Посвящаю детям давней войны 2 страница

Но ничего не случилось. Машинист полез к себе в кабину, и, на этот раз, Отто расслышал, как он крикнул немецкому солдату по-русски «приходи, Гюнтер, чай пить». Гюнтер кивнул головой. В этих словах было столько неподдельного домашнего тепла, что сбитый с толку обер-лейтенант сильно вздрогнул.

Еще неся в себе удивление, Краузе зашел в вагон. Он задумался и остановился посреди тамбура. Как бы он вел себя с русскими, если бы они пришли с оружием в руках в его Кенигсберг? Наверное, все-таки не так. Едва Краузе представлял себе, как вражеские солдаты входят в его мягкий родной домик, мышцы обер-лейтенанта сами собой наливались огненным соком. Но будь он на месте Гюнтера, как бы он тогда относился к русским, которых по службе видит значительно дольше, чем своих соплеменников? Отто не знал.

Неожиданно его тронул за плечо командир второй батареи, обер-лейтенант Густав Шефер.

- Что, боязно ехать, когда русский состав ведет?! А я не боюсь, ведь русские сами нас боятся, а потому ничего плохого нам не сделают. Многие, к тому же, еще нам и благодарны, что мы их от большевизма спасли!

- Я его видел, русского машиниста. И скажу, что он нам совсем не благодарен, и нас ни капли не боится. Но поезд наш он доведет целым и невредимым. Такой уж он человек, - отрезал Краузе, смачно выплюнул окурок в плевательницу, висевшую на двери тамбура, и направился в свое купе.

Через час пропел паровозный свисток, и Краузе смог различить в нем чужую, не германскую интонацию. Поезд тронулся. Ехали без происшествий, Краузе даже показалось, будто состав идет необычайно гладко и плавно, лучше, чем по железным дорогам Германии. Это, конечно, было лишь его ощущением, ведь пути, по которым они двигались, совсем недавно были истерзаны снарядами и бомбами, а теперь наскоро залатаны. До места, то есть до крошечного полустанка, затерянного среди тоскливого осинового леса, они добрались лишь к следующему утру.

Сразу же началась разгрузка. Тяжелые орудия, наконец, коснулись той мерзлой земли, которую им предстоит оплевать стальной смертью, и, быть может, с ней слиться, пропитав ее последней своей ипостасью - мутно-ржавыми потоками. Солдаты прыгали на неожиданно холодный русский снег, пританцовывали, хлопали в ладоши, чтоб согреться. Их лица были веселыми, и никто из них, конечно, не думал, что их пляшущая по жилам молодецкая кровь и этот чужой, синеватый снег, когда-то сольются в последнем миге их земной жизни.

Наконец тягачи впрягли в орудия. Двигатели изрыгнули смолисто-черный выхлоп, накрывший, как клякса, белую страницу снега. Колонна двинулась в пункт назначения.

- Не понимаю, герр полковник, зачем в таком захолустье мою батарею ставить? – удивлялся Отто, когда фон Дитрих указал ему на карте место будущей дислокации.

- Эх, молодежь! – по-дружески усмехнулся полковник, - Это же вопрос стратегии! Ведь наши батареи для русских – лакомые куски, иной их генерал полжизни отдаст даже не за уничтожение наших гаубиц, а за одну информацию о том, где они находятся! Вот и подумайте, обер-лейтенант, станут ли они искать Ваши орудия в том месте, подобные которым они сами именуют «медвежий угол», и еще… Как оно там по-русски… О, чертовы кулички! Вот и окажется Ваша батарея для противника хорошим сюрпризом. Она ударит ему прямо в правый фланг, когда вражеские генералы уже приготовятся открыть вино и нацепить новые ордена! Коснись что, и наша тактика спасет весь наш фронт, а это уже – стратегия. И вот тогда и Вы и я добром помянем эти леса и болота. Но запомните, что все получится так прекрасно только в том случае, если Вы выполните несколько правил, учтете три хитрости.

- Какие же это хитрости, герр полковник?

- Во-первых, получше замаскируйтесь, особенно – с воздуха. Завалите орудия ветками, снегом. Машины тоже замаскируйте, а все остальное спрячьте по подвалам да амбарам. Случается, их аэропланы-разведчики пролетают, особенно – ночью. Во-вторых, не открывайте огня без особого приказа лично от меня, ведь русские смогут вычислить нас по звуку. Для передачи этого приказа, да и вообще для связи, я распорядился протянуть телефонную линию. Вот так.

- Ну а в чем же состоит третья хитрость, герр полковник? – поинтересовался Краузе, вспомнив, что фон Дитрих сперва говорил именно о трех хитростях.

- Третья хитрость в том, что не надо ссориться с местными русскими. Если Вы с ними поссоритесь, они со зла могут отправиться к красным, и о нас сообщить, пусть даже для себя ничего кроме беды не получат. Но если отношения будут хорошими, то им будет выгоднее жить с нами в мире, лишний риск им тоже ни к чему. Ведь учтите, что русский крестьянин хочет того же, что и немецкий - землю вспахать, детей прокормить. В остальных же делах он жаждет, чтоб его оставили в покое. Вот их мы и должны оставить в покое, даже беречь их покой, если будет надо.

Полковник протянул Краузе карту, на которой деревня Ракита была обведена красным кружком. Так к Отто и пришло это русское слово «ракита», которого прежде он не знал. В самом его звучании слышалось что-то старинное, будто вычитанное в историческом учебнике. «Ракита», повторил про себя обер-лейтенант и прикрыл глаза. Перед ними живо нарисовались домики с резными ставнями и деревянными конями на крышах, расписанные затейливым красным узором. Но он тут же остановил конский бег своей фантазии, вспомнив, что действительность никогда не бывает похожа на мечтания.

- Лейтенантов в подчинение не дам, на более ответственных участках фронта офицеров не хватает. Так что, будете единственным на батарее офицером. При необходимости – усилим. Теперь следуйте к месту расположения, - коротко закончил свою речь фон Дитрих, и Краузе отправился выполнять приказ.

О начале войны в Раките узнали только через две недели. Рассказал об этом дед Леонтий, ходивший в райцентр за солью и керосином. Еще он рассказал, что во всех окрестных деревушках надсадно визжат гармони, заливаются слезами матери сыновей, уходящих на фронт. По русскому обычаю извлекаются все запасы самогона, будто его одуряющие пары смогут растворить родительское горе и сделать парней неуязвимыми в будущих боях. В каждую деревеньку приехало по казенному человеку, который кричит о неизбежности грядущей победы. Но его никто не слушает, ведь все и без него знают, что завладеть морозистой русской землей не под силу даже самому черту. Народ сам знает, что если война – значит, надо воевать, но перед тем, как пойти на такое дело, надо выпить водочки и щедро поплакать. Иначе нельзя.

В Ракиту казенные люди не приезжали, самогон в ней не лился, гармошка не надрывалась. На фронт здесь никого не забрали, хотя дурень Вова, едва узнав о начале войны, сам бегал в соседнюю деревню, и слезно просил казенного человека взять его на войну. Но тот лишь посмеялся, нахлобучил на Вовку шапку, и отправился по своим государственным делам в райцентр.

Дальше жизнь шла, как прежде. Та же картошка, те же болота, тот же редкий не то лесок, не то кустарник. О войне даже немного позабыли, и вспоминали лишь тогда, когда кто-нибудь приносил из райцентра свежую газету. Газеты читала Люба, когда все жители деревни собирались в одной избе. Там писали про подвиги, и люди страсть, как любили такие посиделки со слушанием бесконечной ни то сказки, ни то были про далекие сражения. Говорилось в газетах и о зверствах оккупантов. Из-за этих рассказов жители Ракиты представляли немцев кем-то вроде сказочных злодеев с рогами на макушке, и иногда сами сомневались в их реальности.

Любаша и ее мать время от времени роняли слезы, думая, как там их сын и брат, и жив ли он. Но от него уже успели отвыкнуть, ведь даже до войны он писал в родную Ракиту очень редко. Память о нем напоминала, скорее, не кровавую рану, а привычную для сельского человека ломоту в спине.

В ноябре выпал снег, и люди согревались у едва теплых печей, не снимая своих ватников даже в избах. Хорошего леса здесь не было, а дрова, нарубленные из мелких ив и осин, горели плохо и давали очень мало тепла. Холод отвлекал людей от всего внешнего мира, заставлял их сворачиваться в клубочки, покрытые снаружи несуразными серыми ватниками. Поэтому никто даже не обернулся, когда все услышали крик Вовы: «Чужеземцы! Чужеземцы идут!» Что с него, с дурачка, возьмешь?! Он на то и дурачок, чтоб дурачиться.

Но скоро все услышали громкий рев двигателей и крики на чужом, немного гавкающем языке. Вскоре из-за болотных кустов, растущих вдоль зимника, показалось могучее рыло тягача, тащившего на прицепе здоровенную пушку. Следом за ним ползли еще два тягача с орудиями и три грузовика, битком набитые немецкими солдатами. Выехав на поле, грузовики обогнали тихоходные тягачи, и въехали в деревушку. Солдаты, как большие муравьи, рассыпались в разные стороны.

Любушка выглянула в окно, и увидела, как два немецких солдата залезли в их курятник и вернулись оттуда с двумя трепещущими курицами – половиной их семейного богатства. Люба не удивилась и не испугалась, она только вышла на крыльцо, и вгляделась в лица немцев. Люди, как люди, один из них, как будто, чем-то похож на ее потерянного старшего брата. И рогов у них на касках нет, хотя, судя по газетам, должны там быть обязательно.

Увидев Любу, солдаты застыли, как будто вмерзли в русский снег. Они даже не заметили, как перед ними внезапно вырос их командир. Офицер по-немецки сказал солдатам что-то резкое, и вырвал из их рук куриц, едва не сломав им шеи.

- Извините, - сказал он Любе по-русски, отчего она едва не потеряла сознание, - Можете забрать своих птиц. Или, если хотите, я сам отнесу их назад, в курятник.

Любушка лишь кивнула головой, и офицер отнес куриц в курятник.

До вечера немцы работали возле околицы. Копали мерзлую землю, рубили кусты и таскали их к своим орудиям. Потом заприметили себе заброшенную избу с заколоченными крест-накрест окнами, и принялись таскать в нее какие-то ящики, по всей видимости, очень тяжелые. Каждый ящик они несли вчетвером.

Когда стемнело, немецкий офицер опять заявился в дом Любушки и ее матери.

- Я пока у вас буду жить, - сказал он, - Извините, конечно, за беспокойство, но надо же мне где-то жить!

Люба и ее мать недоверчиво отодвинулись от странного немца, который, вдобавок, еще хорошо говорил по-русски. Но немец достал из кармана своего мундира две банки с тушенкой.

- Угощайтесь!

Тушенку приняли с радостью, ведь никто из жителей Ракиты и сам не помнил, когда в последний раз ел мясо. Банки быстро открыли при помощи топора, и бросили их содержимое в котел с мелкой картошкой. Когда кушанье было готово, за стол пригласили и немца.

- И с каких краев будешь? – спросила Люба, сразу перейдя в разговоре с оккупантом на «ты», - И где так хорошо по-русски говорить научился?

- Из Кенигсберга я, - с охотой сказал Отто, - А по-русски говорить меня дед научил, он в России жил.

Отто сам удивлялся, что все слова, которые он говорит на чужом языке, доходят до сердца этих людей. Как будто между ними какой-то чудесный мостик образовался, по которому туда-сюда ходить можно. Радуясь неожиданному открытию, Отто рассказал русским и про Германию, и про университет, и вообще про городскую жизнь.

- Зачем же вы сюда пришли, раз у вас так хорошо? – ехидно спросила мать Любаши, но Отто не заметил насмешки.

- Чтобы вас от евреев освободить, - честно ответил он.

- Ха-ха-ха! – засмеялись сразу и мать и дочь, - Где же ты в наших землях их видел, евреев-то? Мы и сами их ни разу не видывали, только дед Леонтий о них когда-то рассказывал, но и то чуть-чуть, да и давно это было.

Отто пожал плечами:

- Допустим, у вас их нет, это я вижу. Но в городе, который мы окружаем, их ведь полным-полно!

- Мы там не были, не знаем, - в свою очередь пожали плечами Люба и ее мать.

Потом Отто узнал, как зовут Любу, очень обрадовался и удивился. Ведь Марии, Анны, Ирины есть и в Германии, как и в любой другой христианской стране, и никто даже не сможет сказать, что на русских землях их больше. Но удивительное имя «Любовь», безусловно, есть только у русских. Девушка с длинными белыми волосами, заплетенными в толстую косу, стала для него воплощением самого слова «Россия», или, вернее - «Русь».

Спать Отто устроился на лавке. Когда он проснулся, то зубы у него во рту отчаянно стучали, а волосы покрылись мелкими сосульками. Изо рта, как из паровозной трубы, валил пар. Обер-лейтенант вскочил, и стал подпрыгивать, чтобы хоть как-то разогнать остывшую за ночь кровь. «И мне тут жить?!», с тоской думал он, вспоминая свой уютный мягкий домик, оставшийся в далеком Кенигсберге. «Надо же, ведь мать, когда рожает ребенка, выбрасывает его в этот холодный мир, где неизвестно, что ожидает ее несчастное дите. Но ведь делает она это без всякого злого умысла. Рожать ее заставляет женская суть, которую она не выбирала, и которая не ей создана. Так же и меня родина вытолкнула из себя без злого умысла, а только из-за того, что такая у нее суть!», ни с того ни с сего подумал Отто. Еще он подумал, что русское, женское, «родина», звучит гораздо красивее, чем немецкое, мужское, «фатерлянд». Мысли до того понравились Отто, что он поскорее достал свою записную книжку, и огрызком карандаша записал их. С этого дня он решил вести свой фронтовой дневник.

Прошло две недели, и немцы так слились с жизнью Ракиты, как будто обитали в ней всегда. Деревенские смотрели на них без всякого удивления, а многие солдаты уже кое-как стали объясняться по-русски. Отто привык к холоду и к необходимости каждое утро выскребать из своих волос кусочки льда. Он принялся выполнять кое-какую мужицкую работу – рубить дрова, носить воду, и даже ловить в одном из болотистых озер рыбу, взрывая ручной гранатой русский лед.

В свободное время он принялся обучать Любу математике и немецкому языку. «Зачем мне это в нашей Раките?!» усмехалась она, но Отто говорил, что после войны Любушка сможет выбраться в какой-нибудь университет. «Русский или немецкий?» с улыбкой спрашивала она, и Отто спокойно отвечал, что это в зависимости от того, кто победит. Потом они с грустью смотрели друг на друга, и отчаянно желали, чтобы война никогда не кончалась, и они всегда были здесь вместе. Ведь победа хоть русских, хоть немцев будет для них бедой, ибо либо ему, либо ей придется исчезнуть отсюда навсегда.

- А были в истории такие войны, чтоб навек? – спросила как-то Люба.

- Конечно, - ответил Отто, - Знаменитая Столетняя война Англии с Францией.

- Вдруг и эта война такая же?

Отто ничего не ответил, он только горько усмехнулся. Где же быть новой Столетней войне, когда кругом танки и самолеты?!

В одну из особенно холодных ночей, когда само небо казалось замерзшим черным озером, а звезды – ледяными искрами, Отто особенно громко стучал зубами.

- Давай спать вместе, - предложила Люба, - Друг дружку всяко согреем!

Отто неуклюже подобрал свой сенник и отправился к ней. Вот так, незатейливо, и возникла эта странная семья, обреченная на скорую гибель уже в самый миг своего рождения. Отто и Люба слились в одно сверхсущество, забыв, кто из них русский, а кто – немец, кто на своей земле, а кто – на чужой. Звезда любви запылала среди Ракиты, отбрасывая свои лучи в неприветливое темное небо, к тихим небесным звездам и бескровному зимнему Солнцу.

Отто, как германский офицер, регулярно получал информацию о боевых действиях, но она все время казалась ему чем-то чужим, далеким, вроде непрочитанных страниц учебника русской истории. В Любиной избе, в углу, противоположном иконам, стоял телефон, проведенный туда связистами. Другой конец провода вел в штаб полковника фон Дитриха. Лишь один звонок этого аппарата мог моментально разлучить Отто и Любу, разбросать их по разным сторонам Земли, или, даже, самого Бытия. Поэтому звонка аппарата боялись больше, чем пожара, и ни раз в кошмарном сне Отто слышал, как телефон начал звонить. Но, проснувшись, он убеждался, что железный ящик по-прежнему безмолвен, и спокойно засыпал дальше, прижимаясь к телу Любушки.

О восхитительной Брунгильде он больше не вспоминал, словно русская зима выморозила саму память о ней. Будто едва родившаяся пылкая любовь не выдержала прикосновения к ней каленого русского льда. А эта, новая любовь, она крепче, во сто крат крепче, она выдержит все на свете.

Однажды полковой письмоносец принес письма для батареи Краузе. Почти всем солдатам и унтер-офицерам досталось по маленькому бумажному треугольничку, а кому – и по двум. Солдаты разбрелись по укромным уголкам, чтобы приступить к таинству мысленного возвращения в родные города, в покинутую жизнь. Получил письмо и Отто. То было письмо от друга Вальтера. В числе прочего он писал и о том, что видел Брунгильду с офицером Люфтваффе, которого через три дня тоже должны были отправить на фронт. Отто не удивился и даже не расстроился. Он почувствовал, что призвание Брунгильды – ждать всех и сразу. Когда ждешь многих, кто-нибудь все-таки вернется, и душевные силы не пропадут зря, не растают в бескрайнем океане русской зимы. Прочтя письмо, он с полным спокойствием вырвал Брунгильду из своей памяти, как замаранный листок из тетрадки, после чего отправился в объятия Любушки.

Приходу весны Отто радовался, как никогда прежде. Он радостно вслушивался в щебетание птичек, и, впадая в детство, пускал по ручейкам свернутые из старых газет кораблики. Так же забавлялись и его солдаты, находя в этом занятии необычайный покой и умиротворение. И было от чего радоваться: вокруг Ракиты разинула свою пасть болотная трясина, и теперь никакое командование не смогло бы вытащить батарею с этого островка. Противник тоже не мог прийти в Ракиту, и на ближайшие несколько месяцев «гарнизону» Ракиты был обеспечен полный покой.

Отто научился пахать, и вместе с Любушкой и другими ракитцами начал обрабатывать землю, чтобы осенью она породила несколько возов мелкой картохи, да немного моркови и капусты. Крестьянский труд казался Краузе чем-то необычным, почти музейным, и работал он с таким упоением, как будто совершал экскурсию на страницы своего исторического учебника. В поле он встретил и несколько своих солдат, которые тоже жили с одинокими русскими женщинами, и теперь вышли помогать им в тяготах здешнего быта.

Когда начались осенние дожди, Отто поймал себя на мысли, что уже не понимает, кто же на Земле их враг, но все-таки чует, что этот враг есть. Он задумался и понял, что теперь его враги – это все, кто может придти в забытую Богом Ракиту, и грубо задавить нежный росток их странной русско-немецкой жизни, затерявшейся крохотным островком в свирепом море большой войны. И не могло быть большой разницы, кто окажется этим «чужим» – русские с винтовками, или немецкое командование с приказами.

О том, что его солдаты мыслят точно так же, Отто догадался, когда увидел, какие злые взгляды они бросали на письмоносца, который пришел в конце лета. Почтальон явно недоумевал – он принес им письма от родных и любимых, связал их с далекой родиной, а они на него так. Когда фельдъегерь уехал на своем мотоцикле, его проводили радостными взглядами, и даже насмешливо помахали руками вслед. Письма все-таки читать стали, ведь Ракита никак не могла исключать существование их родных домов.

Далекая Германия и близкая Ракита мирно уживались друг с другом, и бойцы безропотно отдавали Германии – германское, а Раките – ракитино. Для родины и фюрера они чистили стволы орудий, не допуская даже малейшего следа ржавчины. Для Ракиты – рубили дрова, пахали землю, и делали прочую мужицкую работу.

Урожай картошки отчего-то в этом году выдался славный, и была она крупнее, чем обычно. Ни то ее согрело необычно жаркое солнце, ни то неожиданная дружба двух народов-врагов, но, как бы то ни было, картошкой запаслись на славу.

Когда русские и немцы вместе праздновали день урожая, и губные гармошки германских солдат подпевали баяну деда Леонтия, Люба тихонько шепнула на ухо Отто:

- У нас будет ребенок.

- Как?! – Отто округлил глаза, - Рожать ребенка сейчас, когда, быть может, уже завтра от нас и праха не останется!

Он повернулся к Любаше. Она ничего ему не сказала, только глаза у нее отчего-то сделались грустные-грустные.

«Вот она, женская сущность, через которую небесная воля проходит, что забирает души из блаженства и бросает их в земные мучения!» рассеянно подумал он, понимая, что ничего сделать он не сможет.

До зимы Люба распухла, как на дрожжах, ее живот округлился, и сделался большим, как подушка. Отто заставлял себя сосредоточится на ее животе, отбросив прочь мерзкие мысли про войну и про злосчастный телефон, который насыщал ядом своего присутствия каждое мгновение их жизни. «Малыш, наш малыш», настойчиво приговаривал Краузе всякий раз, когда чернота дурных мыслей затопляла его душу.

4. НЕМЦЫ ПРОТИВ РУССКИХ

Но, чему быть, того не миновать. И, когда воздух был наполнен снежной молью, телефон пронзительно, как пыточное сверло, затрещал.

- Русские наступают! Танками прут! – орал на том конце провода фон Дитрих, - по квадратам сорок пять и сорок шесть – беглый огонь!

- Есть! – ответил Краузе, и тут же дал команду своим солдатам.

Впервые за всю войну гаубицы вздрогнули, и изрыгнули из себя пламя, несущее на своих крыльях стальной комок смерти. Это оказалось гораздо громче, чем думал даже сам Отто, уже успевший забыть после курсов, как грохочут орудия. С того времени грохот выстрелов уже не стихал.

Отыскивая на карте необходимые квадраты, и, путем вычислений, переводя их в приказы с номерами прицелов, Краузе не думал о тех, по кому он ведет огонь. Он не видел лиц наступающих русских, не слышал их дыхания. Они оставались для него лишь внешними людьми, стремящимися сюда лишь для того, чтобы раздавить их с Любушкой жизнь. Похоже, и деревенские не очень сочувствовали наступающим землякам. Даже казалось, что своими они уже давно считают немецких оккупантов. Даже дурачок Вова, и тот вертелся на батарее, помогая подносчикам таскать тяжеленные болванки снарядов. «Ба-бах! Ба-бах!» кричал он созвучно выстрелам. А женщины кормили солдат горячей картошкой и поили их колодезной водой, которую приносили на позицию в больших ведрах.

Замысел фон Дитриха оказался верен. Под ударами немецких гаубиц Красная армия прекратила наступление на этом направлении, но, лишь для того, чтобы двинуться чуть правее, и охватить этот клочочек земли в клещи, сделать из него пылающий котел. Согласно всем правилам военной науки, у фон Дитриха оставался один-единственный выход – отступать, скорее вывозить то, что еще можно спасти. Он уже получил разрешение на отход, и для эвакуации артиллерийского полка был отправлен эшелон.

Телефон затрещал особенно надсадно и мерзко. Но делать нечего, Краузе снова взял роковую трубку.

- Готовиться к эвакуации! – прохрипело в ней.

- Есть! – автоматически ответил обер-лейтенант, но тут же крикнул, - К какой эвакуации?!

Но трубка на том конце уже была положена. Отто, не помня себя от злости, схватил стоящий неподалеку топор, и одним ударом превратил телефон во что-то похожее на электрический блин.

- Уходишь?! – спросила бледная Любушка. Она все поняла без всяких слов.

- Да, - беззвучно пошевелил губами Отто.

Люба обняла Отто и долго плакала в его плечо. Но германская кровь прошептала Краузе свои слова, и он, повинуясь приказу, вышел за порог. Там он быстро, не оборачиваясь лишний раз на покидаемую Ракиту, запрыгнул в кабину грузовика. Колонна двинулась в сторону полустанка.

Когда Ракита скрылась за кустами, и перед ветровым стеклом кабины пролетело белесое облако паровозного пара, навстречу ним проехал бронетранспортер, украшенный рунами «СС».

- Ракиту жечь едут, - спокойно заметил шофер.

- Как жечь?! – прохрипел Отто.

- Военная необходимость… - начал было солдат, но Отто уже выскочил из кабины, и, выхватив пистолет, кинулся вслед за эсэсовцами.

- Убью! Всех постреляю! – захлебываясь собственным дыханием, кричал он.

Внезапно какая-то сила схватила его сразу за обе руки, остановила, повлекла назад. В пылу обер-лейтенанту показалось, будто сама неизбежность его судьбы обвила его своими змеиными кольцами. Он резко повернул голову, но увидел всего-навсего Шефера, и еще одного незнакомого обер-лейтенанта.

- Пошли к эшелону, - спокойно и с каким-то внутренним сочувствием промолвил Шефер, - То, что сожгут Ракиту - сам понимаешь, военная необходимость, чтоб русским ничего не досталось. За людей не бойся, их не тронут. Вспомни русскую пословицу, которую особенно любят в этих краях – плетью обуха не перешибешь!

Отто еще вяло сопротивлялся, пытаясь высвободить свои руки. Сослуживцы дотащили его до эшелона и заперли в купе, где на столике лежали открытые банки тушенки и стояла литровая бутыль шнапса.

- Успокаивайся!

Отто выпил немного шнапса, и принялся дергать дверь. Бесполезно. Наверное, не доверяя замку, они ее еще чем-то снаружи приложили. Тогда он принялся дергать окно, но двойные рамы не хотели открываться, к тому же он заметил, что прямо под ним ходит только что поставленный часовой. «Что я, под арестом, что ли? Неужели до Дитриха дошло о моей жизни с Любашей! От кого же, интересно? Не от письмоносца ли, который к нам наведывался?»

Краузе ничего не осталось, кроме как в одиночестве пить шнапс, заедая его тонкими ломтями тушенки, и ронять беспомощные слезы. Он пил, потом заснул, потом – проснулся и снова принялся пить. Опомнился Отто лишь тогда, когда загрузка завершилось, и эшелон со скрежетом тронулся в путь.

Дверь купе отперли, но снаружи никто не приходил, и сам Отто тоже не выходил. Упершись головой в ладони, он молча переживал прожитое. «Любовь – она от Бога, это – благо. Она – светлая, она – горячая, она дает жизнь. Это говорят и русские и немцы, и мудрецы, и приходские священники, да и простые людишки. Но в моей жизни все иначе, и вот моя любовь ткнула душу еще не рожденного, пока что даже бесполого младенца в пучину ужаса и страданий. Первое, что увидят его крохотные глаза – это снег и обугленные бревна, его кожа почувствует жестокий холод, а уши услышат стон и плач. И он, Отто Краузе, из-за своей любви обрек это безвинное дитя на эти мучения! За что?! За что?!»

Отто подумал, что он человек проклятый, и его семя теперь вместо жизни несет лютую, мучительную смерть. Нерожденный малыш сперва выпрыгнет из теплой материнской утробы на мокрый и холодный снег. А потом?! Где они станут жить? В промерзшей землянке, или продуваемом всеми ветрами шалаше?! Новую избу ведь в тех краях построят не скоро. Что случится с ним потом? Умрет в младенчестве?! Или, когда подрастет, побежит от голода и нищеты в город, где подружится с тамошними лихими людьми, натворит грехов, и все равно умрет?!

Пускай слепая, стоящая над ним и Любой сила, разметала их любовь, в кровь растерзала их сердца. Но при чем здесь невинное дите? Виновны ли они с Любушкой, а если да, то – в чем? В том, что так полюбили друг друга? Но разве любовь может быть грехом?!

Так размышлял Краузе, равнодушно смотрясь в покрытое инеем стекло купе. Когда одна бутылка шнапса закончилась, чья-то заботливая рука поставила ему на стол другую. Эшелон тем временем блуждал в паутине русских железных дорог, останавливался на Богом забытых полустанках. Раза три уже начинали готовиться к выгрузке, и тут же прекращали, отправляясь в дальнейший путь. На одной из станций даже сняли с платформ два орудия, но потом с великими усилиями затащили их обратно, и двинулись дальше. Наконец, поезд затормозил на большой станции.

Краузе, наконец, пришел в себя. Но теперь он уже стал совсем другим Краузе, не тем, что был прежде. Ему показалось, что за ночь из него вынули сердце, и теперь у него осталась лишь голова, чтобы слушать приказы, да руки-ноги, чтобы их выполнять. Даже собственные движения казались механическими, будто в каждый сустав кто-то вставил по плохо смазанной шестеренке.

На перроне о чем-то говорили два солдата-железнодорожника.

- Ты с русскими машинистами будь начеку, - говорил один, - И поменьше с ними болтай!

- Чего такое случилось? – удивился его собеседник.

- Да тут был такой Ганс, он с русским машинистом Колей подружился, даже чай с ним в паровозе пил, а после рейса – водку. Но однажды Коля взял, да и треснул Ганса кочергой между глаз, и все, капут. А сам застопорил паровоз, и вместе с помощниками того, дал деру. Теперь ищи-свищи…

Отто понял, о каком солдате и о каком машинисте шла речь, но даже не повернулся в сторону говоривших. Слова сразу же вылетели из его ушей, и проскользнули по коже так, будто были намазаны мылом. Краузе продолжил молча выполнять приказы.

Его батарею теперь поставили на Псковском рубеже, и орудия развернули на север. Стояли гаубицы в густом ельнике, а солдаты расположились прямо в снегу. Строить землянок не стали, ибо чувствовали, что пробыть здесь им доведется не долго. Грелись возле трещавших костров, а спали прямо на больших сугробах, зарываясь в нарубленный лапник. Вскоре у многих бойцов распухли уши, но они, как будто, даже не обращали на них никакого внимания.

Начальство на позиции не появлялось. Только однажды явился непонятно каким ветром занесенный гауптштурмфюрер СС. Он пожал Краузе руку и сказал, что их батарея – последняя надежда Рейха, ведь прямо за спинами Отто и его солдат простираются исконно германские земли, некогда входившие в Левонский орден. Эсэсовец высказался о своей вере в то, что артиллеристы Вермахта станут непреступной стеной на пути славяно-монгольских орд, после чего исчез так же незаметно, как и появился.

Задумываться о причинах появления на позиции этого эсэсовца Отто и его солдатам долго не пришлось. Через несколько минут облепленная снегом суровая хвоя елок окрасилась заревом полыхавшего неподалеку большого пожара. Артиллеристы стояли, раскрыв рты, и молча наблюдали за расстилавшимся впереди морем огня, в которое с небес обрушивались все новые и новые пламенные молнии. Они тогда еще не знали о существовании у русских испепеляющего землю оружия, которые те ласково называли «Катюшами», и им казалось, будто увидели действие таинственной русской магии, рожденной среди промерзших лесов.