Виктор Петрович Покровский 5 страница

Бессонница — великое средство пытки и совершенно не ос- тавляющее видимых следов, ни даже повода для жалоб, разразись завтра невиданная инспекция. «Вам спать не давали? Так здесь же не санаторий!» Можно сказать, что бессонница стала универ- сальным средством в Органах, из разряда пыток она перешла в самый распорядок госбезопасности. Во всех следственных тюрь- мах нельзя спать ни минуты от подъёма до отбоя (в Сухановке и ещё некоторых для этого койка убирается на день в стену, в дру-


гих — просто нельзя лечь и даже нельзя сидя опустить веки). А главные допросы — все ночью.

— В развитие предыдущего — следовательский конвейер. Ты не просто не спишь, но тебя трое-четверо суток непрерывно допрашивают сменные следователи.

Карцеры. Как бы ни было плохо в камере, но карцер всег- да хуже её, оттуда камера всегда представляется раем. В карцере человека изматывают голодом и обычно холодом (в Сухановке есть и горячие карцеры). Например, лефортовские карцеры не отапливаются вовсе, арестанта же раздевают до белья, а иногда до одних кальсон, и он должен в неподвижности (тесно) пробыть в карцере сутки-трое-пятеро (горячая баланда только на третий день). В первые минуты ты думаешь: не выдержу и часа. Но ка- ким-то чудом человек высиживает свои пять суток, может быть, приобретая и болезнь на всю жизнь.

У карцеров бывают разновидности: сырость, вода. Уже после войны Машу Гоголь в Черновицкой тюрьме держали босую два часа по щиколотки в ледяной воде — признавайся! (Ей было восемнадцать лет, как ещё жалко свои ноги и сколько ещё с ни- ми жить надо!)

— Считать ли разновидностью карцера запирание стоя в ни- шу? Уже в 1933 в Хабаровском ГПУ так пытали С. А. Чеботарёва: заперли голым в бетонную нишу так, что он не мог подогнуть колен, ни расправить и переместить рук, ни повернуть головы. Это не всё! Стала капать на макушку холодная вода (как хресто- матийно!..) и разливаться по телу ручейками. Ему, разумеется, не объявили, что это всё только на двадцать четыре часа. Страшно это, не страшно, — но он потерял сознание, его открыли назав- тра как бы мёртвым. Он далеко не сразу мог вспомнить — отку- да он взялся, что было накануне. На целый месяц он стал него- ден даже для допросов.

Голод уже упоминался при описании комбинированного воздействия. Это не такой редкий способ: признание из заклю- чённого выголодить. Скудный тюремный паёк, в 1933 невоенном году — 300 грамм, в 1945 на Лубянке — 450, игра на разреше- нии и запрете передач или ларька — это применяется сплошь ко всем, это универсально.

Битьё, не оставляющее следов. Бьют и резиной, бьют и колотушками, и мешками с песком. Очень больно, когда бьют по костям, например следовательским сапогом по голени, где кость почти на поверхности. Комполка Карпунича-Бравена би- ли 21 день подряд. (Сейчас говорит: «И через 30 лет все кости


болят и голова».) Вспоминая своё, и по рассказам он насчи- тывает 52 приёма пыток.

 

Надо ли перечислять дальше? Много ли ещё перечислять?

Чего не изобретут праздные, сытые, бесчувственные?..

Брат мой! Не осуди тех, кто так попал, кто оказался слаб и подписал лишнее...

 

* * *

Но вот что. Ни этих пыток, ни даже самых «лёгких» приёмов не нужно, чтобы получить показания из большинства, чтобы в же- лезные зубы взять ягнят, неподготовленных и рвущихся к своему тёплому очагу.

Нас просвещают и готовят с юности — к нашей специально- сти; к обязанностям гражданина; к воинской службе; к уходу за своим телом; к приличному поведению; даже и к пониманию изящного (ну, это не очень). Но ни образование, ни воспитание, ни опыт ничуть не подводят нас к величайшему испытанию жиз- ни: к аресту ни за что и к следствию ни о чём.

...И как же? как же устоять тебе? — чувствующему боль, сла- бому, с живыми привязанностями, неподготовленному?..

Что´ надо, чтобы быть сильнее следователя и всего этого

капкана?

Надо вступить в тюрьму, не трепеща за свою оставленную тёп- лую жизнь. Надо на пороге сказать себе: жизнь окончена, немно- го рано, но ничего не поделаешь. На свободу я не вернусь никог- да. Я обречён на гибель — сейчас или несколько позже, но поз- же будет даже тяжелей, лучше раньше. Имущества у меня боль- ше нет. Близкие умерли для меня — и я для них умер. Тело моё с сегодняшнего дня для меня — бесполезное, чужое тело. Только дух мой и моя совесть остаются мне дороги и важны.

И перед таким арестантом — дрогнет следствие! Только тот победит, кто от всего отрёкся!

Но как обратить своё тело в камень?

Ведь вот из бердяевского кружка сделали марионеток для су- да, а из него самого не сделали. Его хотели втащить в процесс, арестовывали дважды, водили (1922) на ночной допрос к Дзер- жинскому. Но Бердяев не унижался, не умолял, а изложил им твёрдо те религиозные и нравственные принципы, по которым не принимает установившейся в России власти, — и не только при-


знали его бесполезным для суда, но — освободили. Проявил точку зрения человек!

Н. Столярова вспоминает свою соседку по бутырским нарам в 1937, старушку. Её допрашивали каждую ночь. Два года назад у неё в Москве проездом ночевал бежавший из ссылки бывший ми- трополит. — «Только не бывший, а настоящий! Верно, я удосто- илась его принять». — «Так, хорошо. А к кому он дальше поехал из Москвы?» — «Знаю. Но не скажу!» (Митрополит через цепоч- ку верующих бежал в Финляндию.) Следователи менялись и со- бирались группами, кулаками махали перед лицом старушонки, она же им: «Ничего вам со мной не сделать, хоть на куски режь- те. Ведь вы начальства боитесь, друг друга боитесь, даже боитесь меня убить («цепочку потеряют»). А я — не боюсь ничего! Я хоть сейчас к Господу на ответ!»

Не сказать чтоб история русских революционеров дала нам лучшие примеры твёрдости. Но тут и сравнения нет, потому что наши революционеры никогда не знавали, что такое настоящее хорошее следствие с пятьюдесятью двумя приёмами.

Шешковский не истязал Радищева. И Радищев, по обычаю то- го времени, прекрасно знал, что сыновья его всё так же будут служить гвардейскими офицерами и никто не перешибёт их жиз- ни. И родового поместья Радищева никто не конфискует. И всё же в своём коротком двухнедельном следствии этот выдающийся человек отрекся от убеждений своих, от книги — и просил пощады.

Николай I не имел зверства арестовать декабристских жён, за- ставить их кричать в соседнем кабинете или самих декабристов подвергнуть пыткам. Не были преданы ответственности «знавшие о приготовлении мятежа, но не донесшие». Тем более ни тень не пала на родственников осуждённых (особый о том манифест). Но даже Рылеев «отвечал пространно, откровенно, ничего не утаи- вая». Даже Пестель раскололся и назвал своих товарищей (ещё вольных), кому поручил закопать «Русскую правду», и самое мес- то закопки. Редкие, как Лунин, блистали неуважением и презре- нием к следственной комиссии.

В конце же прошлого века и начале нынешнего жандарм- ский офицер тотчас брал вопрос назад, если подследственный находил его неуместным или вторгающимся в область интимно- го. — Когда в Крестах в 1938 старого политкаторжанина Зелен- ского выпороли шомполами, как мальчишке сняв штаны, он рас- плакался в камере: «Царский следователь не смел мне даже „ты” сказать!»


 

* * *

Наше (с моим однодельцем Николаем Виткевичем) впадение в тюрьму носило характер мальчишеский, хотя мы были уже фрон- товые офицеры. Мы переписывались с ним во время войны меж- ду двумя участками фронта и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения в письмах своих по- литических негодований и ругательств, которыми поносили Муд- рейшего из Мудрейших, прозрачно закодированного нами из Отца в Пахана. (Когда я потом в тюрьмах рассказывал о своём деле, то нашей наивностью вызывал только смех и удивление. Говорили мне, что других таких телят и найти нельзя.)

Высок, просторен, светел, с пребольшим окном был кабинет моего следователя И. И. Езепова — и, используя его пятиметро- вую высоту, повешен был четырёхметровый вертикальный, во весь рост, портрет могущественного Властителя. Следователь ино- гда вставал перед ним и театрально клялся: «Мы жизнь за него готовы отдать! Мы — под танки за него готовы лечь!» Перед этим почти алтарным величием портрета казался жалким мой бормот о каком-то очищенном ленинизме, и сам я, кощунственный хули- тель, был достоин только смерти.

Содержание одних наших писем давало по тому времени пол- новесный материал для осуждения нас обоих; от момента, как они стали ложиться на стол оперативников цензуры, наша с Вит- кевичем судьба была решена, и нам только давали довоёвывать, допринести пользу. Но беспощадней: от самого ареста, когда че- тыре блокнота военных дневников, написанных бледным твёрдым карандашом, игольчато-мелкие, кое-где уже стирающиеся записи, были брошены оперативниками в мой чемодан, осургучены и мне же дано везти тот чемодан в Москву, — раскалённые клещи сжи- мали мне сердце. Эти дневники были — моя претензия стать пи- сателем. Я не верил в силу нашей удивительной памяти и все го- ды войны старался записывать всё, что видел (это б ещё полбе- ды), и всё, что слышал от людей. Я безоглядчиво приводил там полные рассказы своих однополчан — о коллективизации, о го- лоде на Украине, о 37-м годе, и, по скрупулёзности и никогда не обжигавшись с НКВД, прозрачно обозначал, кто мне это всё рас- сказывал. И вот эти все рассказы, такие естественные на передо- вой, перед ликом смерти, теперь достигли подножия четырёх- метрового кабинетного Сталина — и дышали сырою тюрьмою для чистых, мужественных, мятежных моих однополчан.


Эти дневники больше всего и давили на меня на следствии. И чтобы только следователь не взялся попотеть над ними и не вырвал бы оттуда жилу свободного фронтового племени — я, сколько надо было, раскаивался и, сколько надо было, прозревал от своих политических заблуждений. Я изнемогал от этого хож- дения по лезвию — пока не увидел, что никого не ведут ко мне на очную ставку; пока не повеяло явными признаками окончания следствия; пока на четвёртом месяце все блокноты моих военных дневников не зашвырнуты были в адский зев лубянской печи, не брызнули там красной лузгой ещё одного погибшего на Руси романа и чёрными бабочками копоти не взлетели из самой верхней трубы.

Под этой трубой мы гуляли — в бетонной коробке, на кры- ше Большой Лубянки, на уровне шестого этажа. Стены ещё и над шестым этажом возвышались на три человеческих роста. Ушами мы слышали Москву — перекличку автомобильных сирен. А ви- дели — только эту трубу, часового на вышке на седьмом этаже да тот несчастливый клочок Божьего неба, которому досталось простираться над Лубянкой.

О, эта сажа! Она всё падала и падала в тот первый послево- енный май. Мой погибший дневник был только минутной струй- кой той сажи. И я вспоминал морозное солнечное утро в марте, когда я сидел у следователя. Он задавал свои обычные грубые во- просы; записывал, искажая мои слова. В протайках окна видне- лись московские крыши, крыши — и над ними весёлые дымки. А я смотрел не туда, а на курган рукописей, загрудивший всю се- редину полупустого тридцатиметрового кабинета, только что вы- валенный, ещё не разобранный. В тетрадях, в папках, в самодел- ковых переплётах, скреплёнными и нескреплёнными пачками и просто отдельными листами — надмогильным курганом погребён- ного человеческого духа лежали рукописи, и курган этот кониче- ской своей высотой был выше следовательского письменного сто- ла, едва что не заслоняя от меня самого следователя. И братская жалость разнимала меня к труду того безвестного человека, кото- рого арестовали минувшей ночью, а плоды обыска вытряхнули к утру на паркетный пол пыточного кабинета к ногам четырёх- метрового Сталина. Я сидел и гадал: чью незаурядную жизнь в эту ночь привезли на истязание, на растерзание и на сожжение потом? О, сколько же гинуло в этом здании замыслов и трудов! — целая погибшая культура. О, сажа, сажа из лубянских труб!! Всего обидней, что потомки сочтут наше поколение глупей, бездарней,

бессловеснее, чем оно было!..


 

 

————————

 

По Процессуальному кодексу считается, что за правильным хо- дом каждого следствия неусыпно наблюдает прокурор. Но никто в наше время в глаза не видел его до так называемого «допроса у прокурора», означавшего, что следствие подошло к самому концу. Свели на такой допрос и меня.

Подполковник Котов — спокойный, сытый, безличный блон- дин, ничуть не злой и ничуть не добрый, сидел за столом и, зе- вая, в первый раз просматривал папку моего дела. Минут пятнад- цать он ещё и при мне молча знакомился с ней. Потом поднял на стену безразличные глаза и лениво спросил, что я имею добавить к своим показаниям.

Его вялость, и миролюбие, и усталость от этих бесконечных глупых дел как-то передались и мне. И я не поднял с ним вопро- сов истины. Я попросил только исправления одной нелепости: мы обвинялись по делу двое, но следовали нас порознь (меня в Мос- кве, друга моего — на фронте), таким образом, я шёл по делу один, обвинялся же по 11-му пункту, то есть как группа. Я рас- судительно попросил его снять этот добавок 11-го пункта.

Он ещё полистал дело минут пять, явно не нашёл там нашей

организации, а всё равно вздохнул, развёл руками и сказал:

— Что ж? Один человек — человек, а два человека — люди. И нажал кнопку, чтоб меня взяли.

Вскоре, поздним вечером позднего мая, в тот же прокурорский кабинет с фигурными бронзовыми часами на мраморной плите камина меня вызвал мой следователь на «двести шестую» — так, по статье кодекса, называлась процедура просмотра дела самим подследственным и его последней подписи. Нимало не сомнева- ясь, что подпись мою получит, следователь уже сидел и строчил обвинительное заключение.

Я распахнул крышку толстой папки и уже на крышке изнутри в типографском тексте прочёл потрясающую вещь: что в ходе следствия я, оказывается, имел право приносить письменные жа- лобы на неправильное ведение следствия — и следователь обязан был эти мои жалобы хронологически подшивать в дело! В ходе следствия! Но не по окончании его...

Увы, о праве таком не знал ни один из тысяч арестантов, с которыми я позже сидел.

Я перелистывал дальше. Я видел фотокопии своих писем и со- вершенно извращённое истолкование их смысла неизвестными


комментаторами (вроде капитана Либина). И видел гиперболизи- рованную ложь, в которую капитан Езепов облёк мои осторож- ные показания.

— Я не согласен. Вы вели следствие неправильно, — не очень решительно сказал я.

— Ну что ж, давай всё сначала! — зловеще сжал он губы. — Закатаем тебя в такое место, где полицаев содержим.

Сначала?.. Кажется, легче было умереть, чем начинать всё сначала. Впереди всё-таки обещалась какая-то жизнь. (Знал бы я — какая!..)

И я подписал. Подписал вместе с 11-м пунктом. Я не знал тог- да его веса, мне говорили только, что срока он не добавляет. Из- за 11-го пункта я попал в каторжный лагерь. Из-за 11-го же пунк- та я после «освобождения» был безо всякого приговора сослан навечно.

И может — лучше. Без того и другого не написать бы мне этой книги...


 

 

Г л а в а 4

 

ГОЛУБЫЕ КАНТЫ

 

Во всей этой протяжке между шестерёнок великого Ночного За- ведения, где перемалывается наша душа, а уж мясо свисает, как лохмотья оборванца, — мы слишком страдаем, углублены в свою боль слишком, чтобы взглядом просвечивающим и пророческим посмотреть на бледных ночных катов, терзающих нас. Внутрен- нее переполнение горя затопляет нам глаза — а то какие бы мы были историки для наших мучителей! — сами-то себя они во плоти не опишут.

Известен случай, что Александр II, тот самый, обложенный ре- волюционерами, семижды искавшими его смерти, как-то посетил дом предварительного заключения на Шпалерной (дядю Большо- го Дома) и в одиночке 227 велел себя запереть, просидел больше часа — хотел вникнуть в состояние тех, кого он там держал.

Не отказать, что для монарха — движение нравственное, потребность и попытка взглянуть на дело духовно.

Но невозможно представить себе никого из наших следовате- лей до Абакумова и Берии вплоть, чтоб они хоть и на час захо- тели влезть в арестантскую шкуру, посидеть и поразмыслить в одиночке.

Кому-кому, но следователям-то было ясно видно, что дела — дуты! Они-то, исключая совещания, не могли же друг другу и се- бе серьёзно говорить, что разоблачают преступников? И всё-таки протоколы на наше сгноение писали за листом лист?

Они понимали, что дела — дуты, и всё же трудились за годом год. Как это?.. Либо заставляли себя не думать (а это уже разру- шение человека), приняли просто: так надо! тот, кто пишет для них инструкции, ошибаться не может.

Но, помнится, и нацисты аргументировали так же?

Либо — Передовое Учение, гранитная идеология. Следователь в зловещем Оротукане (штрафной колымской командировке 1938 года), размягчась от лёгкого согласия М. Лурье, директора Криво- рожского комбината, подписать на себя второй лагерный срок, в освободившееся время сказал ему: «Ты думаешь, нам доставляет удовольствие применять воздействие? — (Это по-ласковому — пытки.) — Но мы должны делать то, что от нас требует партия. Ты старый член партии — скажи, что´ б ты делал на нашем месте?»


Но чаще того — цинизм. Голубые канты понимали ход мясо- рубки. Следователь Мироненко в Джидинских лагерях (1944) го- ворил обречённому Бабичу, даже гордясь рациональностью по- строения: «Следствие и суд — только юридическое оформление, они уже не могут изменить вaшей участи. Если вас нужно рас- стрелять, то будь вы абсолютно невинны — вас всё равно рас- стреляют. Если же вас нужно оправдать, то будь вы как угодно виноваты — вы будете оправданы».

«Был бы человек — а дело создадим!» — это многие из них так шутили, это была их пословица. По-нашему — истязание, по их — хорошая работа.

 

————————

 

По роду деятельности и по сделанному жизненному выбору лишённые верхней сферы человеческого бытия, служители Голу- бого Заведения с тем большей полнотой и жадностью жили в сфе- ре нижней. А там владели ими и направляли их сильнейшие (кро- ме голода и пола) инстинкты нижней сферы: инстинкт власти и инстинкт наживы. (Особенно — власти. В наши десятилетия она оказалась важнее денег.)

Ведь это же упоение — ты ещё молод, ты, в скобках скажем, сопляк, но прошёл ты три годика того училища — и как же ты взлетел! как изменилось твоё положение в жизни! как движенья твои изменились, и взгляд, и поворот головы! Заседает учёный совет института — ты входишь, и все замечают, все вздрагивают даже; ты не лезешь на председательское место, там пусть ректор распинается, ты сядешь сбоку, но все понимают, что главный тут — ты, спецчасть. Ты можешь пять минут посидеть и уйти, в этом твоё преимущество перед профессорами, — но потом над их решением ты поведёшь бровями (или даже лучше губами) и ска- жешь ректору: «Нельзя. Есть соображения…» И всё! И не будет! — Или ты особист, смершевец, всего лейтенант, но старый дород- ный полковник, командир части, при твоём входе встаёт, он ста- рается льстить тебе, угождать, он с начальником штаба не выпьет, не пригласив тебя. Это ничего, что у тебя две малых звёз- дочки, это даже забавно: ведь твои звёздочки имеют совсем дру- гой вес, измеряются совсем по другой шкале, чем у офицеров обыкновенных. Над всеми людьми этой воинской части, или это- го завода, или этого района ты имеешь власть, идущую несрав- ненно глубже, чем у командира, у директора, у секретаря райко- ма. Те распоряжаются их службой, заработками, добрым именем,


а ты — их свободой. И никто не посмеет сказать о тебе на со- брании, никто не посмеет написать о тебе в газете — да не толь- ко плохо! и хорошо — не посмеют!! Ты — есть, все чувствуют те- бя! — но тебя как бы и нет. И поэтому — ты — выше открытой власти с тех пор, как прикрылся этой небесной фуражкой.

В одном только никогда не забывайся: и ты был бы такой же чуркой, если б не посчастливилось тебе стать звёнышком Орга- нов — этого гибкого, цельного, живого существа, — и всё твоё теперь! всё для тебя! — но только будь верен Органам! За тебя всегда заступятся! И всякого обидчика тебе помогут проглотить! И всякую помеху упразднить с дороги! Но — будь верен Орга- нам! Делай всё, что велят! Обдумают за тебя и твоё место: сегод- ня ты спецчасть, а завтра займёшь кресло следователя. Ничему не удивляйся: истинное назначение людей и истинные ранги людям знают только Органы, остальным просто дают поиграть: какой- нибудь там заслуженный деятель искусства или герой социалисти- ческих полей, а — дунь, и нет его. («Ты — кто?» — спросил ге- нерал Серов в Берлине всемирно известного биолога Тимофеева- Ресовского. «А ты — кто?» — не растерялся Тимофеев-Ресовский со своей наследственной казацкой удалью. «Вы — учёный?» — по- правился Серов.)

Работа следователя требует, конечно, труда: надо приходить днём, приходить ночью, высиживать часы и часы, — но не ло- май себе голову над «доказательствами» (об этом пусть у подслед- ственного голова болит), — делай так, как нужно Органам, и всё будет хорошо. От тебя самого уже будет зависеть провести следствие поприятнее, не очень утомиться, а то — хоть развлечь- ся. Ведь скучно всё время одно и то же, скучны эти трясущиеся руки, умоляющие глаза, трусливая покорность — ну хоть посо- противлялся бы кто-нибудь! «Люблю сильных противников! Приятно переламывать им хребет!» (ленинградский следователь Шитов).

Да кого тебе вообще стесняться? Да если ты любишь баб (а кто их не любит?) — дурак будешь, не используешь своего поло- жения. Одни потянутся к твоей силе, другие уступят по страху. Встретил где-нибудь девку, наметил — будет твоя, никуда не де- нется. Чужую жену любую отметил — твоя! — потому что мужа убрать ничего не составляет.

Нет, это надо пережить — что´ значит быть голубою фураж-

кой! Любая вещь, какую увидел, — твоя! Любая квартира, какую высмотрел, — твоя! Любая баба — твоя! Любого врага — с до- роги! Земля под ногою — твоя! Небо над тобой — твоё, голубое!!


 

 

————————

 

А уж страсть нажиться — их всеобщая страсть. Как же не ис- пользовать такую власть и такую бесконтрольность для обогаще- ния? Да это святым надо быть!..

Если бы дано нам было узнавать скрытую движущую силу от- дельных арестов — мы бы с удивлением увидели, что, при общей закономерности сажать, частный выбор, кого сажать, личный жребий в трёх четвертях случаев зависел от людской корысти и мстительности, и половина тех случаев — от корыстных расчётов местного НКВД (и прокурора конечно, не будем их отделять).

Как началось, например, 19-летнее путешествие Василия Гри- горьевича Власова на Архипелаг? С того случая, что он, заведую- щий райпо (старинное село Кадый Ивановской области), устроил продажу мануфактуры для партактива (что — не для народа, ни- кого не смутило), а жена прокурора не смогла купить: не оказа- лось её тут же, сам же прокурор Русов подойти к прилавку по- стеснялся, и Власов не догадался — «я, мол, вам оставлю» (да он по характеру никогда б и не сказал так). И ещё: привёл проку- рор Русов в закрытую партстоловую приятеля, не имевшего при- крепления туда (то есть чином пониже), а заведующий столовой не разрешил подать приятелю обед. Прокурор потребовал от Вла- сова наказать его, а Власов не наказал. И ещё, так же горько, ос- корбил он райНКВД. И присоединён был к правой оппозиции!.. Соображения и действия голубых кантов бывают такие мелоч- ные, что диву даёшься. Оперуполномоченный Сенченко забрал у арестованного армейского офицера планшетку и полевую сумку и при нём же пользовался. — Следователь Фёдоров (станция Решё- ты, п/я 235) при обыске на квартире у вольного Корзухина сам украл наручные часы. — Следователь Николай Фёдорович Круж- ков во время Ленинградской блокады заявил Елене Викторовне Страхович, жене своего подследственного К.И. Страховича: «Мне нужно ватное одеяло. Принесите мне!» Она ответила: «Та комна- та опечатана, где у меня тёплые вещи». Тогда он поехал к ней домой; не нарушая гебистской пломбы, отвинтил всю дверную ручку («вот так работает НКГБ!» — весело пояснял ей) и оттуда стал брать у неё тёплые вещи, по пути ещё совал в карманы хрус- таль (Е. В. в свою очередь тащила, что могла, своего же. «Доволь- но вам таскать!» — останавливал он, а сам тащил. Подобным

случаям нет конца.


 

 

————————

 

Однако судьба роковая — сесть самим, не так уж редка для голубых кантов, настоящей страховки от неё нет, а нижний ум говорит: редко когда, редко кого, меня минует, да и свои не оставят.

Свои действительно стараются в беде не оставлять, есть усло- вие у них немое: своим устраивать хоть содержание льготное.

Но всем рискуют те гебисты, кто попадают в поток (и у них свои потоки!..). Поток — это стихия, это даже сильнее самих Ор- ганов, и тут уж никто тебе не поможет, чтобы не быть и само- му увлечённому в ту же пропасть.

Потоки рождались по какому-то таинственному закону обнов- ления Органов — периодическому малому жертвоприношению, чтоб оставшимся принять вид очищенных. Какие-то косяки геби- стов должны были класть головы с неуклонностью, с которой осётр идёт погибать на речных камнях, чтобы замениться маль- ками. И короли Органов, и тузы Органов, и сами министры в звёздный назначенный час клали голову под свою же гильотину. Один косяк увёл за собой Ягода. Вероятно, много тех славных имён, которыми мы ещё будем восхищаться на Беломорканале, попали в этот косяк, а фамилии их потом вычёркивались из

поэтических строчек.

Второй косяк очень вскоре потянул недолговечный Ежов. И потом был косяк Берии.

А грузный самоуверенный Абакумов споткнулся раньше того, отдельно.

Историки Органов когда-нибудь (если архивы не сгорят) рас- скажут нам это шаг за шагом — и в цифрах, и в блеске имён.

 

* * *

Но, как советует народная мудрость: говори на волка, говори и по волку.

Это волчье племя — откуда оно в нашем народе взялось? Не нашего оно корня? не нашей крови?

Чтобы белыми мантиями праведников не шибко переполаски- вать, спросим себя каждый: а повернись моя жизнь иначе — палачом таким не стал бы и я?

Это — страшный вопрос, если отвечать на него честно.

Я вспоминаю третий курс университета, осень 1938 года. Нас,


мальчиков-комсомольцев, вызывают в райком комсомола раз, и второй раз и, почти не спрашивая о согласии, суют нам запол- нять анкеты: дескать, довольно с вас физматов, химфаков, Роди- не нужней, чтобы шли вы в училища НКВД. А мы отбивались стойко (жалко было университет бросать).

Через четверть столетия можно подумать: ну да, вы понима- ли, какие вокруг кипят аресты, как мучают в тюрьмах и в какую грязь вас втягивают. Нет!! Ведь воронки´ ходили ночью, а мы бы- ли — эти, дневные, со знамёнами. Откуда нам знать и почему ду- мать об арестах? Что сменили всех областных вождей — так для нас это было решительно всё равно. Посадили двух-трёх профес- соров, так мы ж с ними на танцы не ходили, а экзамены ещё лег- че будет сдавать. Мы, двадцатилетние, шагали в колонне ровес- ников Октября, и как ровесников нас ожидало самое светлое будущее.

Легко не очертишь то внутреннее, никакими доводами не обоснованное, что мешало нам согласиться идти в училище НКВД. Это совсем не вытекало из прослушанных лекций по истмату: из них ясно было, что борьба против внутреннего врага — горячий фронт, почётная задача. Это противоречило и нашей практиче- ской выгоде: провинциальный университет в то время ничего не мог нам обещать, кроме сельской школы в глухом краю да скуд- ной зарплаты; училища НКВД сулили пайки и двойную-тройную зарплату. Сопротивлялась какая-то вовсе не головная, а грудная область. Тебе могут со всех сторон кричать: «надо!», и голова твоя собственная тоже: «надо!», а грудь отталкивается: не хочу, воро´тит. Без меня как знаете, а я не участвую.

Это очень издали шло, пожалуй от Лермонтова. От тех деся- тилетий русской жизни, когда для порядочного человека откро- венно и вслух не было службы хуже и гаже жандармской.

Всё же кое-кто из нас завербовался тогда. Думаю, что если б очень крепко нажали — сломили б нас и всех. И вот я хочу во- образить: если бы к войне я был бы уже с кубарями в голубых петлицах — что´ б из меня вышло?

Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждёт, что она будет политическим обличением.

Если б это было так просто! — что где-то есть чёрные люди, злокозненно творящие чёрные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?..

В течение жизни одного сердца линия эта перемещается на


нём, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот же человек бывает в свои раз- ные возрасты, в разных жизненных положениях — совсем разным человеком. То к дьяволу близко. То и к святому. А имя — не меняется, и ему мы приписываем всё.

Завещал нам Сократ: познай самого себя!

И перед ямой, в которую мы уже собрались толкать наших обидчиков, мы останавливаемся, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они.

А кликнул бы Малюта Скуратов нас — пожалуй, и мы б не сплошали!..