сочувствующих им. Сейчас

с затаенным, с уже заждавшимся удовольствием они толкали

и топтали "бывшихС. Те же самые люди. Троечники,

посмеивался в молодости Веня.

А поздним вечером раздался еще один звонок, Леся спала

- я взял трубку:

- ... Мы ведь ее помним, - предупреждающе произнес

голос.

Я спросил:

- Мы - это кто?

Обсуждение назначено, продолжал ровный голос, а дело

решенное, так что он звонит, чтобы ЛД не вздумала на

люди приходить, иначе мы (опять мы) сумеем попить ее

крови. Повод подходящий. Пусть только придет, а уж мы

напомним, мы откроем Лесе Дмитриевне ее слипающиеся

старые глазки...

- Мы - это кто? - повторил я вопрос.

- Мы - это... (он запнулся, сдержался. Мы это мы, сам

знаешь, вот что он хотел бы сейчас выразить голосом либо

интонацией. И он выразил вполне.) - Мы - это мы, -

произнес ровно, спокойно.

Еще с молодых лет, с самых беспечных моих лет, когда

там и тут гнали, я отлично знал голос с этой хорошо

интонированной начинкой. И спроси я в брежневские годы

(а я мог спросить, я не был наивен), этот коллективный

голос, приспособленный ко всем временам, ответил бы

точно так же: мы - это мы.

У меня застучало в висках.

- Слушай, сука, - сказал я, перейдя вдруг на хрип. -

Не знаю, кому ты звонишь и по какому телефону (я отвел

от ЛД, от ее нынешней квартирки). Но гнусный твой голос

я узнал. На тебе, сука, уже подлого клейма негде

поставить. И потому предостерегаю: уймись!

И бросил трубку.

Он выждал. Колебался - ошибся ли он номером?.. Набрал

наконец опять.

- Алло? - тем же хрипом выдавил я.

- Лесю Дмитриевну, пожалуйста.

- Опять ты, гнида, - захрипел я.- Ты, пальцем

деланный, ты буишь набирать правильно номер?!

Теперь он (поскорее) бросил трубку.

Каялась - и тем больше открывалась. И вот уже всплыл в

ее со мной разговорах (не в памяти, помнить она помнила

всегда) - всплыл тот алкаш, тот старикашка, пускавший

слюни, как только уборщицы, расставив ноги и согнувшись,

начинали надраивать поздним вечером в коридорах НИИ

натоптанные полы. Когда-то давно объединенный профком

(ЛД, разумеется, в его составе) вызвал на спрос и

наказал его. Выговор, что ли. Премии лишили. Короче,

потоптали малость, а человек спился. Спохватившись, они

его теперь всем миром жалели, сокрушались, делали за

него непосредственную его работу, он же пил еще больше:

приходил в отдел пьян, получал ни за что зарплату, а

вечерами собирал пустые бутылки. Алкаш, превратившийся

со временем в пьющего грязного старикашку. Когда Леся

Дмитриевна, пятидесяти двух лет от роду, решила каяться

(это уже наши, покаянные дни), она первым выбрала его.

Был перед глазами. Живой укор. Жертва. (Хотя он спился

бы, я думаю, и без их профкомовского комариного укуса.)

Гнусно облизывался на уборщиц, но, судя по всему, и

уборщицы были недоступны и жаловались на него, мол,

лезет, именно что во время мойки полов пристает - ну,

мразь. Его все чурались. Жил недалеко от НИИ. Этот

старикашка и стал первой попыткой ее самоунижения. Леся

Дмитриевна Воинова (ее теперь тоже все пинали) пришла

сама в его зачуханную отвратительную однокомнатную

конуру. Он, открыв дверь, осердился. Всякий нежданно

пришедший вызывает в нас то или иное невольное

соответствие. Лицо к лицу, старикашка осердился, даже

распрямился (отраженно, как отражает зеркало - он

перенял лицом ее же былую горделивость). И только вдруг

сообразив, зачем женщина к нему пришла, алкаш тоненьким

голоском вскрикнул, засюсюкал, его всего затрясло от

счастья, - замлел, а руки заходили ходуном, так он,

сирый, жаждал урвать. Но она ушла. Сработали запахи. В

конуре воняло, ком тошноты подкатывал поминутно.

Бегом, бегом, пробормотав, мол, пришла только

проведать, ЛД оттолкнула тряские руки и ушла - плохо,

гнусно, весь вечер после ее одолевали позывы. Читала,

пыталась читать, сидя на кухне в полуметре от раковины,

в полушаге от шумно льющейся чистой воды (на случай).

Ушла - но ведь приходила. Она хотела, чтобы я теперь

как-то (словами) отреагировал - или хоть поругал,

осудил: может быть, она ненормальная? Скажи.

- Давай же. Скажи. Чтобы честно... Хочу, чтобы ты меня

понимал.

Я понимал, как не понять. Но ведь я теперь понимал

(догадывался) и о том - что дальше.

То есть следующим-то шагом (культура покаяния в нас

все-таки отчасти жива) Леся Дмитриевна сообразила, что

каяться не обязательно перед тем, перед кем лично

виновен. Не обязательно виниться перед тем, кого судил.

Для униженности и чтобы избыть вину (и гордыню) каяться

можно перед любым вчерашним говном.

До меня вдруг дошло: я понял, кто я.

А еще чуть позже понял, с кем, с ее точки зрения, я

схож. С тем старикашкой. Я чуть получше, но из того же

ряда. Пространство вдруг сильно расширилось - и видно до

горизонта. В воздухе зазвенело. Старикашка - это и есть

я. Нигде не работающий и без жилья (ошивающийся в

общаге). Она ведь не знала, что 27 лет назад выгоняла из

НИИ и меня тоже. Неудачник, самолюбивый графоман, одетый

в жуткие брюки, с разбитыми ботинками на ногах, - вот с

кем она сошлась, выбрав как более подходящего. Тот

старикашка был уже слишком; замучили бы позывы. А с

опустившимся сторожем из андеграунда (со мной) ее

унижение и покаяние вошли в куда более прочерченное

культурное русло.

Я (самолюбие) не сумел не обидеться. Но я хотя бы сумел

другое: обиды не выявил. Просто перестал к ней ходить.

Замаливала... Вот откуда слезы в постели, ее всхлипы,

получасом позже после наших объятий. Я-то, старый козел,

млел. Ее унижала именно постель со мной. Мной она и

унижалась.

... Прошла через квартирную вонь того алкаша. Не

гнусно, не мерзко ли тебе это слышать? - спросила. -

Скажи.

Я, видно, смолчал.

- Ну? - спросила она вновь (с нажимом). Словно бы

полнота ночного покаяния включала в себя не только ее

рассказ о старикашке, но и мой о нем ответ. Вроде как и

впрямь именно я должен был отпустить ей грехи.

Я сказал - да уж ладно; проехали.

- Я боялась запахов, позывов этих, я полдня мылась,

мылась, я страшно перепугалась. Ты не слушаешь?..

- Слушаю, - усмехнулся я.

Она сказала, и вдруг тоже со смехом, - погладив меня

по голове:

- Ну да. Ты ведь и сам, как ты выражаешься, общажная

сволочь - тебе все равно!.. Скажи честно, как часто ты

моешься? Но ведь ты следишь за собой? При такой жизни -

то есть на разных этажах - должен же быть у мужчины

какой-то банный ритм?

Я не озлился. Уже нет. Подумать только. Эти бывшие,

лебезившие перед своей властью полулакеи-партийцы, они,

оказывается, исполнены своей гордости! У них,

оказывается, еще и спесь! - я, видите ли, возле них

грязный общажник, мучаются и унижены, став рядом со

мной.

Всего-то на миг я подпылал злобой. Ах, мать вашу,

зажравшиеся, подумал... Но сдержался. Досадно было

другое: я не сумел не обидеться. Неужели вид со стороны,

взгляд и вид чьими-то чуждыми глазами все еще может меня

задеть, царапнуть? Стыдно, Петрович. Стыдись, - укорил я

себя. И исчез. К ней больше не приходил.

Реплика Вик Викыча (он как-то нас увидел вдвоем):

- Нашел о ком скорбеть? Такие, как она, и загнали в

психушку твоего брата.

Вик Викыч был наслышан о ней:

- ... Если бы не такие, как твоя ЛД! Старая толстая,

рыхлая стервь. Ты хоть видишь, что она - старая?

- Не вижу.

- Так-таки не видишь?

- Нет, - признался я. (Я и правда уже не видел.)

Перед тем, как пришли на ужин те трое ученых дядей

(могли замолвить за нее словцо, но не замолвили), Леся

попросила меня купить ей помаду. Чтобы ей, когда те

придут, хотя бы наскоро подкрасить губы. Дело понятное.

(Чтоб не руины.) После столь долгого перерыва, в

двадцать семь лет, я мог вновь увидеть ее подкрашенные,

легко играющие губы. Розовые в красноту, с оттенком

ранней вишни, так она называла вид недорогой помады,

которую я (ее просьба) всюду в тот день спрашивал и

искал у перепродававших. Я купил. Я хотел. (Хотел

увидеть губы.) Но в тот же день я навещал в больнице

Веню.

Едва я к нему направился, на входе, в самых дверях

больничного коридора ко мне (запах?) вдруг подскочили

два дюжих медбрата и вывернули карманы, обыскали: ничего

не нашли. Я, собственно, не противился - знал, что они

вправе досмотреть, не проношу ли больному чего острого

или таблеток. (Висела объявлюшка, уважаемые посетители и

родственники больных , крупными буквами.) Обыскав,

дружески подтолкнули: иди. Я даже махнул им рукой. Не

сразу я и заметил, как эту пахучую помаду они успели

отделить от содержимого моих карманов: отторгли в свою

пользу. Я оглянулся чистым случаем. И увидел - ее, мной

купленную, розовую в красноту, медбрат держал в своих

мощных руках. Он ее сжевал, схавал, сглотнул мигом,

тоскуя по любой химии (взамен таблеток). Я, как водится,

ничего не сказал (говори - не говори: поздно). Я даже

отвел глаза. Я к Вене. Через час, когда я вышел из

Вениной палаты, этот дежурящий стоял там же, на входе,

сложив на животе сильные руки, - обычный страж, чинный и

уверенный, в меру наблюдателен, спокоен лицом, ну,

может, только губы чуть помнили цвет ранней вишни; если

знать.

Обнаружил старый кусок сыра; и тотчас прикупил к нему

макароны, но в квартире у Конобеевых сготовить поесть

было нельзя, отключен газ. Надо идти на общую кухню.

Иду. Макароны с сыром это замечательно. Иду и

насвистываю. Кто-то из юнцов выпустил пса (крик: "Почему

пес в коридоре?!С), а пес, полуовчарка, слава богу,

сообразил - не дожидаясь хозяина, рванулся вниз, и сам,

сам, по ступенькам, на улицу.

А там (вижу) тополиный пух, как снег. Падает. И пес,

счастливая душа, тут же поймал под тополями свою минуту.

Сел у входа. Смотрит.

Я поставил варить. Из окна продолжаю видеть: во дворе

у общежитского бака, что с пищевыми отходами, еще один

пес. Явно приблудный. (Рифмой к тому красавцу,

засмотревшемуся на падающие с тополя пушинки.) Этот дик.

Запаршивлен. Вполне по-человечески - приблудный пес

встал на задние лапы, заглядывает в контейнер с

отбросами. Высматривает. Молодец! Главное в такой

судьбе, чтоб росту хватило.

Кто-то меня тихо-тихо за рукав: я не оглянулся. Но

Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О - Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Ъ Ы Ь Э Ю Я Ў ў Ј ¤ Ґ ¦ § Ё © Є « Ъ ­ ъ Ї ° ± І

округлил глаза: как так? как ты нашла меня в общаге? это

же невозможно... Возможно! - засмеялась. Решила

навестить тебя в твоей берлоге хоть однажды, нет, нет,

не пугайся, кормить-поить не надо, просто покажи, где ты

живешь.

- Есть и еда. И чаем напою. (Я свыкался с ее

присутствием.) А вот живу, извини, на нескольких

этажах...

- Знаю. Где бог пошлет, - опять засмеялась.

На счастье, и точно, цейлонский чай. А она принесла с

собой батон, и тоже сыр, вдруг появился в магазинах

адыгейский, недорогой. В детстве, помнится, он звался у

нас сыртворожный, произносили слитно, в одно слово.

И после чая, после первой же чашки ЛД и после второй

моей (жадно пью, когда нежданный гость; возбуждаюсь)

вспыхнула ссора - Леся Дмитриевна, как стало ясно,

пришла повиниться и признать, какая она плохая (поганая,

сказала); и как ей важно, чтобы именно я ее понял.

- А-а. Так ты каяться? - я вроде как засмеялся.

Она смутилась (слово "каятьсяС озвучилось у нас

впервые):

- Похоже, что так.

- Опять и опять каяться? И обязательно мне? - я все

еще посмеивался; и, не сдержав гнев, вдруг задел ее по

лицу.

Боясь своей тяжелой руки (не бил женщин), я руку,

ладонь не довел, но пальцами все же пришлось ей по носу;

кровь, конечно. Рука у меня нехороша (в этом смысле),

шатает от болезни или от недоедания, еле хожу, а руки

крепки, в кистях железо. Леся вела себя замечательно,

это что-то новенькое , сказала, сошмыгивая и наклоняясь,

чтобы не запачкать платья. Кровь стекала на стол

(длинный стол общекоридорной кухни), ЛД на него сразу

же, торопливо надвинулась, чтобы не залить ни свою

одежду, ни пол. Клеенка приняла небольшую лужу. ЛД

запрокинула голову к потолку и, недвижная, так сидела,

держа в своих руках мои винящиеся руки. Она что-то

большее поняла, чем я: удерживала мои руки, мол, ладно,

пустяки, знаю, что любишь, и знаю, что вышло нечаянно.

Сказала, подталкивая наше с ней приостановившееся время:

"Чай. Подогрей зановоС, - попросила, я оторвался от ее

рук, метнулся к чайнику, и тут в дверь кухни мне

крикнули: "Петрович!С - меня звали вниз, к телефону на

входе (редкий случай). И Леся махнула мне рукой:17

- Иди же. Иди...

Телефонный голос еле звучал: от напряжения расслышать

я стискивал в руке старенькую трубку, не ломал, а

все-таки хрустнула или хрупнула - что-то было с моими

руками, в них новое (новенькое, сказала она). В

телефонной трубке расслышался наконец голос бывшей жены

моего брата (Наташа!..) - она в основном вздыхала.

Поплакалась. Сказала, что вчера навестила Веню. Разговор

никакой.

Я поднялся на этаж. Леся спросила:

- Все в порядке?

Я кивнул. И обнял ее - с того памятного дня, я думаю,

определилось. С той минуты. Возможно, мне надо было ее

ударить, чтобы полюбить, то есть хотя бы похожесть,

внешняя имитация удара. Но возможно, что и любовь сама

собой приспевала (становилась все более спелой) к часу

наибольшего падения ЛД - к утрате семинара.

Клятый семинар меня раздражал. Нашла, за что

держаться. Уже и не семинар, а зибен дойчен официйрен.

Идефикс.

Но надо ж такому быть, позвали к телефону, вахтерша! -

а значит, давненько кто-то меня ищет, думал я, спускаясь

к проходной. Бежал по ступенькам, диву давался - надо

же, на кухне отловили!

Наташа, бывшая жена Вени, не знала, конечно, чьей

квартире я нынче сторож - она позвонила на вахту, мол,

не позовете ли? ну, пожалуйста!.. И вот вверху Леся

Дмитриевна зажимает разбитый нос, я думаю о ней, как там

ее струйка крови, кляну свои руки и - одновременно -

сжимаю рукой до хрупа телефонную трубку, говоря с

Наташей.

Голос: - Это я. Я...

- Наташа! - узнаю ее, наконец, на слух. Мы с ней

общаемся крайне редко. (Не виню. Женщина замужем, два

сына, живет своей жизнью.)

Сейчас, услышав меня, она всхлипывает - сбивчивые,

мелко сыплющиеся слова. В чем дело?.. А ни в чем -

пятое, десятое, дети, цены в магазинах, страх потерять

работу, у нее нет сил жить. У нее бесконечные

отрицательные эмоции, вот навестила Веню - увидела и в

слезы, его голос, его таблетки... он выбрасывал таблетки

в унитаз... наш брак, у нас был счастливый брак, поймите

меня правильно!..

- Да, - кричу.- Понимаю! - кричу. Аппарат разбит,

слышно плохо, а тут еще к телефону лезет пьяный (возник

рядом со мной) - лезет и рвет у меня трубку, я не даю,

он прямо ко мне в трубку бубнит (и разит сивухой) Галка,

любовь, 22-й вагон...

- Отстань, - рявкаю на него, тут же винюсь перед

Наташей: - Нет-нет, бога ради. Это не вам. Тут пьяндыга

пристал. Телефон у самого входа...

- Почему?

- Да ни почему. Сброду полно.

Я переспрашиваю ее - чем могу помочь? (переспрашиваю в

страхе, занервничал).

- Как быть с пенсией?.. Вы слышите, Наташа - что с его

пенсией? - Я толкаю пьяндыгу сильно в грудь, на минуту

от него отделаться, вопрос о пенсии важный. (Вопрос

вопросов, деньги. Кто будет получать Венины крохотные

рубли, почему Наташа не хочет?)

Получилось слишком. Пьяндыга от толчка полетел назад и

тяжелым боком рухнул на пост нашей дневной вахтерши,

опрокинув ее стол, ящик с ключами - она в крик! вопли!

ни слова не слышно, я кричу:

- А пенсия?

- Да-да. Я хотела, чтобы теперь получали и передавали

ему вы.

- И что? И что после? (Если Наташа перестанет получать

его пенсию, она совсем перестанет к нему ходить. Это ж

ясно... Я в длящемся испуге.)

- Ладно, - кричу. - Я буду, буду получать для него

пенсию...

- Что?.. А я?

Ничего не понимаю. Слышно плохо, шум, пьяница опять

рядом, вцепился в трубку и вырывает, выкручивает ее у

меня из рук:

- Отстань. Сейчас в ухо!.. Сейчас получишь в ухо! (К

счастью, Наташа не слышит.)

Меня выручает вахтерша. Едва поставив на ноги

опрокинутый столик, она (в атаку!) бросается на пьяного

и виснет на нем, как отважная милицейская бульдожка.

Оторвала от меня, но надолго ли - вытолкнет ли она его в

двери?..

Я наконец могу говорить (и веду разговор быстро).

- Да, Наташа. Все понял. Вы десять лет ходили к нему,

спасибо вам...

- Спасибо вам. - Она нервно смеется сквозь слезы.

- Жизнь идет, - говорю я (нечто глубокое).

А Наташа вновь начинает о бедах, о заботах.

- Надо, надо жить, - повторяю, поддерживаю ее. У

Наташи (помню) печальное честное лицо, такое лицо может

сокрушить. Даже если бы она сразу его бросила (свалив

все на меня), я б не винил: как-никак Веня чужой ей

человек, только что память.

Прожили три неполных года. Правда, она уверяет, три

счастливых года. Время от времени Веня работал, а время

от времени сидел в туалете на полу, обняв унитаз (там

шипели, растворяясь, предписанные ему таблетки). Наконец

оставила его. Но ведь навещала более десяти лет в

больнице. И то сказать - за что ей? (Мне - хотя бы по

родству, по-братски.) Стояли с ним на развилке дороги,

два мальчика, и - пыль от проехавшего грузовика. Стоим,

а пыль на лице, на зубах, пыль под босыми пятками, вот

за что. За ту белую летнюю пыль.

ЛД смотрела в сторону, скошенные яблоки глаз

некрасивы, она все еще никак не хотела, чтобы этот

бездомный сторож, бомж, увидел, угадал, чем вызвано ее

унижение. (А я уже угадал - чем.) В ее левом глазу

застряла слеза.

Спросила-сказала:

- Ты, наверное, вот так любишь? да? - и как-то спешно

стала на четвереньки, низко наклонив голову.

Вызова нисколько не было; голос сух. Но меня задело;

да что ж такое?!

Я сердито сказал - что за надрыв, Леся? Перестань. Я,

может, и бываю грубоват, но я, мол, живой человек и

привык смотреть на эти наши человечьи дела веселее...

Сказал и смолк, нелепая сцена. Обидеть не хочется, а

как сказать. И - напряженная сумрачная тишина. Тень

старикашки, вот кто появился. Вот кто стоял здесь же,

ухмыляясь. Сумел, пристал-таки к уборщице сзади. Сопит.

(А она согнута. Моет пол, ей все равно.)

Голова Леси склонена, уткнута в простынь, в угол

подушки, и голос оттуда дошел приглушенно:

- Вот и смотри веселее. Ну-ну. Продолжай. Не

стесняйся... Прошу тебя, не стесняйся.

Час примерно спустя, как обычно, ее рвало, характерные

горловые звуки своеобразного покаяния-замаливания. Я

проснулся. Ничего не сказал, только помог убрать. Что ж

тут обсуждать. Может, и впрямь былую вину тем самым

отринула, исторгла. (Может, ей завтра зачтется.) Я уже

вполне чувствовал этот ее торг с небесами, когда ЛД

включила свет и буднично убирала: в эту ночь ее рвало

дважды. Замыла пол. Вытерла тряпкой, но ведь не досуха,

а по мокрому следу налетели из окна летние мухи. Как ни

тщательно замыла, мухам тоже осталось на влажном полу

кое-что от зиминых и гуревичей (уволенных ею), так что и

мухи своими микроскопическими ртами заглатывали и тоже

разбирали, уносили хоть сколько-то ее вины. Некрасиво?..

Понятно, что некрасиво. Не ах. (Она извинилась за свою

слабость.) Замытая вина не пахнет ландышами. Что

поделать.

Наконец уснули. Оба устали. Она плакала в углу постели,

а я, сползший от жары на пол, голый - так и уснул, на

коврике, как пес.

Среди ночи вновь расслышались потаенные всхлипы. Это

уж слишком. Ну, сколько можно! - ворчнул я в сторону

Леси. Включил свет, но тут же выключил, наткнувшись на

портрет ее мужа, глаза в глаза (строгий коммуняка и

ночью зрел все сквозь мрак). Да, сказал я ему, люблю.

Люблю такую же старую, как я сам. Огромную, старую, с

ночными рыданиями, с вислыми грудями и с немыслимым

задом.

Но не замолила. Ее научный, в четыре или в пять

человек, еле теплящийся небольшой семинар был дружно

распущен. Статус, официозная медалька, чушь (на мой

взгляд)... это о нем она, потоптанный советский

человечек, просила и шептала по ночам (то есть я думаю,

что шептала), обращаясь в растерянности то к небесам, то

к Людям, коллективному своему божеству.

Ей сообщили, как было: собрание как собрание, и люди

как люди - ни одного голоса в ее защиту.

Она повесила трубку. Пошла принять душ. И поначалу, в

этот же самый вечер, случился лишь микроинсульт.

Вызванный мной врач уверенно и даже с улыбкой пообещал,

что все восстановится. Нужен-де покой. (И инъекции.)

Препараты я купил. Я и колол ее сам; я умею.

Второй инсульт, старое название инсульта удар, свалил

ЛД еще через три дня, как только стало известно, кому

именно ее семинар передали. (Белкин, Булкин - мне имя

ничего не говорило.) Удар уложил ее уже по-настоящему,

полностью. Неподвижная огромная, лежащая в лежку

женщина. Молчащая. И только правый ее глаз был живым. Он

помаргивал мне. (Он жаловался мне.) И все косил влево.

Сначала я счел, что Леся косит, указывая мне более

удобное для обзора место (в ее лежачем положении) - мол,

стань чуть левее. Потом решил, что дело в слезах

(неподвижным веком они никак не смаргивались). Но в

общем я оказался довольно ловок, ухаживая: кормил и поил

с ложки, ставил и уносил судно, обмывал нехудеющее

большое тело. Она худела с лица; морщины, синеватые

мешки под глазами.

Не помню час, уже стемнело - я услышал грохот и

скрежет, по улице шли танки. Я включил радио (телевизор

ЛД испорчен).

Слуховые страхи - из самых сильных. Лязг на асфальте

настолько ее испугал, что и рукой вдруг дернула, и на

миг вернулась речь.

- Трактора. Наши трактора. - И... слова пресеклись,

Леся вновь онемела.

В ночь я был озабочен ее носовым кровотечением.

Нет-нет и билась струйка, усыхала, затем родничок снова

протекал. Пока нашел вату, извел целую простынь. Я

немного растерялся в поздний час ночи.

Я так и не уснул. Утром врач не пришел, пришел только

после обеда, когда стрельба на улицах, начавшаяся еще с

ночи, закончилась. Врача больше беспокоила кровь на

улицах. Он рассказал про раненых. Сравнительно с улицами

кровь ЛД была мелочью. (Я так не думал.) Врач успокоил:

это кровотечение не опасно, организм сам собой

сбрасывает в критические минуты давление: пробивается