ВОЗВРАЩЕНЦЫ И РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ 7 страница

– Даешь дальше, – орет старший.

Опять лямки натягиваются, скрипят полозья, и скоро от нас начинает идти пар, как от настоящих лошадей, а не просто «вридло».

Наконец, доезжаем до морского берега и переходим на лед залива. Глубокая губа минует возвышенности мелких островов, разбросанных по заливу. Везти стало полегче. На короткое время выглянуло солнце, и нестерпимая белизна снега стала утомлять зрение.

Мы въехали на остров, застроенный новыми домами, поднимаясь в горку по дороге, идущей от сарая, построенного на деревянной пристани. На берегу лежали опрокинутые на зиму лодки. У меня сжалось сердце. Мне сразу представилось, как в одной из этих лодок темной ночью я пробираюсь прочь от острова слез и крови... Эх, вот если бы сюда попасть!

Мы сложили кирпичи в указанном месте. Пока весь «обоз вридло» подтянулся, наконец, к острову, у нас, прибывших первыми, оказалось некоторое свободное время. Я воспользовался им для осмотра фермы и вместе с Петрашко направился к желтому забору с сеткой наверху, окаймлявшему питомник, занимавший большую часть острова. Тотчас за забором начинались помещения для пушных зверей. Они имели вид клеток, расположенных рядами, образующими аллеи. Размер каждой клетки, состоящей из деревянного каркаса, обтянутого проволочной сеткой, – восемь на двенадцать метров, высота – около трех метров. Внутри каждой клетки ящикообразное гнездо на ножках. В питомнике, как я узнал потом, разводились голубые песцы, черно-серебристые лисицы, соболя.

– Вот здесь бы поработать, – говорю я Петрашк.

– Все дело в блате, – ответил он. – Это временное чекистское сумасшествие, конечно, скоро пройдет. Воры и полуграмотный сброд нас на нашей работе в лагерном аппарате все равно не заменят. Постепенно опять вернемся «в семью трудяших».

К нам подошел высокий, худощавый человек с военной выправкой – по-видимому, один из служащих питомника.

– Вот обратитесь к Борису Михайловичу, – сказал Петрашко, пожимая руку пришедшему.

Полковник Борис Михайлович Михайловский узнав о моем влечении к кролиководству, сообщил:

– У нас с кролиководством обстоит довольно скверно. Климат или еще что-нибудь тому виною, но молодняк не живет, хотя мы его в отапливаемых помещениях держим.

– Попробуйте взять меня. Я думаю это дело у меня пошло бы.

– В самом деле, вы бы поговорили с директором пушхоза Туомайненом.

– Дело пожалуй не выполнимое, – сказал я с усмешкой, глядя на Михайловского.

Совет «поговорить» с одним из лагерных олимпийцев, мне «вридло», не имеющему права распоряжаться собой, зависящему всецело от «погоньщика», звучал насмешкой. Михайловский это понял и сказал:

– Попробуйте, подайте заявление директору Туомайнену. Жаль, что вы в своей анкете не показали себя специалистом по кролиководству.

Конечно, если бы я знал соловецкие порядки раньше, так я бы не только кролиководом и алхимиком бы записался на всякий случай.

ПАСХА

Весною стало особенно тяжело возить грузы. Наши маршруты стали даже удлиняться, ибо прибавился день. Мы возили грузы и в Филимоново и в Савватьево, в пушхоз, на ближния торфоразработки.

Снег Стал рыхлым и во многих местах напитался водой, работа еще более стала тяжелой. Я уже привык к черным кругам и звездам перед глазами и тянул свою лямку равнодушно, как лошадь. Мускулы почти все время напряжены, в теле постоянная тяжесть, в голове ни единой мысли. И это особенно тяжело: не задумаешься, не отвлечешься от настоящего. И оттого время ползет медленно. Кажется – чем больше надо проявлять усилий, тем медленнее оно идет. В роту я возвращался усталый и разбитый. Трудно представить себе более приятное ощущение, чем отдых после очередного рейса на топчане. Каждый валится на свою постель во всем как был и остается неподвижным.

Иногда ко мне в роту заходили Матушкин или Веткин и проводили со мною часок – другой. Они приносили с собою лагерные новости и для меня были единственным связующим с внешним миром звеном.

А между тем, незаметно подходила пасха.

Мои соседи – священники работали в Кремле и также сильно уставали. Иногда мы, лежа на нарах, шепотом разговаривали друг с другом, делились своим горем и надеждами на избавление.

– Будет ли в этом году пасхальное Богослужение в кладбищенской церкви? – осведомился как-то я.

– По-видимому, будет, – ответил отец Иван. – Во всяком случае владыка Илларион уже хлопочет перед лагерным начальством о разрешении присутствовать на этом Богослужении заключенным иерархам. Питают надежду попасть в церковь и некоторые заключенные.

– Только нам на разрешение рассчитывать нечего, – заметил епископ, – у нас будет рабочий день.

Ко мне зашел, наконец, разыскавший меня после падения на дно Сергей Васильевич Жуков. Мы разговаривали о пушхозе. Жуков сообщил мне подробности возникновения пушхоза. Там работал научный сотрудник СОК'а, сам же глава пушхоза – директор Туомайнен бывает в СОК'Е и Жуков его хорошо знает.

– Не можете ли вы передать ему мое заявление. Питаю надежду устроиться там по кролиководству.

– Конечно, передам. Вот статья у вас тяжеловатая. Пожалуй, не отпустят на такое блатное место, как пушхоз.

Все же я написал заявление и Жуков обещал передать его Туомайнену на днях, при первой с ним встрече.

– А вы не собираетесь в пасхальную ночь присутствовать на Богослужении у монахов-инструкторов в кладбищенской церкви? – спросил я, прощаясь с Сергеем Васильевичем.

Жуков вздохнул и потупился.

– Риск, знаете, большой. Можно, вот как вы, на дне очутиться. А выбираться отсюда – надо большую сноровку иметь.

В пасхальную ночь мы лежали по обыкновению усталые и разбитые. В кладбищенской церкви святого Онуфрия тринадцать епископов во главе с местоблюстителем патриаршего Престола Петром Крутицким служили пасхальную утреню. Полтора десятка монахов и несколько счастливцев из заключенных присутствовали на этом последнем торжественном Богослужении на Соловках. В следующем году доступ в церковь кому-либо из заключенных был строго воспрещен, а еще через год была закрыта последняя кладбищенская церковь и вывезен с острова последний монах.

Мои соседи – священники, за молитву во время утрени в боковой келье, где жил ротный писарь офицер, на другой день были схвачены и посажены в карцер (в одинадцатую роту). Вскоре после того был арестован и третий мой сосед – католический епископ и вместе с группой православных и католических иерархов (тридцать человек), был изолирован на острове Анзере. Весна 1929 года ознаменовалась началом гонения на духовенство, попавшее в лагерь. Духовенство вступало на тяжкий путь невиданных унижений и гибели от непосильного труда и голода.

Весною, по стаянии снега из двенадцатой роты начали рассылать людей на работы вне Кремля. Нужно было освобождать помещения для новых этапов. Первыми были «изъяты из обращения» запретники. Как-то днем стали вызывать по списку десятка два заключенных.

– Куда это вы? – спрашиваю.

– В запрет. Весна наступает и нашему брату хода за Кремль нет.

МАКСИМ ГОРЬКИЙ

Однажды ночью нашу большую партию «вридло» подняли, заставили собрать вещи и повели куда-то в сумрак.

Мы долго шли по грязной и скользкой дороге, по болотам и по лесу, пока не вышли на поляну. Стало уже светать. В серых зданиях, выступивших из полусумрака, я узнал кирпичный завод. Нас привели в новый дощатый барак и положили на полу. Топчаны для нас еще не были сделаны. От лошадиной службы мы были, так сказать, отпущены в запас до будущих снегов. А пока нам предстояла одна из тяжелых работ, то «плинфоделие египетское», о котором так выразительно повествует библейская книга «Исход»:

– Сделали жизнь их горькой от тяжелой работы над глиной и кирпичами, к которой понуждали их с жестокостью.

Я был все же рад исходу из мрачного Кремля, рад весенним солнечным лучам и полярной весне.

Весна на Соловках наступает внезапно. Весенний день здесь круглые сутки и рост растений в течение суток не приостанавливается. Оттого лиственные деревья и кустарники распускаются как по мановению волшебного жезла. Заросли карликовой березы на фоне желтых моховых подушек нежно зеленеют свежими, только что развернувшимися листьями. Впрочем, все это мы видим только по дороге из барака на завод. Нам не до вешних чудес природы. Вот наши сутки.

Утром в шесть часов подъем, в половине седьмого – поверка, в семь без четверти развод.

Мы выходим к низенькому одноэтажному зданию, где живет зав кирпичным заводом – инженер из заключенных. Строимся. Перед строй выходит зав командировкой – стрелок-охранник. На приветствие этого человека, могущего совершенно безнаказанно убить любого из нас, как собаку, отвечаем обычным «здра». Если имеются какие либо приказы или постановления ИСО о расстрелах, стрелок их перед нами вычитывает; затем скажет несколько наставительных в компартийном духе фраз – и уходит. Его место занимает старший десятник. Он выкликает фамилии по наряду, составленному накануне. Вызванные выступают вперед. Как скоро набирается группа – десятник объявляет, куда ей идти и что делать. Работа без часов – на целый день. Дни в ней тянутся, как тяжелый сон. Все время заранее распределено на непрерывную работу. На отдых дается так ничтожно мало, словно нарочно для того, чтобы мы не успевали придти в себя и оглядеться.

Я иду на механическую выделку кирпича. Большая машина, похожая на утермарковскую печь, гонит длинную глиняную ленту на аппарат для резки кирпича. Уссурийский казак режет кирпич особым прибором, а я, надев на руки деревянные «хватки», быстро убираю отрезанные кирпичи в вагонетки. Без перерыва идет движимая мотором машина; нагруженные вагонетки укатываются прочь, на их место подкатываются пустые. Здесь не только задуматься, а на секунду-другую зазеваться нельзя: пропустишь момент уборки кирпича. Я обязан снять девять тысяч кирпичей. Иногда это берет десять часов, иногда двенадцать и больше. День и ночь идет машина на двух сменах.

Особенно тяжело бывало на ночной смене. Всю ночь проработав около гудящей машины, поутру, когда большинство заключенных отправляется еще только на работу, тихонько, едва жив, бреду к торфяному озерку подле нашего барака. Я взял привычку купаться в его темноватых водах.

Тело в них принимает красноватый оттенок. Берега у таких озер обрывисты – сразу идет глубина. Проплыв немного, смываю грязь и опять как будто жив. Освеженный иду в барак.

Путь мне мимо ларька, запертого в эти ранние часы, а потому охраняемого. Сторож, крестьянин-баптист из Черноморья, – сидит, тихо напевает свои духовные песни. Завидев меня, вступает в беседу-проповедь: затеял обратить меня на «путь истины», ибо по внешним признакам я представляюсь ему подходящим для секты – не пью, не курю, не ругаюсь, не ем мяса. В споры с ним я, конечно, не вступал, и мы дружелюбно расставались до следующей встречи следующим утром после ночной смены.

Из компаньонов моих по бараку, подполковник Гзель Константин Людвигович, работал на вагонетках. Он благополучно вышел из Секирного изолятора, проработал немного в качестве «вридло» и теперь перешел на кирпичный завод. Наши постели были рядом. Невдалеке помещались Иван Александрович Офросимов и рядом с ним кавалерист и ярый лошадник Осоргин. Иногда к ним приходил плотный, немного выше среднего роста, моряк с длинными рыжими усами и серыми глазами. Он обычно садился на топчан Офросимова и они говорили по-французски.

– Кто это, Иван Александрович?

– Моряк. Адмирал. Из Кремля.

– Что нового в Кремле?

– На Соловки ждут Максима Горького.

Горький... Певец «Буревестника», вот этот самый Горький, носитель «общественных идеалов» – едет сюда, в юдоль отчаяния! Мы радостно встретили это известие, радостно сообщали друг другу о своих воскресших надеждах на избавление. Певец «Буревестника», конечно, заклеймит палачей и скажет свое веское слово за нас, угнетаемых и истребляемых палачами. Горький не кто-нибудь, он босяк, его не проведешь на туфте, он все увидит, все обличит.

И вот – дождались.

* * *

Максим Горький появился у нас в самый разгар работы. Я в этот день занят был на относке кирпича. Приостановился у сушильных навесов. Вижу: у дома зава, где бывает утренний развод, группа военных (чекистов), среди них высокая фигура:

– Максим Горький.

Группа подошла к дому и остановилась у «стенной газеты». Ее сфабриковал с нашей помощью, присланный из Кремля агент «культурно-воспитательной части» – «воспитатель». Соль этого номера стенной газеты заключалась в карикатуре юмористического отдела, иллюстрированного даровитым художником из заключенных. Рисунок изображал: бежит в больших попыхах «парашник» [«Парашник» – передатчик всяких новостей, называемых «радио-парашами»] а на него спокойно смотрит зритель «заключенный». Подпись:

П а р а ш н и к . Горький приехал.

3 р и т е л ь. На сколько лет и по какой статье?

Горький почитал газету и шутливо похлопал по плечу стоявшего рядом с ним чекиста.

Группа направилась к нам. Во главе шел один из злейших палачей русского народа, Глеб Бокий, постоянный инспектор Соловецкого лагеря, член коллегии ГПУ, отправивший на тот свет бесконечное количество русских людей. Там же в группе были: начальник лагеря Ногтев, его помощник Мартинелли и еще несколько второстепенных чекистов. Группу замыкали молодой Максим Пешков (сын М. Горького) с женой. Оба они были в кожаных куртках и имели веселый вид. Очевидно, экскурсия их забавляла.

Я с волнением ждал прихода Горького. Вот он уже близко. Жадно всматриваюсь в это лицо, изборожденное глубокими морщинами, в эти глаза, поглядывающие из под насупленных бровей:

– Вот он, вот босяк, познавший собственным опытом все житейские невзгоды. Его не надуют. Нет, он увидит и поймет наши невыносимые страдания! Он скажет свое слово. И уж, конечно, к его слову прислушиваются все: оно ведь звучит на весь мир. Не может быть, чтобы он покрыл здешние злодеяния. Не может быть, чтобы его совесть промолчала при зрелище неслыханных преступлений, творимых чекистами. Неужели он закроет глаза и заткнет уши – не захочет видеть, не захочет слышать?

Горький поравнялся с нами и ... прошел дальше немного развалистой походкой, покуривая и покашливая.

И все.

Даже ничего не спросил. Ни кто мы, ни каково работается. Посмотрел из под насупленных бровей и дальше.

Направился он по лесной дороге в Соловецкое пушное хозяйство. Здесь, в лесу на дороге его подстерег и перенял топограф Ризабелли. Он вышел из чащи неожиданно для чекистов и, уйдя с Горьким вперед, рассказал ему о многом, что творилось в лагере. Улучшив минуту Ризабелли опять юркнул в кусты. Воображал, что была, не была, но он сделал свое смелое дело: открыл Горькому глаза на Соловецкую правду и предостерег его от чекистской туфты.

Горький посетил на главном острове все места, где работали заключенные, побывал всюду за исключением рабочих рот, то есть, как раз дна лагерной жизни. Был показан Горькому даже Секирный изолятор. Здесь была загнута туфта по всем правилам чекистского непревзойденного искусства. Подлинные заключенные Секирного изолятора были заранее переведены за шесть километров на Амбарную (скит на островах на Амбарном озере). Вместо них сидело шестеро переодетых чекистов. Горький застал их благодушно читающими газеты. Не тюрьма, а читальня, не застенок, а клуб.

На электростанции начальник её, инженер из заключенных, не убоясь чекистов, обратился к Горькому в присутствии их со слезами, умоляя о защите. И еще шесть заключенных, один за другим, находили случай проникать к Горькому, чтобы осветить перед ним с возможной полнотою, творящиеся в Соловках чекистские преступления. Так что туфта туфтой, но Горький всю правду видел и был осведомлен обо всем.

Туфта же, конечно, усердствовала во всю. Ровно в двенадцать часов был дан с электростанции гудок: впервые со дня основания лагеря. За гудком последовал двухчасовой отдых: это уже совсем неслыханно и из ряда вон выходило. Несколько дней прожил Горький на Соловках в удобном хуторе Горки, и во все эти несколько дней мы имели двухчасовой обеденный отдых.

Ага – думаем, вот оно что. Новым ветром повеяло. Вот оно уже сказывается человеколюбивое влияние проницательного босяка, которого туфтою не проведешь, потому что он сам все испытал на своей собственной шкуре... Новых порядков надо ждать... Новые дни идут...

И они пришли, эти новые дни. Две недели спустя, мы прочли в «Известиях» хвалебную статью Максима Горького о политике ГПУ, с защитою смертной казни. Он объявлял естественным и законным «уничтожение классовых врагов»: меч пролетариата, то есть ГПУ, должен, дескать, прокладывать дорогу будущему.

А мы, как были, так и остались «удобрением для коммунистических посевов». И больше никаких льготных гудков, никаких двухчасовых отдыхов. Получили еще урок, еще одно подтверждение нашей обреченности.

И опять потянулись унылые дни без просвета, без надежды на избавление, без надежды когда-нибудь увидеть близких.

Только в снах я вижу милые глаза

Милых рук ищу прикосновенья...

Нет в тоске минутного забвенья

И мгновенья стали как года.

Нет надежды, тяжко от тоски.

Пред очами глушь, болота и леса И труду и горю нет конца.

Соловки, кровавый остров Соловки!

Отскрипят тоскливо крики чаек

В Кремль опять вселится воронье.

В дни тоски лишь редкое письмо.

Тундру снегом ветер заметает.

Без конца, без края ночь немая.

Неизбывный тяжкий гнет тоски...

Соловки, кровавый остров Соловки!..

Неужели есть и жизнь иная?

Только в снах я вижу милые глаза.

Милых рук ищу прикосновенья.

Тяжко горе, нет ему забвенья.

Вспомни, вспомни в этот час меня.

[Нет искусства в этих соловецких стихах: голос отчаяния, стон из «юдоли сени смертной»... В воле Горького было внять стонам юдоли и внести луч утешительного света в её безнадежный мрак. Но он прошел сквозь нее как бы слепым и глухим. Если уж так, то хоть остался бы после того также и немым. Но, покорствуя властному «социальному заказу», не удержал ни языка, ни пера и – вместо того, чтобы дезинфекцировать чумную язву соловецкой лжи и жестокости, восславил «царствие чумы», по чекистской шпаргалке, под указкою Глеба Бокия. Недобрую память оставил по себе Максим Горький на Соловках. Все прощают люди сущие в страданиях – даже обманутые надежды, – но обманутой веры в большего человека восстановить нельзя. Ред.]

СОЛОВЕЦКИЙ ЗАГОВОР

ПЕРВЫЕ ВЕСТИ

– Вам посылка, – сказал мне как-то компаньон по бараку, бывший секирянин полковник Гзель.

Я пошел к начальнику командировки стрелку-украинцу.. Этот мордатый парняга чрезвычайно любил воинское чинопочитание. Я об этом узнал горьким опытом. Я имел неосторожность однажды придти и попроситься в кремлевскую библиотеку. Он меня обругал и почти выгнал.

– А вы бы подошли по-военному. Так мол и так, гражданин стрелок, – посоветовал мне один из старых рабочих кирпичного завода.

Я постучал в дверь. Минута молчания. Потом сердитый и презрительный окрик:

– Ну?

Я вошел и вытянулся по военному.

– В чем дело? – сказал стрелок, лежа в кровати.

Я попросился за посылкой, имея тайную надежду получить пропуск для следования без конвоя.

Стрелок нехотя встал, спросил фамилию, написал пропуск и молча вручил мне его.

Из Кремля я возвращался радостный: получил весточку от близких. У сельхоза неожиданно встречаю по-прежнему энергичного и размашистого Петрашко.

– Я, брат, выкарабкался, – весело сказал он, пожимая мне руку. – Теперь туфту заряжаем на сортоиспытательной станции.

Он посмотрел на мое бледное, осунувшееся лицо.

– Пора бы и вам выползать.

Мы шли мимо Святого озера в лесу. Рядом была закрытая полянка.

– Свернем сюда, – сказал Петрашко. – Я вам кое-что сообщу.

* * *

... Я возвращался на кирпичный завод совершенно ошеломленный новостью, боялся верить в близкое избавление. Лежа на топчане в недолгие часы отдыха, я старался осмыслить это новое. А что, если не удастся, если организация провалится? В моем воображении всплывало смеющееся лицо Петрашко, его презрительный тон:

– Этот курятник занять нам ничего не будет стоить. И среди стрелков есть наши.

Даже среди стрелков! Организация существует почти год. Почти год люди готовятся к решительному бою – к захвату острова!

В моем воображении встает эта картина. Падают чекистские оковы. Освобожденные Соловки котлом кипят. Мы захватываем суда и движемся на Кемь. Захватываем Кемский пересыльный пункт, завладеваем оружием и боевыми припасами и, под охраной своего отряда, отступаем в Финляндию.

Я вновь стал чувствовать бег тяжелых дней. И чем тяжелее было мне, тем ярче горела надежда на избавление. Теперь, при виде чекиста, я ощущал не тоску, не тяжесть на душе. Для меня он, этот нынешний хозяин моей жизни, могущий убить меня, стереть в порошок, – стал жалкой игрушкой грозно наплывающей, взволнованной стихии. Встанет сердитый вал и швырнет его как щепку в бездну небытия.

Через два месяца меня вызвали в УРЧ. Мрачный Малянтович взял мою учетную карточку, какие-то бумаги, задал мне несколько вопросов и, наконец, сказал:

– Завтра отправляйтесь без конвоя в пушхоз, в распоряжение Туомайнена.

Я вылетел пулей из прокуренного УРЧ'а и встретился с Петрашко.

– Куда?

– На кирпичный. Завтра перехожу в пушхоз.

Петрашко улыбнулся.

– Даже и из пушхоза никогда не закрыта дорога и на Секирную и на кирпичный и в шестнадцатую упокойную роту.

Мы посмотрели друг другу в глаза и обменялись крепким рукопожатием.

Петрашко вполголоса бросил:

– Скоро!

Я расстался с ним взволнованный и радостный.

СОЛОВЕЦКИЙ ПУШХОЗ

В непосредственной близости к каменной ламбе объединяющей Главный Соловецкий остров с островом Муксоломским, находится неширокий пролив, ведущий в большое внутреннее море, врезавшееся в Соловецкий материк. Это внутреннее море – Глубокая губа усеяна множеством покрытых лесом островов и островков.

Глубокая губа, вдаваясь в материк, только на два километра не доходила до кирпичного завода. Здесь отделенная проливом метров в сорок шириной, раскинулась ближняя группа островов, прилегающих близко один к другому. Первые три – совсем маленькие каменные конусы, выдавшиеся из воды, поросли елями и мхом. Зато последующие восемь островов имели пространство от одного до девяти гектаров. На трех большкх островах: Лисьем, Песцовом и Кроличьем расположена Соловецкая зооферма (пушхоз).

На зооферму можно было попасть или переправившись на лодке через пролив, или же с противоположного ему берега Глубокой губы от Варваринской часовни – также на лодке.

Белые ночи пошли на ущерб. Их бледный, словно подводный свет, заменили глухия сумерки надвигающейся осени. По берегам моря и на полянах колыхались пестрые травы, взлелеянные непрерывным полярным днем. Мы впятером плывем на лодке по неспокойным водам Глубокой губы. Я и молодой латыш-комсомолец Пильбаум едем в питомник пушных зверей в качестве пассажиров, трое рыбаков везут нас и очередной улов рыбы.

Нам предстояло проплыть два с половиной километра. Лодку изрядно покачивало. Я с удовольствием смотрел на пенящиеся волны и на живописные острова, встречавшиеся нам на пути. Все они поросли лесом и яркая зелень трав опоясывала их как бордюром. Впереди лодки в разных местах залива неожиданно появлялись массивные морские зайцы и изогнувшись над поверхностью воды дугой, с шумом ныряли в глубину. Они, очевидно, охотились на мелкую рыбу.

– Хорошие тут места, – сказал Пильбаум. – Я почти по всему острову бывал, но красивее этих мест не нашел.

– Давно вы в питомнике, – спросил я.

– Да я там, собстенно, с зимы, только сперва работал не в питомнике, а был счетоводом у производителя строительных работ. Понравилось мнезвероводное дело, меня и перевели в питомник. Там житье совсем не такое, как в Кремле или даже в сельхозе.

– Я зимой возил туда кирпичи, – сказал я.

– Вы были «вридло»? Я не испытал этого удовольствия, хотя уже вторую трехлетку начал отбывать. Второй срок успел получить.

Пильбаум подробно ознакомил меня с питомником и со своими злоключениями. Я насторожился, узнав о них и невольно спрашивал себя – кто это? Очевидно, чекист. Близкий друг Пильбаума был секретарем Сталина. В то время, как я рассматривал вынутые Пильбаумом фотографии Сталина в группе с какими-то людьми, Пильбаум подробно рассказывал мне биографию каждого из них. Но я едва слушал его. Мною овладело тяжелое сомнение: что, если я попаду в среду чекистов? Во время восстания могут выйти осложнеия. Что, если я не смогу присоединиться к восставшим?

Между тем Пильбаум уже принялся рассказывать о питомнике пушных зверей. Оказалось, чго заведующий питомником финн Туомайнен, Карл Густавович, сам отсидел на Соловках три года и теперь, уже будучи вольным, остался служить по договору с ГПУ. Дело его не безинтересно – у финской коммунистической партии было два комитета: один работал в России, а другой в Финляндии. При изгнании коммунистов из Финляндии разогнан был и комитеть финской компартии. Таким образом в России оказалось два финских комитета. Разумеется, один комитет не пожелал признать другого и все закончилось потасовкой и револьверной стрельбой с несколькими жертвами. Проигравшие битву комитетчики, вместе со своими приверженцами, в числе коих был и Туомайнен, очутились на Соловках:

– Карл Густавович в лагере не пошел в лагерную администрацию, как человек в прошлом партийный, а начал с самой скромной должности кучера у начальника лагеря Эйхманса. И вот как-то раз при разговоре с Эйхмансом, посоветовал ему заняться на Соловках разведением кошек на мех и собак на племя.

Я вспомнил: мне приходилось слышать про Соловецкий собачий питомник, существующий, вероятно, и по сию пору.

– Так вот, – рассказывает Пильбаум, – разведение кошек было прекращено, а Туомайнену поручено сначала разведение красных лисиц, а затем в Америкебыли приобретены черно-серебристые лисицы и основан настоящий промышленный питомник пушных зверей.

– Туомайнен и раньше занимался этим делом? – спросил я.

– Какое там. В Финляндии он был агентом пароходной компании. Да тут с него знания звероводного дела никто и не требовал. Дали ему из СОК'а научного сотрудника Серебрякова, прислали заграничную, главным образом, американскую литературу по звероводству, он и принялся за работу. Теперь считается авторитетом в этом деле.

Лодка наша дошла до Сенокосного острова и сделала крутой поворот к двум соседним островам, соединенным временным мостом. Справа был расположен Песцовый остров с постройками, прятавшимися в чаще деревьев – слева – Лисий остров, с красивыми новыми домами в шведском стиле, расположенными на пригорке, у довольно крутого спуска к пристани.

Чем ближе подходила наша лодка к островам, тем яснее нам было видно кипящую жизнь в этих заброшенных местах: шла горячая работа по постройкепитомника.

На пристани Лисьего острова чернела группа людей.

– Нас уже ожидают, – пояснил Пильбаум. – Вот стоит в сторонке вдвоем с женой Полиной Андреевной сам Туомайнен.

Мы вышли на пристань. Туомайнен тотчас повел меня в крольчатник и по дороге сообщил:

– Не идет у нас дело с кроликами. Сам я в нем ничего не понимаю. Год тому назад получили мы из Германии сорок шесть штук шиншилловых кроликов и вот весь приплод за год почти начисто погиб.

В крольчатнике мы застали Михайловского и рабочего Самойлова. Здоровый и крепкий богатырь с поврежденным левым глазом, Самойлов совсем не походил на угнетенного соловчанина. Я обратил внимание на идеальную чистоту в крольчатнике и заметил, как Самойлов подбирал с полу даже каждую небольшую соринку, если она выпадала из клетки или была принесена случайно с обувью.

Меня удивило одно странное обстоятельство: кролики при нашем входе бросались к сетке (проволочной) клетки, некоторые даже ее царапали. Я раньше никогда не наблюдал такого явления и не знал, чему его приписать. Обычно кролик или лежит, или уходит вглубь клетки, если в крольчатник приходит кто-либо посторонний.

Мы стали осматривать животных. Состояние их было чрезвычайно скверным: они зажирели. Некоторое количество оставшихся в живых молодых кроликов имело самый жалкий вид: кривые рахитичные ноги, истощенный организм.

– С молодыми надо осторожно, – поясняет мне Самойлов, – как только прыгнет неладно, сейчас у него паралич зада.

Туомайнен ушел, оставив меня с Михайловским. Почтенный полковник повел меня по всему острову знакомить с хозяйством и в заключение показал комнату, где я буду жить вместе с другими работниками питомника, перезнакомил меня со всеми и на прощанье сказал:

– Если вам удастся поставить кролиководство на должную высоту, будете жить себе припеваючи, не почувствуете и каторги.

Я возвратился в крольчатник. Был уже полдень. Самойлов закончил уборку и теперь сидел в кухне крольчатника у окна.

– Когда приступаете к очередному кормлению? – спросил я.

– Вечером.

– Стало быть, кормите только два раза в день.

– Конечно, два раза. Да и чем их кормить днем? Сена они почти не едят, овса тоже. А вот вечерком сварим им корм – тогда и поедят.

Я с любопытством смотрел на Самойлова – мистифицировать меня он что ли хочет? Однако, ведь крольчатник поручен мне, а Самойлов здесь только рабочий.

– Нус, посмотрим, что у нас за капризные кролики, – сказал я и взяв ведро с водой, стал усердно наливать воду в имеющиеся в каждой кроличьей клеткепосудины.