У истоков социального знания о журналистике

 

Не будет преувеличением предположить, что социологичность(понимаемая как грань, или ракурс, анализа функционирования системы средств информации или ее отдельных подразделений сквозь призму их соотнесенности с личностью, социальными общностями и институтами) присуща знанию не только о журналистике, но и о тех сферах деятельности, которые сформировались до нее, а затем развивались параллельно.

Давно уже стала аксиомой взаимосвязь риторики и публицистики, риторики и журналистики. Схема взаимодействия оратора и аудитории в определенных параметрах воспроизводится в контексте различных видов информационно-коммуникационной деятельности (не случайно ряд авторов рассматривают риторику как общую теорию убеждающей коммуникации)[1][1]. И если правомерно допустить, что начало истории социологии восходит к «Политике» Аристотеля, то столь же правомерно усмотреть социокоммуникативные элементы в его «Риторике». Она посвящена феномену, определяемому как «способность находить возможные способы убеждения относительно каждого данного предмета»[2][2]. Причем убеждение, которое зависит от характера говорящего, от того или другого настроения слушателей и, наконец, от самой речи. Сопоставимость этой «цепочки» с различными моделями информационно-коммуникационных процессов, как нам кажется, не вызывает возражений. Хотя прямые аналогии здесь, конечно, неуместны.

Очевидно, что и в риторической практике, и в трактатах по риторике различным образом отразились требования к «образу ритора» как совокупности профессиональных свойств, которыми оратор должен обладать; зафиксировалась ориентированность ораторской деятельности на человека, небезразлично воспринимающего сообщение: «Сущностная антропоцентричность риторики – может быть, самое главное ее достижение»[3][3]. Вырисовалась адресованность риторики социальным группам, формирующимся в разнообразных сферах действительности.

В многочисленных трудах по риторике отчетливо прослеживается сочетание всеобщности и конкретности, нацеленности на постижение социального предназначения красноречия и выработку специальных рекомендаций, которые могут быть использованы молодыми и старыми, женщинами и мужчинами, в придворных салонах и в залах суда, в академических классах и в палатах парламента, на площадях и в соборах. Наконец, в русле риторики шло углубленное проникновение в тайны текста, дискурса. Со временем методически детализированный дискурсивный анализ будет передан, «возвращен» журналистике, станет одним из важных факторов ее дальнейшего изучения.

Утверждение письменного типа культуры не означало забвения риторики: письменный текст, приобретая риторическую форму, насыщался новыми жанровыми характеристиками и новым социальным звучанием. Он становился хранителем не только образцов сознания элитарного, но и массового, о реальных фактах выражения которого история имела весьма смутное представление. В этом отношении свидетельством исключительной важности стали египетские папирусы эпохи заката Римской империи, не только вобравшие в себя достижения элитарной, теоретико-философской, религиозной мысли или свод социально-регламентирующих правил и уложений, но и отразившие рефлексию, эмоции и чувства, которые формировались у различных групп и слоев в процессе осознания ими общественной структуры и социальных противоречий. В многочисленных жалобах, прошениях, частных письмах фиксировались представления о человеке и сословии, о труде, учебе и карьере, о служении, рабстве и корысти, о справедливости и сострадании. Общественное мнение в них приобретало живое, социальное, предельно конкретное насыщение. Но, как правило, слово устное еще долго оставалось единственным средством общения властей и масс.

Ситуация меняется с появлением книгопечатания и возникновением «галактики Гутенберга». В период Реформации на Западе развертывается процесс чрезвычайной значимости: текст Священного Писания утрачивает свою эзотеричность. Медленно, но неотступно расширялся круг людей, способных читать, воспринимать и осмысливать печатный текст, руководствоваться его положениями в повседневной жизни. Право на прочтение Библии, за которое шла ожесточенная борьба, не только обусловливалось религиозно-идеологически, но и было открыто связано с факторами социальными. Так, в Англии при Генрихе VIII (XVI в.) читать Библию для себя могли купцы и богатые йомены, для других – лорды и джентльмены; запрещено было ее читать ремесленникам, подмастерьям, поденщикам, слугам и крестьянам[4][4].

До появления массовой читающей публики было далеко, но первый шаг в направлении ее формирования был сделан. Следующим стало возникновение печати, пока еще элитарной, но содержащей в себе зерно демократизма, которое станет неуклонно прорастать. Со временем доступ к прессе будет рассматриваться как право на знание.

Конечно, западноевропейский опыт отнюдь не универсален, но обращение к нему помогает прояснить суть процессов, развернувшихся и в других регионах мира.

Ученые считают, что знание приобрело информационную форму в эпоху Просвещения.И хотя массы еще не были охвачены просветительским движением, «популяризаторские способности просветителей вызывают восхищение. Они не создавали крупных теоретических систем, однако все их считали естественными наставниками крепнущего среднего сословия. Понятно, что они поставили целью популяризацию собственных мнений, чтобы сделать их эффективными»[5][5]. Просвещение, как и Возрождение, обладавшее интернациональным характером, стало периодом, когда получает развитие и признание концепт общественного мнения.

Просвещение сохраняло «закрытость» знания (например, в масонских ложах). Но формирующаяся пресса настойчиво расширяла его горизонты, в частности, касающиеся усовершенствования общества и человека.

Среди основоположников политической социологии особое место принадлежит французскому мыслителю Шарлю Луи Монтескье. Для него было характерно изучение закономерностей общественных явлений с применением эмпирического наблюдения. Размышляя над проблемами поиска конкретных условий, при которых достижима свобода человеческого существования, Монтескье, как и его современники-просветители, склонен был связывать эту свободу с возможностью выражать мнения (при соблюдении ответственности перед законом). Этот постулат зафиксирован в Декларации прав человека и гражданина (1789).

Исследователи считают, что просветительское требование свободомыслия, стремление к формированию «иного направления умов» было не столько абстрактным, априорным положением, сколько итогом опытного постижения мира. В процессе оценки фактов реальной жизни выкристаллизовывалось представление и о необходимости свободы творческого поиска, чуждого «субъективному искажению действительности»[6][6].

Зарождающаяся социология и набирающая силу журналистика уже в этот период продемонстрировали общность своих истоков. И та, и другая обращались к социально конкретному во всем богатстве его проявлений.

В эпоху Просвещения начинает формироваться «образ журналиста» в единстве его профессионально-типологических характеристик. Французские энциклопедисты подразделяли журналистов на тех, кто живет «отраженным светом», используя достижения науки и искусства как материал для своей деятельности, и тех, «у кого в сердце прогресс человеческого разума», кто обладает талантом и готов бороться за истину[7][7]. Это положение по-разному конкретизируется в журналистской практике. Так, «Исповедание веры редактора», опубликованное Жан-Полем Маратом в его газете «Друг народа», содержит и общепросветительские требования к личности публициста, и некие профессиональные ориентиры того, кто посвятил себя служению истине[8][8]. Акцентирование социальной мотивации журналистской деятельности мы находим во взглядах Готхольда Эфраима Лессинга. Он считал, что для журналиста важна определенность позиции в освещении общественной жизни.

Созвучные мысли были и у российских просветителей: творческий, направленный на поиск истины характер, по мнению М.В. Ломоносова, присущ журналистике как особому виду деятельности, а сам журналист обязан сочетать в себе образованность, скромность, непредвзятость. Н.И. Новиков видел в журналисте не только распространителя знаний, но, прежде всего, человека, обладающего критическим умом, борющегося с социальным злом. А.Н. Радищев в одном из писем именовал журналистов «историками своего времени»[9][9]. И хотя представление о социальной роли журналиста возникнет гораздо позднее, в этих высказываниях ее составляющие прочерчиваются достаточно отчетливо.

Предметом особого интереса в то время становятся взаимоотношения периодического издания и его читателя. Многие просветители не считали форму журналистского произведения чем-то самодовлеющим: литературное совершенство для них было важным условием воздействия на читателя. И отечественные, и зарубежные авторы неоднократно обращались к этой проблеме. Суждения об обращенности формы газетно-журнального выступления к читателю можно найти у Лессинга. Типологию периодики Ломоносов связывал (наряду с другими признаками) с особенностями читателей. Г. Миллер в «Предуведомлении» к первому русскому журналу «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие» (1755) предъявлял к журналисту «требования новизны суждений, простоты и понятности изложения. Суждения о регулярности издания, разнообразии содержания и краткости изложения высказаны с учетом читательской психологии и ею обоснованы»[10][10].

Воззрения мыслителей века Просвещения затрагивали и область отношений с различными социальными институтами. Например, выступая против цензуры и продолжая, таким образом, дело предшественников (примечательно, что знаменитая речь Джона Мильтона «Ареопагитика» в защиту свободы печати была откликом на факты ужесточения режима прессы в Англии), английские просветители вскрывали и социально-политический, и социально-психологический, личностный, смысл цензуры. Первый был связан с тем, что она превращала печать в «рабу партий», второй выражался в моральной деградации самого цензора, который мог руководствоваться личными симпатиями и антипатиями в оценке рукописи, скатываясь к подкупу, обману и всяческим злоупотреблениям[11][11]. Борьба с цензурой приобретала особое значение в процессе «открытия» прессы для социальной критики. В ней идеальные представления о целесообразном общественном устройстве в сочетании с осуждением социальных пороков преломлялись сквозь призму оценки деяний реальных лиц. В русской журналистике порок в качестве социального зла рассматривал Н.И. Новиков, для которого польза и увеселение читателя дополнялись серьезным и весомым элементом критики и сатиры. Аудитория его изданий приобретала демократические черты.

Конечно, воззрения отечественных и зарубежных философов и журналистов о социальном предназначении печати, их представления о социальной роли журналиста, характере взаимоотношений прессы и читателя не получили в XVIII в. формы завершенной теории. Считается, что в России того времени наиболее концептуально взгляды на журналистику выражал Радищев, который в соответствии со своей философской ориентацией «очень высоко ставит социальные движения человека», признавая за ним важнейшее, по его мнению, право – на оценку[12][12]. Они впитали элементы социального знания, достигнутого эпохой, а также ощутили на себе влияние просветительской идеологии, отразившейся в общественном мнении и активизировавшей его. Критичность просветительского разума, его опора на опыт, конструктивность, оптимизм отразились в акцентировании социальных аспектов журналистской деятельности. Генетическая эмпиричность журналистики не только не противоречила основным течениям общественной мысли того времени, но и дополняла, а порой составляла с ними органичное единство. Поэтому взаимосвязь становящегося социального знания и формирующейся теории журналистики зачастую и «прочитывалась» достаточно просто. В дальнейшем характер их взаимодействия усложнился, но в некоторых случаях проступал в сложном рисунке общественных связей и отношений с большой долей очевидности.